Тогда этот зал, где шестьдесят священников ждали смерти, стал свидетелем трогательного зрелища: старый священник из церкви Сен-Жан-ан-Грев, стоя среди своих павших ниц товарищей, простер над ними руки для предсмертного отпущения грехов и громким голосом стал читать отходные молитвы. Когда он торжественно произнес слова: "Отыдите из этого мира, христианские души", со всех концов зала послышались рыдания, жалобы, стоны. Одни машинально твердили слова молитвы, другие метались по комнате, как звери в клетке; эти живые люди, обреченные на смерть, впали в какое-то исступление. Многие против воли отправляли естественные потребности, и аббат Соломон сообщает: "Вскоре пол оказался совершенно залит". Потом в этих несчастных внезапно ожила надежда: они подумали, что, может быть, убийцам не было известно их пребывание в этой отдаленной тюрьме; они сидели группами, на полу, в молчании, со сложенными руками… В гробовой тишине слышалось лишь монотонное тиканье часов аббатства, которые словно отмеряли время агонии этих несчастных и каждые четверть часа мерно отбивали четырнадцать ударов.
Приближалась ночь. Сквозь высокий просвет окна видно было, как на бледное небо восходит луна. Волнение не стихало, и временами до них ясно доносились вопли несчастных убиваемых людей. Внезапно, часов в одиннадцать, сильные удары сотрясли дверь: при этом зловещем шуме все священники мгновенно вскочили на ноги. Обезумевшие в порыве ужаса, они бросились к окну, вскочили на стоявшую под ним скамью и стали карабкаться и ползти вверх, отталкивая друг друга. Некоторым, в том числе и аббату Соломону, удалось добраться до окна. Они перелезли через перила и бросились вниз… Израненные, ободранные, с окровавленными руками, они попадали друг на друга в узкий двор, представлявший собой нечто вроде закрытого со всех сторон колодца. В то время как они барахтались в темноте, дверь зала подалась и десятки людей ввалилась в часовню. Некоторые из них несли факелы. Это была пьяная, кровожадная, грубо-веселая ватага. Часть ее вскарабкалась на стены, окружавшие маленький дворик, и колола пиками забившихся в угол священников. Когда эта игра наскучила убийцам, они окружили несчастных, шатающихся, полумертвых от страха людей и погнали их, как жалкое стадо.
Их провели через двор и часть сада, после чего втолкнули в низкую комнату бывшего монастырского покоя для гостей, выходившую стеклянной дверью прямо в сад. Там сидевшие за столом, покрытым зеленым сукном, люди сразу начали их допрашивать. Первым, к кому они обратились, был почтенный священник церкви Сен-Жан-ан-Грев.
- Ты присягнул? - спросили они у него.
Священник пошевелил губами, как бы шепча молитву, и громко ответил:
- Нет, я не присягал.
В ту же минуту сабельный удар обрушился на его голову и сбил парию обнажилась лысина, залитая кровью. Старец простер вперед руки, пошатнулся и упал. Его рубили, топтали ногами и после выволокли из комнаты, а товарищи его, онемевшие от ужаса и бледные как смерть, жались друг к другу, готовясь претерпеть ту же участь. Бедный аббат Соломон дрожал как лист, он едва мог добраться до окна и опустился на подоконник в полуобморочном состоянии в то время, как палачи у него на глазах убивали аббата Бузе, который от волнения смог лишь пролепетать несколько бессвязных слов в свое оправдание. Из шестидесяти трех человек, в обществе которых Соломон провел этот день, шестьдесят было убито в его присутствии. Пощадили всего троих.
Каким же образом он сам смог спастись? Как, несмотря на сжигавшую его лихорадку, на ужасное зрелище, от которого застывала в нем кровь и нервная дрожь сотрясала члены, так что зубы его стучали и ноги подкашивались, он сохранил достаточно хладнокровия, чтобы найти ответ своим судьям и добиться нескольких часов отсрочки, ставших для него спасением? Он говорит об этом с таким потрясающим волнением, что всякий другой рассказ показался бы бледным в сравнении с этим повествованием. Он в точности, минута за минутой, изображает чувства, переживаемые человеком во время агонии.
