- Иди ты в баню… - засмеялась я.
И с трудом отловив многозначительный взгляд Чургулии, я чокнулась с ним рюмкой. Взгляд его, как всегда, говорил мне больше, чем слова. Можно было предположить, что еще лучше выражать свои чувства Чургулия умел кистью и красками. Но это было бы ложным предположением.
Никаких чувств его картины не выражали.
Они выражали только мысли. И ничем не искаженную реальность.
А вот моя реальность искажалась чем дальше, тем больше. Настроение после оваций в мою честь заметно улучшилось. Мне казалось, что я прошла судьбоносный кастинг. Что мое лицо выбрали из десятка других. Что я… Что у меня… Что что-то такое произошло прекрасное.
Когда кончилась водка, начались танцы. Я обожаю танцевать под безумную музыку, которую слушает мой муж. Она рвет душу, а потом зализывает раны. Она дает мне то, чего пока не давала жизнь.
Машка Ольшанская танцует для тех, кто вокруг. Она чувствует себя в центре внимания, как на сцене. Гришкина девушка Лена - не из нашего муравейника. Она выбирает себе жертву и танцует только для нее. Так она Гришку и подцепила. Она в танцах реализуется как женщина.
А я танцую для себя. Мое тело просит движения. Я ни на кого не смотрю. Я закрываю глаза и превращаюсь в музыку. Мне все равно, что обо мне подумают. И судя по всему, это привлекает окружающих еще больше. Меня почти всегда кто-то "будит". И глаза приходится открывать. Честно говоря, я этого терпеть не могу, потому что кайф мне ломают.
Но на этот раз тот, кто меня "будил", так и не добудился. Глаза я не открыла. И упрямо улыбалась, когда кто-то пытался трясти меня за плечи. Я даже не знаю, кто это был. И мне неинтересно.
Музыка уводит меня далеко отсюда. Туда, где люди не боятся страдать и любить, где они разрывают цепи обыденности и уходят в никуда, чтобы пострадать вдоволь. Сбрасывают с ног гири приличий и запретов и начинают жить по-настоящему. Здесь и сейчас.
Но вместо того, чтобы попробовать жить "здесь и сейчас", я все дальше ухожу в мечты. Закидываю руки за голову, поднимаю лицо к небу и отбиваю резкими поворотами жесткий ритм моей любимой песни.
На поворотах меня кто-то подхватывает, потому что я со своими упрямо закрытыми глазами безответственно прыгаю в невесомость.
Что было потом, я помню плохо. Несмотря на то, что глаза я в конце концов открыла. Помню только, что танцевала у открытого окна. И кажется собиралась прямо оттуда пойти погулять по вечно манящим меня крышам.
Но кто-то схватил меня, как кота, поперек живота и отнес в глубину комнаты, подальше от окна. А потом, опираясь на чью-то руку я взобралась на стол. И чисто символически продолжала танцевать там, иногда со звоном что-то со стола скидывая. А может, меня туда поставили специально, чтобы не крутилась под ногами и в окно не выпадала?
Наверное, все они уже ушли. А я не заметила. Потому что продолжала танцевать на столе с закрытыми глазами. Только тогда, когда Чургулия закинул меня на свое плечо, я поняла, что музыка уже не играет. Просто я сама себе ее так громко пою.
Видимо, что-то важное я все-таки пропустила.
Падать на мрамор с высоты чургулиевского роста было очень неприятно. Вот только Мавр думал, что мне уже все равно.
Это все Гришка виноват со своей водкой. Я же говорила, что не люблю. А он, Минздрав рекомендует, Минздрав разрешает…
А вот то, что последовало потом, Минздрав точно бы не одобрил.
ТРИ МУШКЕТЕРА
Утро было безобразно поздним. Я такое не люблю. Не люблю этот белый свет, льющийся в незашторенное великанское окно. Он говорит мне о том, что все потеряно. День будет безголовый. А голову у него, уже откусили кусачками пропущенного утра.
