Ельцинская клика в начале девяностых подтвердила горбачевский раздрай: благополучия и порядка в России не видать долго… В те же убогие годы первая семья Бориса распалась. Он поддался на второй брак. И на этот раз не прогадал. С педанткой Ларисой, тренершей из спортивной школы, слился в гармоничном союзе. Лариса знала цену деньгам, никогда не выбрасывала чеки, пересчитывала сдачу у кассы на калькуляторе и часто спрашивала у продавцов: "Где тут у вас контрольные весы?" Причем отговорки и шуточки она тут же пресекала: "Я похожа на дуру, чтобы горбатиться на вас?" Торговцы на время холодели от страха, принимая Ларису либо за свою соратницу, стерву, либо за стерву из торгинспекции, либо просто за стерву. Но для Бориса она была - и любовь, и утеха, и мать его сына Лёнчика, и преданный друг. А на значимый и деликатный вопрос Бориса: готова ли она "поменять" национальность с русской на еврейскую - и не только на словах, но и в паспорте? - Лариса без раздумий ответила: "Легко! Чего мне жалеть?"
Въездные визы в Израиль были уже получены, и каждый день перед отбытием из Никольска добавлял волнения: что там, за далеким кордоном? Но что бы там ни было, оставаться здесь уже невыносимо. На эту страну надежд - никаких! Ничего тут в ближайшие десятилетия не поменять. И антисемитизм здесь укоренился навсегда, как навсегда в этих людях укоренились зависть к богатому, желание хапнуть чужое, поживиться халявой. Этот народ не переучишь. Им нужны сталины, узда, ежовые рукавицы… Без террора и без войн эта страна обходиться не сможет… И революция у всех еще в крови - только искру брось. С какой тупорылой алчностью люмпены разграбят банки, супермаркеты, разобьют лимузины бизнесменов, польют кока-колой свои раздолбанные дороги… Голоштанная империя! Подарили хохлам благодатный Крым и не смогли избавиться от бандитской Чечни, жизни за нее кладут. В этой стране и коммунисты, и демократы - все одинаково мудаки!
Раздумывая так, осознанно колюче и утрированно, Борис поймал себя на мысли, которая в нем уже вспыхивала, но не столь очевидно, как сейчас, - он уже окончательно отмежевывался от России, и теперь даже воззрения у него на эту страну как у заправского иностранца. В этом таилась неизведанная глубинная радость, он словно бы скидывал иго российской жизни - вместе с бедностью, пьянством, скотскостью здешних аборигенов. Теперь их судьба уже никоим образом его не касается, и люди, которые пока рядом, которые в доме, на улице, - это просто временные попутчики, не больше; он скоро их не увидит и не вспомнит о них, они станут для него такими же чужаками, как пещерные голозадые негры из каких-нибудь джунглей африканской Зимбабве.
Это чувство радости напомнило ему избавительное чувство свободы, когда развелся с первой женой Натальей: "Всё, пташка, теперь твои упреки, твоя глупость, твое прожиганье денег - меня никаким боком не касаются. Прощай, детка! Я свободен от твоих капризов, от твоих заскоков, от твоих безмозглых поступков!" Точно так же и Россия: ариведерчи, милая! гудбай! Гнусные дороги, красноносые хроны, вонючие бомжи, повсеместное ворье, бестолковщина - всё это уже совсем его не касается. Теперь известие о том, что африканское племя мумбо-юмбо съело тухлого крокодила, а потом загнулось от поноса, и известие о том, что никольские одяжки залезли в цистерну с синтетическим спиртом, напились его и через час подохли от отравления, станут для него одинаковыми…
Звонок в прихожей прервал саркастические мысли Бориса. Гостей он не ждал и в них не нуждался, и увидев в дверях Лёву Черных, доброжелательством не воспламенился.
- Вмажем по стакашке? А, Борька? Повод есть капитальный. Я водярки принес, - быстро, по-компанейски заговорил Лёва, сразу перешагивая порог и обнажая свои интересы.
"Мне это надо? - мысленно спросил себя Борис, недоверчиво глядя на приятеля. - Слушать его басни про олигархов? Поднимать идиотский тост: "За смерть буржуев!"? Да вы сперва сами научитесь работать, лапотники! Каждый на своем месте!.. И потом голова будет болеть с похмелья. Водка-то у него какая-нибудь паленая. Уж точно не "Смирновская". Э-э, нет, мне теперь… Теперь! мне это уж определенно не надо!"
- Я пить не буду, - сказал Борис. - Если хочешь, выпей один. Я занят сейчас, мне статью надо дописывать. Проходи на кухню.
