Консервативный поворот в официальной идеологии после удаления Хрущева (как известно, важной составляющей этого поворота была частичная реабилитация Сталина, проходившая под лозунгом более "сбалансированных" оценок прошлого) уходит своими корнями не только в стремление партийного руководства укрепить идеологическую базу режима, но и в достаточно распространенный в широких слоях населения (кроме интеллигенции) ностальгический "консерватизм" и жажду "порядка". Символично, что последние по времени крупные массовые беспорядки хрущевской эпохи, при подавлении которых применялось огнестрельное оружие и были привлечены значительные дополнительные силы милиции (город Сумгаит Азербайджанской ССР), сопровождались выкрикиванием просталинских лозунгов. В конце концов, "народ", не имевший руководителей, и власть, на время потерявшая ориентиры, нашли новые формы "симбиоза" и сравнительно мирно вступили в эпоху брежневского "застоя". В чем-то это похоже на период сравнительно мирного "сосуществования" крепостного крестьянства, помещиков и российской монархии после поражения Пугачева и вплоть до реформы 1861 г., когда политическая активность интеллигенции соседствовала с безразличным "безмолвием" народа.
Для советских историков, написавших в свое время горы книг и статей по истории социализма в СССР, насильственные социальные конфликты, тем более конфликты "население-власть", были закрытой темой. Парадоксально, но фальшивое "безмолвие" народа в сталинском и послесталинском обществе, преподносившееся коммунистическими идеологами как "морально-политическое единство советского общества", долгое время казалось таковым и за "железным занавесом". Западные исследователи, лишившиеся доступа к информации после Большого террора, попросту не знали, о том, что на самом деле происходило в СССР при Сталине и сразу после его смерти. Стоит ли удивляться, что, например, "старая" троцкистская историография 1950-х гг., в частности И. Дойчер, отстаивала тезис о том, что в последние 15 лет сталинского правления (после подавления организованного сопротивления троцкистов в лагерях) в советском обществе вообще не осталось ни одной группы (даже в тюрьмах и лагерях), способной бросить вызов Сталину. В результате "в сознании нации образовался громадный провал. Ее коллективная память была опустошена, преемственность революционной традиции порвана, способность создавать и кристаллизовать любые неконформистские понятия уничтожена. В итоге в Советском Союзе не осталось не только в практической политике, но даже и в скрытых умственных процессах какой-либо альтернативы сталинизму". Это утверждение столь же категорично, сколь и неверно. Достаточно вспомнить о продолжительной вооруженной борьбе украинских и прибалтийских националистов в 1940-е гг. на периферии СССР, особую роль этих протестных групп в социальной жизни ГУЛАГа и в организации сопротивления лагерной администрации, о военных и послевоенных пополнениях ГУЛАГа из числа бывших военнослужащих Красной армии, не говоря уже об организаторах забастовок и восстаний в особых лагерях в 1953–1954 гг., чтобы не согласиться с точкой зрения И. Дойчера.
Первые документальные свидетельства о событиях в лагерях накануне и после смерти Сталина просочились на Запад благодаря воспоминаниям вернувшихся в 1950-е гг. иностранцев - бывших политических заключенных и (или) военнопленных. В ряде случаев эти люди были очевидцами и даже участниками крупных волнений. Особое значение для нашей темы имела написанная по свежим следам книга Йозефа Шолмера "Воркута", значительная часть которой была посвящена событиям 1953 г. в Речлаге МВД СССР. Основанная на личном опыте и впечатлениях книга Шолмера тем не менее вышла за рамки чисто мемуарной литературы. Напрямую обращенная к западному общественному мнению и правительствам, она представляла собой не просто яркий рассказ очевидца, но и содержательный анализ перспектив внутреннего сопротивления коммунистическому режиму, враждебных ему социальных и политических сил, а также причин и условий организованного открытого выступления заключенных Особого лагеря № 6.