Бодрый шум машин с улицы казался персональным упреком. То ли самолет улетел без меня, то ли поезд ушел, то ли жизнь моя молодая пропала даром.
Впрочем, пережившие похмелье легко меня поймут…
Я попыталась поднять голову, но возникло ощущение, что на ней в зыбком равновесии находится тяжеленный кувшин. М-да… Я не африканская женщина, чтобы носить его целый день.
Мысль об африканской женщине отдалась целым арпеджио болевых ощущений. Вчера Мавр сделал свое черное дело с африканской увлеченностью процессом. Наверное, ему казалось, что меня нет. Но он ошибся. Я была где-то рядом и страдала морской болезнью. Я моталась на волнах какого-то желтого моря, больно ударялась коленями и локтями о прибрежный гранит, на поверку оказавшийся мрамором…
- Тебе что, Чургулия, лицо мое интеллигентное не нравится? - хрипло спросила я Мавра, потому что он уже несколько секунд, опираясь головой на руку, вглядывался в меня с каким-то врачебным интересом.
- И это ты называешь лицом? - отчужденно отозвался он. - Да еще интеллигентным?
- Ну, конечно, ты прав. После всего, что ты со мной вчера сотворил, об интеллигентности и речи быть не может. Она безвозвратно утрачена.
- Я-то здесь при чем? - холодно спросил Чургулия, решительно покидая наше ложе. - Ты же сама кузнец своего счастья. Все сделала своими руками. Показалась во всей красе. Спасибо скажи, что жива осталась.
- Значит, по-твоему, я еще благодарить должна, что ты не оставил на мраморе отпечаток моей посмертной маски, - попыталась пошутить я, потрогав саднящий подбородок. Все-таки я им обо что-то ударилась. И я даже догадывалась как.
- Ты, радость моя, совсем ничего не помнишь? - Он с подчеркнутым сочувствием потрепал меня рукой по голове.
- Лучше бы не помнила… - Я отвернулась и посмотрела в стену.
- Да вообще-то все в порядке, - мрачно сообщил он, - только ты чуть в окно не выпала. Я тебя еле отловил. Еще немного, и полетела бы.
- Да? - вяло переспросила я. - Из того, что я помню, это не самое страшное…
- Ну извини. Значит, лучше было отпустить полетать…
Я не стала отвечать. Он быстро встал. Натянул зеленую футболку и безупречные светлые брюки. Выглядел он свежим и энергичным. Как ему это удается? Через две минуты щелкнула входная дверь. Чургулия куда-то удалился. Может, за хлебом, с надеждой подумала я.
Раньше ничего подобного с нами не происходило. Мавр на мраморе всегда был предельно вежлив и политически корректен. Но, вероятно, ему это дело надоело. Иначе зачем бы он вот так со мной, как с тряпичной куклой?
Другой вопрос, нравилась мне его корректность или нет? Но так, как вчера, мне не нравилось точно.
Да что там говорить, особо мне это дело вообще никогда не нравилось. И в этом заключается удивительный парадокс моей личной жизни. Парадокс - потому что желания меня переполняют.
Но чтобы их удовлетворить, нужно невозможное. Наверное, нужно попытаться о них рассказать. Я попробовала однажды заставить себя говорить. Я начала с пустяка, попросила Чургулию завязать мне глаза. Но он наотрез отказался. И ему, наверно, казалось, что так он выражает свою искреннюю любовь ко мне.
- Я никогда, - он очень пристально смотрел на меня, - слышишь, никогда не буду завязывать тебе глаза.
Видимо, мое желание вошло в какое-то болезненное противоречие с его понятиями о жизни. Может, это было проявлением его патологической ревности и собственнических инстинктов. Он боялся, что я стану представлять на его месте кого-то другого. Но с ним я не могла иначе, когда я люблю глазами, я не успеваю любить телом.
После такого упрямого сопротивления я больше и не пыталась. Но как я расскажу Чургулии словами то, о чем сама словами не думаю?