- Чего кочевряжишься? Давай вмажем, - напирал Лёва.
- Нет. Не буду. Нет! - окончательно окреп в своем отказе Борис.
Лёва потупился, видать, оценил в его голосе и черствость, и неуступчивость. Потом посмотрел ему в лицо:
- Вольному воля. Я ведь проститься пришел. Может, и не увидимся больше. Ты когда туда? - Лёва кивнул на толстую книгу, которая лежала на тумбочке - "Разговорник на иврите", объясняя, что "туда" - это значит в Израиль.
- Скоро, - ответил Борис.
- Вот и я - скоро, - сказал Лёва.
- А ты куда собрался? - спросил Борис.
- На заработки. Подлататься мал-мал…
- Опять на Север?
- Нет, в этот раз на юга подамся. В сторону моря… - усмехнулся Лёва.
Рядом с самоучителем востроглазый Лёва усмотрел и ту книжицу, которую читал Борис, - "Евреи Никольска".
- Слышь, Борька, скажи честно. Только честно, все равно уезжаешь. - Лёва хоть и говорил о честности, но смотрел на Бориса лукавенько, словно приготовил ему маленький подвох. - Правда, что в России евреям плохо живется?
Борис машинально пожал плечами, ответил без огонька:
- Когда не задумываешься, что ты еврей, то живешь, как все в России. Одни - так себе, другие еще хуже. Но когда начнешь осознавать себя евреем, тогда становится тяжело. Тогда и понимаешь, что ты здесь чужой. Большинство населения, вся армия, все менты, все гэбисты - это люди к тебе враждебно настроенные. Они всегда готовы сделать подножку. Даже преуспевающий еврей здесь будто бы идет среди толпы босяков с лотком бубликов, и все эти босяки норовят стащить эти бублики.
Они помолчали. Лёва посерьезнел, хитроумие с его рябого лица сползло.
- В конце концов, русские босяки всегда будут правы, - сказал Лёва.
- Почему?
- Потому что они сюда евреев не приглашали. Как говорится, в чужой монастырь со своим уставом не суйся… Ну, давай, Борька, прощаться, если выпендриваешься и выпить со мной не желаешь. - Лёва опять повеселел. - Береги там себя, в Израиле-то. Ты бы уж лучше с семьей в какую-нибудь тихую Данию свинтил. На Востоке арабы орудуют. Воевать они путно, конечно, не умеют, зато какую-нибудь пакость подстроить, бомбу подложить ума хватит. Я в Афганистане на всяких исламистов насмотрелся - уроды. Береги себя, Борька.
Борис и не собирался обниматься на прощание с Лёвой, но как-то само собой получилось, сперва пожал ему руку, а потом обнял по-дружески, даже по-братски.
Лёва Черных ушел. Борис снова остался со своими отъездными, эмигрантскими мыслями, но радость, веселящее вдохновение из этих мыслей уже улетучились. Он догадался, куда собирается Лёва на заработки, и хотя твердил себе: "Ну и что! Мне-то теперь какое до него дело? До всех до них какое дело!", но внутри его точил червь: надо было с Лёвой все-таки выпить. Нескладно вышло - он попрощаться приходил. Они с ним, вернее всего, больше не увидятся. Они ведь вместе в школе учились. Лёва, бывало, за него заступался. Надо было выпить, поговорить. Даже дрянной бы водки надо было выпить.
Борис смотрел то на книжицу воспоминаний, то на самоучитель на родном, теперь уже генетически родном иврите, но думал о еще прежней, о еще не забытой родине. Что-то кольнуло его после прихода приятеля, жалко стало с ним расставаться, и даже первую жену, дурёху Наталью, стало жаль оставлять здесь, и самого себя почему-то стало жаль, захотелось с кем-то спорить, что-то доказывать: ведь когда-нибудь и русские должны понять, что евреи им зла не хотели, напротив - хотели поднять страну, от вечного рабства избавить…
"Окаянная Россия! Недаром говорят про ностальгию. Видать, долго еще будет душу трепать… Ладно, пусть я не смогу от нее отделаться, пускай хотя бы Лёнчик сразу растет другим человеком". - Борис опять принимался себя в чем-то благостно убеждать, романтически загадывать на будущее, но внезапный визит Лёвы не забывался, и волна прежнего настроения пропала, словно слушал из приемника прекрасную душевную музыку - и она вдруг пропала; стал крутить ручку настройки, но волну уже не поймать, всё не те голоса, или музыка уже кончилась.