"Я решил отделиться, - вспоминает аббат, - чтобы сидевшие ближе к столу, видя, что я один, в конце концов забыли обо мне. При первом удобном случае мне удалось отойти в сторону. Вереница священников уже сильно уменьшилась - одного за другим убили аббата Жерве, секретаря архиепископства, великого викария Страсбургского, бедного священника из Отель-Дье , президента Верховного совета Корсики и еще сорок других. Было, вероятно, около трех часов утра. Я говорю "вероятно", так как я больше не обращал внимания на бой часов. Я стал как бы бесчувственным при виде непрекращающихся убийств и думал только о себе, хотя рядом погибали мои товарищи. Многочисленные факелы освещали картину этих ужасных казней. Я чувствовал во всем теле смертный холод, и ноги мои стыли. Вся кровь бросилась мне в голову: лицо горело, и когда я опускал глаза, мне казалось, что я вижу его огненный цвет. Я часто дотрагивался правой рукою до головы и, обдумывая способы спасения, дергал себя за волосы с такой силой, что вырывал их с корнями. С того времени они стали выпадать целыми клочьями и я сделался таким лысым, каким вы видите меня теперь . Между тем прежде у меня были очень густые волосы.
Все же я должен к стыду моему сознаться, что, несмотря на неизбежную гибель, несмотря на приближение смерти, я не мог ни вполне погрузиться в молитву, ни найти в себе решимость умереть. Напротив, я неустанно изыскивал в уме способы, какими мог бы избежать этой ужасной казни. Эти удары сабель и пик заставляли меня леденеть от страха, но не наполняли сердце той глубокой верой, которая необходима нам в последний час. Правда, временами я читал "Отче наш" и "Богородицу", а также покаянную молитву, но без того глубокого чувства, которое должно охватывать нас в минуту приближения смерти. Опасность, грозившая мне, постоянно заставляла меня возвращаться к одной и той же мысли: "Что бы мне такое придумать, чтобы избежать вопроса о присяге?".
Иногда палачи на время прерывали избиения, чтобы выслушать депутации от других секций, которые являлись дать отчет о состоянии своих тюрем и о произведенных там убийствах. В частности, депутации от секций Ом-Арме и Арсенала рассказывали об ужасах, происходящих в тюрьмах Лa-Форс и Сен-Фирмен. Наступила очередь парикмахера, который защищался с большим мужеством, но, как он говорил мне раньше, его поклялись погубить. В особенности ему ставили в вину то, что он не захотел идти с Сент-Антуанским предместьем в день 10 августа и к тому же был аристократом. Следовательно, он должен был умереть.
После этого они обратились к двум бедным монахам-францисканцам (один из них до того говорил интернунцию о своем желании принять мученический венец). Президент спросил у них, дали ли они присягу. Не успели они еще ответить, как один из сидящих за столом, похоже, знавший обоих монахов, заступился за них, говоря: "Да ведь это же не священники, они не имеют права по своему положению дать эту присягу". - "Нее равно, это фанатики, мерзавцы, надо их убить!" - возразил другой. Это возбудило спор. Наиболее озлобленные хотели отвести монахов в сад и там убить. Другие, схватив их за руки, старались удержать в зале. Эта борьба привлекла мое внимание, и я заметил, что иподьякон, жаждавший смерти, оказывал меньше сопротивления тем, которые старались увести его в сад, чем другим, желавшим его спасти. Наконец, негодяи одержали верх и монахи были убиты.
Было уже, вероятно, часов пять утра. В эту минуту я с изумлением увидел, что вошел актер Дюгазон. Он явился, чтоб председательствовать в этом адском судилище, так как председатель куда-то исчез. Я встречал его в салонах, куда его приглашали участвовать в комедиях, и часто разговаривал с ним. Я сделал движение, чтобы приблизиться к нему и умолять прийти ко мне на помощь, но после минутного размышления решил не делать этого. "Может быть, - подумал я, - ему станет стыдно, что честный человек видит его в этой ужасной компании, и он ускорит мою погибель". Так что я поскорее вернулся на свое место. Тогда я заметил, что рядом со мной, в уголке, притаился маленький горбатый человек, который, кажется, наблюдал за мной. Признаюсь, что это соседство очень не понравилось мне, и я не ошибся, приняв его за дурное предзнаменование.
Дюгазон вошел в то время, как между убийцами разгорелся спор - они никак не могли поделить между собою одежду и деньги несчастных жертв. После того как мы некоторое время выслушивали речи Дюгазона, произнесенные желчным и небрежным тоном, он ушел. Чтобы быть точным, я должен сказать, что во время его председательствования никто не был убит. Ему на смену явился Майяр, бывший прокурор трибунала Шатле. Физиономия его не была отталкивающей, что несколько меня успокоило. В ту минуту достаточно было любого пустяка, чтобы подбодрить или встревожить меня. Я не знаю, был ли этот председатель кровожадным; слышал лишь, как он произнес: "Надо покончить с этим". После этих слов убили двух солдат конституционной гвардии, даже не задав им ни одного вопроса.