Я начинаю себе это представлять и сразу краснею. И проваливаюсь в небытие. Кажется, краснеть тоже можно лишь до определенного предела. А дальше - либо взорвешься, либо начнется период полураспада. И ощущение такое, что вот-вот от напряжения за спиной прорежутся крылья. А может и клыки. Это как повезет. Как бабочка из куколки вылупишься. Больно, липко, страшно и необратимо.
Все равно что поведать мужу-инвалиду свои мечты об акробатических этюдах в постели. И бестактно, и бесперспективно.
И самое ужасное, я не могу объяснить, чего я хочу. Ну как будто бы мы играем с ним в бадминтон, а мне нужен теннис. Другая техника, другая энергия, другая подача.
Прежде чем стать его женщиной, я стала хозяйкой для его гостей.
А потом на мраморном ложе для натурщиц в красноватом свете рефлекторов судьба сыграла со мной очередную злую шутку.
Я уже говорила, что Федя Личенко был так некрасив, что сосредоточиться на чем-то другом я не могла. Даже не заметила судьбоносного момента, когда стала женщиной.
Точно так же не замечаешь укола, когда его делают шлепком ладони, зажав иглу между пальцами. Этим методом пользовалась медсестра Нина в больнице, где я в детстве лежала с пневмонией. Тем, кто боялся уколов, это здорово помогало. Так и с Федей. Шлепком для меня было его искаженное желанием лицо, а где та игла - уже и не ощущалось.
Ирония судьбы заключалась в том, что Чургулия был так красив, что думать ни о чем другом я не могла. Голова моя была занята созерцанием этой чарующей красоты, окрашенной тенью благородного физиологического страдания. Я так увлеклась этим зрелищем, что ничего не почувствовала. Глаза закрывать было просто жаль.
Существует множество ситуаций в жизни, когда женщина находится в особо опасном для сердечных ран положении. То, что нельзя влюбляться в психоаналитика, - прописная истина. В Америке психоаналитиков, вступивших в связь со своими пациентками, сажают в тюрьму. Только через десять лет врач и пациентка могут встретиться как мужчина и женщина. А раньше - это злоупотребление служебным положением.
Но есть еще множество ситуаций, за которые, конечно, мужчин не карают, но женщины при этом сильно рискуют. Мы всегда рискуем влюбиться в лечащего врача в больнице и телохранителя. В мудрого учителя в школе и тренера в спортзале. В стилиста и адвоката. Во всех тех мужчин, которые по долгу службы уделяют тебе пристальное внимание. Врач внимателен к твоим жалобам, учитель - к ошибкам и успехам, тренер - к движениям и достижениям, стилист - к достоинствам и недостаткам твоей внешности. Адвокат защищает тебя даже тогда, когда твоя вина очевидна, а телохранитель беспощаден к твоим врагам. И все это женщины принимают за нечто большее. Эта ошибка - сатанинский гриб, розовеющий на срезе. Примешь его за белый и потом будешь страдать.
К чему это я? Все очень просто. Когда художник тебя рисует, он бросает такие короткие и внимательные взгляды, что через час сеанса от каждого из них по спине разбегаются мурашки.
Это началось с первого раза, когда я пришла к Чургулии в мастерскую. Он не разговаривал со мной. Просто поздоровался и усадил на стул перед мольбертом. Потом пересадил по-другому. Смотрел. Наклонял голову и щурился. А потом он молча начал работать.
Тут-то и таилась моя погибель. Я рассматривала его, и никто не мог мне помешать.
Он был красив и одержим. Через каждые несколько секунд наши взгляды встречались.
Ни один мужчина никогда не всматривался в меня так, как он. От его взгляда мне было щекотно и муторно. Мне стало казаться, что он видит меня насквозь. Чем дольше он меня рисовал, тем яснее становилось, что знакомиться нам уже не придется. Всю информацию он считывал с меня глазами.
А я любовалась его одухотворенным взглядом. Когда он работал, он становился еще красивее. Он сосредоточенно молчал, а потому оставался для меня загадкой. Но чтобы просто так не сидеть и не ежиться под его внимательным взглядом, я думала о нем. И в конце концов его придумала. А он придумал меня. Вернее, ту, которая появилась на его холсте и жила теперь отдельной жизнью.