Шолмер явно переоценил протестный потенциал ГУЛАГа, поскольку исходил из многократно завышенной и приемлемой только для пропагандистских целей численности лагерного населения (15 миллионов человек), преувеличенных представлений о реальной доле "политических" в общей массе заключенных. Но зато он оказался первым и, кажется, единственным из авторов, писавших о восстаниях политических заключенных, кто обратил особое внимание на международный контекст событий 1953–1954 гг. в ГУЛАГе, на глубинную связь между выступлениями политических узников в СССР и Берлинским восстанием июня 1953 г. К сожалению, описательная историография последних десятилетий, как российская, так и западная, ориентированная главным образом на более или менее адекватное воспроизведение событийной канвы, оставила без внимания эти принципиально важные для понимания событий свидетельства Шолмера.
Появившиеся на Западе в 1950–1960-? гг. публикации, посвященные ГУЛАГу вообще, а также протестному движению заключенных, в частности, заложили первый камень в источниковедческий фундамент будущих исследований. Однако западные историки-профессионалы, всегда неуютно чувствующие себя в "одномерном" пространстве мемуарных свидетельств и "устной истории", привыкшие ориентироваться на подлинные документы и архивные материалы, долгое время избегали всерьез заниматься этой проблематикой. Прорыв в разработке темы, в конце концов, совершили не историки, а писатель, и не на Западе, а в России.
В 1970-е гг. "Архипелаг ГУЛАГ", универсальный символ тотального зла, стал достоянием мирового исторического и культурного опыта благодаря великой книге Александра Солженицына. Именно Солженицын восстановил (в основном, по устным свидетельствам очевидцев) конфликтную историю сообщества заключенных 1930–1940-х гг. и описал ход и исход беспрецедентных по размаху восстаний узников особых лагерей в 1953–1954 гг. В определенном смысле его труд можно сравнить с первыми мореходными картами: при всей неточности и легендарности тех или иных конкретных сведений исследование Солженицына превратило историю ГУЛАГа из "terra incognita" в реальное, интеллектуально постигаемое пространство, в факт мировой истории.
Что касается последовавших за восстаниями в лагерях волнениях и массовых беспорядках "на воле", то о большинстве из них (особенно ранних) ни в самом СССР, ни тем более за его пределами практически ничего не знали. Первые попытки исторической реконструкции "засекреченных" советскими властями событий начались после восстания в Новочеркасске. В 1964 г. появилась статья Альберта Бойтера "Когда перекипает котел", собравшая воедино обрывки просочившейся через "железный занавес" информации. По современным критериям, эта работа ни в коей мере не удовлетворяет требованиям научности. И дело не в том, что статья основана исключительно на слухах и устных свидетельствах, за это как раз можно винить кого угодно, но не Бойтера. У него другой информации просто не было. Главное, в тенденциозности анализа и излишней доверчивости автора к своим источникам - слухам, пересказанным западными корреспондентами, и рассказам анонимных советских туристов. Бойтер ограничился обсуждением двух случаев массовых беспорядков (Новочеркасск, 1962 г. и Кривой Рог, октябрь 1963 г.). Еще девять эпизодов были упомянуты мимоходом.
На протяжении последующих 30 лет статья была основным источником информации о бунтах и рабочих протестах 1960–1964 гг. Ее часто цитировали. Предварительный и весьма неточный перечень событий, в конце концов, стал общепризнанным, вошел в западные обобщающие работы и учебники по советской истории. В ряде случаев на первоисточник А. Бойтера даже не ссылались, воспринимая его информацию как истину в последней инстанции. В концептуальном плане западная историческая литература, в которой, так или иначе, затрагивалась интересующая нас тема, отличалась весьма упрощенной интерпретацией событий в Новочеркасске, понимаемых почти исключительно как "борьба с коммунизмом", в лучшем случае, как начало (после долгого перерыва) борьбы рабочего класса за свои экономические права. Волнения в Новочеркасске заняли особое место и в третьем томе "Архипелага ГУЛАГ". А. И. Солженицын не только описал эти события, назвав их (с известной долей преувеличения) поворотной точкой всей советской истории, началом борьбы народа против коммунистического ига, но и коснулся предшествовавших им беспорядков в Муроме и Александрове в 1961 г.
Открытие архивов и спецхранов, рассекречивание миллионов архивных дел, критический анализ собственного историографического опыта и исследований западных советологов и славистов позволили российским историкам существенно продвинуть вперед как фактографию советской истории, так и ее концептуальное осмысление. Но в изучении послевоенной истории СССР и российским, и западным историкам фактически пришлось начинать с нуля - не столько "переосмысливать" "либеральный коммунизм" и "добирать" информацию по отдельным малоизученным проблемам, сколько двигаться по архивной целине, рискуя к тому же натолкнуться на завалы "частичного рассекречивания" целых комплексов документов.