Наконец настала очередь лакея герцога Пантьевра . Так как волосы его были коротко острижены, его приняли за переодетого священника и спросили: "Ты присягал?" Он повторил слово в слово то, что я говорил ему. Тогда все закричали: "Это слуга, пощадите его!" И, сейчас же, не проходя через арестантскую, он был выпущен на свободу. Я порадовался его спасению. Он был вторым из моих товарищей, избежавшим казни. Этот милый человек даже не повернул головы, чтобы взглянуть на меня, хотя я и находился неподалеку. Без сомнения, он боялся меня этим скомпрометировать.
Оставался я один; уже наступил день, и у меня появилась надежда незаметно скрыться среди входящих и выходящих людей. Сидящие за столом занялись разными мелкими делами. Я беспрестанно поглядывал на горбуна, сидевшего все на том же месте. "Что он здесь делает, - спрашивал я себя, - почему не уходит?" В это время убили еще двоих неизвестных мне людей.
Стало совсем светло. Часть толпы разошлась, и я не слышал больше криков толпы. Кругом меня сидели люди, казавшиеся усталыми и сонными. Было уже около половины восьмого, но ставни окон были еще закрыты, и зал освещался сальными свечами, с которых никто не снимал нагара, и светом, попадавшим в комнату через дверь, снизу доверху состоящую из цветных стекол, через которую жертвы выходили на волю.
Итак, я готовился к бегству, собираясь незаметно проскользнуть мимо оставшихся людей, когда ужасный горбун воскликнул: "Вот здесь еще один из них!" Я помню, что я нисколько не смутился, и, желая во чтобы то ни стало избежать обычного вопроса о присяге, который неминуемо привел бы меня к гибели, внезапно подбежал к столу и обратился к напудренному и одетому в черное человеку. "Гражданин президент, - сказал я ему, - прежде, чем меня отдадут на растерзание этого впавшего в заблуждение народа, я прошу слова".
"Кто ты такой?" - грозно спросил он меня.
"Я был писцем в парижском парламенте, я юрист" .
Не знаю, поразил ли его мой вид, или моя смелость, или же он узнал меня, но он уже более мирным тоном сказал: "Этот заключенный известен трибуналу Парижа".
"Это совершенная правда", - прибавил я. Тогда, перестав обращаться ко мне на "ты", он спросил: "По какому поводу вы оказались здесь?".
Я сейчас же стал рассказывать ему наполовину истинную, наполовину ложную историю. Я сказал, что 27 августа издали полицейский приказ, повелевающий всем гражданам для облегчения домовых обысков быть дома, начиная с десяти часов вечера. Это была правда. Ложью было то, что будто бы я не знал об этом и комиссары моей секции арестовали меня в одиннадцать часов вечера, когда я возвращался к себе на улицу Пале-Маршан. Дальше я рассказал, что меня отвели сначала в комитет секции, оттуда в местный комитет надзора, потом в тайный комитет городской Ратуши, оттуда в тюрьму и, наконец, в аббатство . "И все это они проделали, - прибавил я, повысив голос, - ни разу не допросив меня". Я сказал также, что меня привели на это избиение как раз в минуту, когда мэр Петион должен был выпустить меня на свободу, и показал им записку, принесенную мне в воскресенье утром моей бедной Бланше, в которой он обещал освободить меня в три часа.
Тогда президент, желая прийти ко мне на помощь или, может быть, из чувства отвращения к этой резне, сказал: "Вы видите, господа, с какой легкостью сажают в тюрьмы граждан в других секциях. Если бы мы арестовали этого господина, то мы бы допросили его и отпустили домой". Эти слова удвоили мое мужество и, ударив кулаком по столу, я воскликнул: "Я ссылаюсь на свою секцию, я ссылаюсь на депутатов Национального собрания".
"О, депутаты! - закричали убийцы, - у нас есть их список, и мы их перережем, как и всех врагов!".
Заметив это выражение неудовольствия, я сейчас же прибавил:
"Но я-то ведь говорю не о врагах, а о патриоте Эро, о патриоте Тюрно, о патриоте Ровере!".
"Браво! Браво!" - закричали они.
Тогда президент, воспользовавшись минутой их воодушевления, сказал: "Я предлагаю отправить этого человека в арестантскую, чтобы мы могли навести о нем справки".