Может быть, поэтому через месяц ему стало казаться, что он имеет на меня неоспоримые права. Что чуть ли не он меня создал. А я не могла этому сопротивляться, так как без памяти влюбилась в свои мечты. Ни один мужчина никогда не смотрел на меня так пристально и часто. Ни один мужчина не знал мое лицо в таких подробностях, как Чургулия. Это знание не могло пойти прахом.
Допускаю, что каждая из его моделей, переживала ту же иллюзию. Совершенно уверена, что не первая поселилась в его мастерской, чтобы этот гипнотический процесс не закончился слишком резко. Я сама старательно выметала из его мастерской все свидетельства пребывания здесь прочих женщин. Я была в него влюблена, а поэтому все это казалось мне сором из прошлого. В отличие от него, я к прошлому не ревновала. Наоборот, я торжествовала. И ни о чем его не расспрашивала. В этом заключалась наша с ним принципиальная разница.
Я переселилась к нему плавно и естественно. Он рисовал меня все дольше. И сеансы позирования начинались все позже. Мы стали разговаривать. Говорил в основном он. Мне это разрешалось только в паузах, когда он работал над каким-то фрагментом моего лица по памяти.
Он всегда замечал, если я выглядела плохо. Если я выглядела хорошо, он не говорил ничего. Это считалось единственно возможной нормой.
Он был старше меня на пять лет. Поступил в Муху не сразу. Два года косил от армии. С помощью дедовского приятеля-врача, заведующего психоневрологическим отделением, Чургулия залег на полгода в больницу. И в конце концов получил вожделенный белый билет. Представить его солдатом было и вправду нелегко. Это было похоже на самый короткий анекдот типа "Колобок повесился".
Мастерская досталась ему от деда, члена Академии художеств. Я дедовских работ не знала. И Чургулия счел это признаком моей серости. Он долго возмущался, показывал мне какие-то книги с закладками на страницах с дедовскими репродукциями. Меня они не особенно впечатлили. Может быть, надо было смотреть оригиналы?
Зато работы Чургулии-младшего нравились мне ужасно. В мастерской стояли десятки картин, скромно повернутых лицом к стене. Чургулия мастерски прописывал детали. Некоторые преподаватели, я знала, поругивали его за фотографическую четкость и точность. Но это мастерство приводило меня в экстаз. После того как я отсиживала перед ним свои часы, мы пили чай. И пока он по-джентльменски кипятил чайник на кухне, я усаживалась на пол и перебирала его этюды, почеркушки, эскизы и картины, валяющиеся без подрамников на полу. Как у него это получалось? Ни одна деталь не ускользала от его острого, как у ястреба, глаза. Может, это оттого, что по гороскопу он был Девой? Проработка мелочей доставляла ему особое удовольствие. Я рассматривала его работы и покрывалась холодным потом при мысли о том, что же выйдет из моих многочасовых позирований. Какой он видит меня?
Мой незаконченный портрет он от меня всегда закрывал. И взял с меня клятвенное обещание не смотреть до тех пор, пока он не позволит. Было у него какое-то суеверное отношение к собственному таланту. Он вроде бы до конца в него так и не верил. Боялся, что однажды он куда-нибудь испарится. А потому соблюдал ритуалы по его сохранению. Только что не плевал через левое плечо перед тем, как взяться за кисть.
Почему он назвал мой портрет "Настасья Филипповна"? Спрашивать бесполезно. Он на такие вопросы не отвечал. Впрочем, как и на многие другие. Но все говорят, что половина успеха его работы именно в этом удивительном несовпадении портрета и названия. Хочешь не хочешь, а оно заставляет задуматься.
Может, конечно, он изначально знал, зачем выбирает меня. Может, он искал именно ее, Настасью. Но мне почему-то кажется, что в голову ему это пришло значительно позже. И вот почему.