Парадоксальность ситуации, сложившейся в российской историографии "либерального коммунизма" после распада СССР и краха советской системы, заключалась в том, что даже серьезные авторы, писавшие о послевоенном периоде, нередко попадали в своеобразную методологическую ловушку. Воспринимая коммунистическое прошлое как "неполноценное настоящее" и часто опираясь на либеральную "западническую" модель желаемого типа развития, они склонны были рассматривать эпоху Хрущева и Брежнева в контексте некоей готовности (или неготовности) общества и власти к "реформам". Тупики, в которых каждый раз оказывались подобные "реформы", оценивались как исключительная вина коммунистических правителей, страдавших то ли доктринальной слепотой, то ли бюрократическим идиотизмом. В сущности, некоторые распространенные на рубеже 1980–1990-х гг. интерпретации "оттепели" и "застоя" страдали подменой прагматической динамики государственного управления ее искаженным идеологическим образом, упрощением реальных взаимоотношений народа и власти в авторитарных политических системах.
Ответом на подобные публицистические и журналистские упрощения стал уход серьезных историков в сферу "позитивного эмпиризма" в начале 1990-х гг. Результатом накопления И осмысления совершенно нового фактического материала стало появление ряда профессиональных исследований по истории власти и общества в СССР. Как историки власти, так и социальные историки рассматривали в своих работах особенности "либерального коммунизма" как системы политики, идеологии и власти, механизмы принятия решений, способы "переработки" значимой социально-политической информации в структурах управления, динамику взаимодействия "управляющих" и "управляемых", изменения в массовой психологии и в сознании элит, историю "интеллигентского" инакомыслия.
Одновременно обозначились контуры новых проблем, связанных с пониманием кризиса взаимоотношений народа и власти, порожденного стрессом ускоренной модернизации, последствиями Большого террора 30–40-х гг., Второй мировой войны и распадом сталинского "террористического социализма". Будучи эскизно очерчены в новейшей историографии, эти проблемы практически не подвергались серьезному анализу. В большинстве случаев поиск информации о событиях и процессах, специально загонявшихся коммунистическими правителями на периферию "видимой" истории, требовал очень кропотливых и длительных архивных поисков. Помимо этих очевидных профессиональных трудностей были еще и другие, не столь явные, но может быть, более существенные. В разгар политических бурь последних десятилетий исследователям было довольно трудно увлечься историей событий, весьма слабо "облагороженных" политическими требованиями и часто крайне сомнительных с Моральной точки зрения. Во многих случаях граница между "антисоциалистическим" и "антиобщественным" была настолько размыта, что массовые беспорядки как форма социального протеста просто выпадали из основного потока "переосмысления прошлого" и выглядели недостаточно респектабельно. Неудивительно, что российские исследователи и публикаторы документов с большим энтузиазмом посвящали свои работы организованным и политически очевидным формам сопротивления коммунистической власти - антисоветским мятежам периода Гражданской войны и перехода к новой экономической политике, крестьянским волнениям периода коллективизации, событиям, подобным мятежу на противолодочном корабле "Сторожевой" в 1975 г. и т. п.
Известное исключение составляли волнения в Новочеркасске в 1962 г. Серьезным вкладом стала публикация Р. Г. Пихои, Н. А. Кривовой, С. В. Попова и Н. Я. Емельяненко "Новочеркасская трагедия, 1962". Авторы этой профессиональной работы резонно отвергли официальную версию событий тридцатилетней давности - "тенденциозную, но выгодную для КПСС"."Отсюда, - справедливо писали Р. Г. Пихоя и его соавторы, - возникают поиски среди организаторов выступлений "уголовных элементов", противопоставляемых сознательным рабочим. Но в документах не отмечено ни одного случая грабежа, попыток захвата чужой собственности. Несмотря на отдельные эксцессы, участники выступлений не стремились к насилию. Власти смогли предъявить лишь два обвинения в попытках завладеть оружием".