Я не стал дожидаться окончания их переговоров и поспешил пройти в арестантскую, помещавшуюся рядом с залом. Как раз в эту минуту двери ее открылись. Войдя, я увидел там девять или десять человек Затем разглядел грубый сенной матрас и поспешно опустился на него, чтобы отдохнуть. Тогда я почувствовал, что едва не падаю в обморок. Я был совершенно разбит; меня сильно лихорадило, пульс бился с необычайной скоростью, руки и лицо пылали. Я вовсе не испытывал радости; напротив, был до того подавлен, что сидел с опущенными глазами и не обращал ни малейшего внимания на людей, бывших вместе со мною. Мною овладела глубокая скорбь, к которой добавилась сильная слабость. Действительно, ведь я ел в последний раз в пятницу, в два часа, и с часу ночи был близок к смерти. А теперь был уже понедельник и шел девятый час утра.
Несмотря на то что я человек чувствительный, которого легко растрогать, я плачу очень редко. И все же в эту минуту мужество покинуло меня и я залился слезами. Когда это случилось, я заметил, что ко мне опять подходит проклятый горбун. На нем была форма национального гвардейца, и я решил, что он - тюремщик этого места заключения. Он сказал мне сочувственным тоном: "Вы много выстрадали, милостивый государь. Чего бы хотели вы скушать, чтобы подкрепиться?" Узнав в этом человеке своего палача, потому что ведь он-то и указал на меня президенту, я ответил ему с таким видом, который ясно показывал ему, что он должен оставить меня в покое: "Разве можно есть, находясь в таком состоянии, как я сейчас?" Но он настаивал. Тогда, поняв, что он хлопочет о своей выгоде, и не желая его сердить, поскольку он мог оказаться полезным, я сказал: "Принесите мне чашку кофе со сливками!" Мне, конечно, было бы нужнее что-нибудь другое, но я не знал, что у него спросить. Он действительно принес мне кофе, который я и выпил безо всякого удовольствия.
Несмотря на то что я не мог чувствовать к этому человеку большого доверия, у меня была потребность связаться с внешним миром, и я сказал ему, возвращая чашку: "Хотите оказать мне большую услугу? Добудьте мне бумагу, перо и чернила и отнесите записку, которую я напишу, в дом недалеко от дворца женщине по фамилии Бланше. По возвращении вы получите от меня сто су".
В то же время я повернулся к господину де Салераку, швейцарцу, спасенному мною" . Даже не поздоровавшись, я обратился к нему, как будто мы только что разговаривали, и сказал: "Дайте мне купюру в пять франков". Он тотчас же откликнулся: "Возьмите лучше две" . Я дал одну из купюр горбуну, который взял мою записку и скрылся".
2. Топография событий
Дневник монсеньора Соломона слишком отвлек нас в сторону. Скажем только, что после того как он провел остаток ночи и весь следующий день в арестантской, где испытал еще немало волнений, он был, наконец, выпущен на свободу. Впрочем, с этой минуты, как его отделили от его товарищей, рассказ его не представляет исторического интереса и повествует лишь о его личных злоключениях. Он упоминает между прочим, что, когда он проходил по саду под конвоем двух национальных гвардейцев, ему пришлось перешагивать через распростертые трупы и ступать по лужам крови. Он видел мимоходом, как одна женщина в бешенстве кинулась на изуродованный труп и, пиная его в спину, кричала: "Посмотрите, каким толстым был этот пес!".
Убийства продолжались четырнадцать часов. Ночью к месту избиения явилось много любопытных, которые жаловались, что им ничего не видно. Они принесли скамьи для дам и попросили у комитета, беспрерывно заседавшего на первом этаже монастыря, масляных лампионов, чтобы осветить ужасную картину. Комитет послушался; господин Бурген, свечник этого околотка, доставил 84 плошки, которые были зажжены и поставлены по одной возле каждого трупа.
Когда после этой страшной ночи взошла заря, убийства прекратились. В сумраке, под бледным сводом утреннего неба смутно виднелись темные груды распростертых трупов. Высокие строения аббатства возвышались торжественные, молчаливые и равнодушные, бросая на эту картину свою холодную тень. Из-за длинной ограды виднелись деревья сада, раздавались безмятежное пение птиц и шум их крыльев.
В то время как убийцы отправились спать, несколько соседних лавочников бродили взад-вперед, натыкаясь на мертвецов и шепотом сообщая друг другу подробности ужасного дела. Около восьми часов появился небольшой отряд санкюлотов; посмеиваясь, они обошли вокруг трупов, затем, видя, что мостовая вся почернела от крови, сочли своим долгом вымыть ее. Большими ведрами они черпали воду из старинного каменного колодца и выливали на двор. Это была большая работа; чтобы не делать ее вторично, кто-то предложил принести соломы и засыпать двор, а сверху разостлать платье убитых, чтобы те, кто еще мог остаться в живых, задохнулись бы под этим ковром. Совет был принят, одна соседка, вдова Дедуэн, дала для этого солому.