* * *
С Федей Личенко я вижусь довольно часто. Я продолжаю общаться с Машкой. Я смотрю их экзаменационные спектакли. Я в курсе всех их дел. Мы с Федей делаем вид, что ничего не произошло. И это самое лучшее, что можно придумать. Теперь и вид уже делать не приходится. Из памяти стерлось все.
- Привет!
- Привет!
- Как дела?
- Ничего. А у тебя?
- И у меня.
- А где Машка, не знаешь?
- На репетиции.
- А… Ну давай.
- Давай.
Если смотреть на вещи слегка отстраненно, например с позиции собственных похорон, то, пожалуй, что так и есть - между нами ничего не произошло. Побаловались дети со спичками, да ни одной не зажгли. Никто никого не обидел. Попытка сотрудничества как-то не состоялась. А иначе, как сотрудничеством, назвать то, что было, никак нельзя. Благодаря Феде я вообще поняла, что жизнь, секс и любовь вещи совершенно разные. О любви никто и не заикался. Это было бы нелепо за те два с половиной раза, что мы виделись наедине в его комнатке в грязной коммуналке на Литейном. А после всего - жизнь продолжалась, и мы по прежнему нормально разговаривали. Вроде бы секс - был. Но только для галочки. А сказать честно - секса не было. Был контакт. Как при спиритическом сеансе - духа вызвали, но так ни одного вопроса ему задать и не решились. Ни с чем и разошлись.
И тем не менее некрасивый до одури Федя Личенко нес по своей мужской жизни гордое звание моего первого мужчины. Первого мужчины Евы. Считай, просто Адама.
На курсе у Машки царила атмосфера всеобщего грехопадения. И от любви, витающей в воздухе, казалось, можно было откусывать. А потому Федя обезличился и не оставил в моей душе никаких следов. Я просто откусила безвкусный кусок от их эпикурейского пирога.
И хоть самой мне казалось, что все это было не по-настоящему, возникший в моей жизни Чургулия задал мне немало вопросов.
Почему он решил, что имеет на это право - не знаю. Я терялась и путалась в показаниях, как слабонервный преступник на допросе. Но имена и явки называть категорически отказалась. И хоть это было всего-навсего одно ничего не значащее для меня имя, я сохранила за собой право называться женщиной с прошлым. Это была моя месть Чургулии за слишком явное чувство собственника и попытку прорваться на мою территорию. Он вел себя так, что я пожалела, что не подрабатывала на панели. Было бы что рассказать.
Может, после этого он и решил назвать мой портрет "Настасья Филипповна"? Из-за того что ничего обо мне не узнал…
Он был одержим работой, и сам придумал себе то, что ярко светилось в жестокосердном взгляде женщины на портрете.
Думаю, через некоторое время он все-таки начал догадываться об истинном положении дел. И свой порядковый номер в моей женской биографии вычислил безошибочно. С логикой и рациональным мышлением у него всегда было все в порядке.
Я помню, как однажды поймала его ироничный взгляд, когда крепко обхватила пальцами то, что он предложил мне вместе с рукой и сердцем. Он сжал мою руку и сказал:
- Ева, куй железо пока горячо, - сказал он с ударением на слове "железо". - А это - не куй! Не железный.
- Извини, показалось… - улыбнулась я льстиво. - Чургулия, ты только вслушайся, - радостно добавила я, подняв палец. И медленно проговорила с новыми знаками препинания: - "Куй железо, пока горячо".
- Вот тебе и новая профессиональная задача: "Выкуй - не куя".
Нам обоим было смешно. И я постаралась спрятать за смехом тот факт, что никогда еще не была так близко к провалу.
Но я честно старалась его обмануть по поводу своего опыта. Ввести в заблуждение движениями своего зовущего тела. Если бы я призналась, что ничего не умею, возможно, все было бы иначе. Но я вела его за собой туда, куда дороги не знала. Как Сусанин. Я разыгрывала перед ним спектакль и сама же становилась жертвой. Я увлекалась процессом. Но забывала о результате. И делала вид, что мне хорошо. Мне очень не хотелось его разочаровывать. Я поиграла так с полгода. А потом задумалась о себе.