12
Выпить по стакашке с Борисом Вайсманом не удалось. Лёва Черных не то чтобы огорчился, но себе на ус намотал. "Вот тебе и родственничек! Знал бы он, кто мой батюшка, по-другому бы привечал. Эх! Что если самому евреем сделаться? Имею полное право! И погнал бы следом за Борькой". Лёва стал представлять, как будет переоформлять свои документы "на еврея", как станет ощущать себя по-другому, познает на себе презрение окружающих, поймет, что повсюду и менты, и армейские служаки, и фээсбэшные ищейки стали ему потенциальными недоброжелателями. "Ого-о! - рассмеялся Лева. - Так и свихнуться можно, когда себя евреем-то осознаешь. На всех упреков наберется… Несчастные жиды! Сколько брата-еврея в России обижали да оскорбляли! Их послушать, так они только и страдали. А все равно всех богаче и везде пролезут". Он сплюнул сквозь зубы, как школьник, и быстро попылил к Кладовщику, безотказному дружбану по части выпивок.
День, однако, выдался невезучий. Зинаида - жена Кладовщика - объяснила, что ее супруг поехал в областной центр, в главный "серый дом", в КГБ, значит.
- Он чего, шпиён? С повинной пошел? - сыронизировал Лёва.
Зинаида объясняла, что нет, что к людям из черных воронков он поехал потому, что отец у него сразу после войны был репрессирован, потом реабилитирован (Зинаида сказала: "оправдан"), и сам ее супруг является тоже жертвой политических репрессий, так как несовершеннолетним подвергся высылке вместе с матерью, и теперь ему может выгореть какая-то денежная компенсация за отца или какие-то льготы по жизни.
"И здесь - облом", - грустно отметил Лёва, ощущая при этом приятную тяжёлинку за пазухой, где припряталась бутылка водки, предназначенная для распития с человеком добрым и свойским. И уж никак не в одиночку! Куда податься? К Сергею Кондратову, который жительствовал у Татьяны, тоже не подплывешь: Сергей выпивки остерегался и сказал, что до отъезда ни грамма в рот не возьмет.
Со своим несбывшимся намерением "выпить и поговорить", с непочатой бутылкой водки Лёва прикандыбал домой. Екатерина Алексеевна колготилась по хозяйству, перебирала лук с полатей, упаковывала его на зимнее хранение в старые капроновые чулки.
- Мама, ты бросай покуда эти делишки. Давай мы с тобой выпьем по рюмахе. Не принято вроде с матерью водку пить, но сегодня можно. Я завтра уезжаю.
Екатерина Алексеевна испуганно взглянула на сына:
- Уже завтра? Ты ж говорил, еще несколько дней… Куда хоть ты теперь, Лёвушка?
- В Дагестан. Склады охранять по найму.
- Разве у них там, в Дагестане, своих охранников нету?
- У своих силенок маловато… Грибочков, мама, принеси, капустки. Картох давай отварим. Сядем рядком, поговорим ладком. - Он наконец-то вынул из-за пазухи бутылку-путешественницу.
Стол собрали по-простецки, с обыкновенными домашними закусками, но не в кухоньке - в горнице; стол круглый, просторный, накрытый набивной красной скатертью. Екатерина Алексеевна водку почти не пила, пригубила из горькой рюмки - вся переморщилась. И почти не ела.
Лёва пил водку и ел картошку с грибами и с квашеной капустой тоже без аппетита, проваливался в задумчивое молчание, откладывал вилку. В какой-то момент вскинул курчавую голову, попросил:
- Поиграй на гармошке, мама! Что-то грустно сидим. Спой!
Екатерина Алексеевна просьбе сына не удивилась. Каждый раз, когда собирался он надолго покинуть дом, требовал у нее попиликать на гармошке. Инструмент с разноцветными лепестками инкрустации, с пестрыми и мягкими, фланелевыми мехами, смастеренный народным умельцем, она привезла из родной деревни, где и выучилась еще в отроческие годы слаженно давить на басы и голоса. Кроме песен общеизвестных она иногда под собственный аккомпанемент негромко исполняла песни, которые, казалось, никто, кроме нее, не знал.
На полянке во лесочке
Девушка стояла.
На ромашке белокрылой
Счастье нагадала.
В сельском бедняцком роду Екатерины Алексеевны числился прадед, певун, который ходил по деревням, "сбирал" куски подаяний и пел песни под гармонь. Все считали, что он отъявленный лентяй, не умеет и не хочет работать, потому и шастает по деревням, как потешник, христорадничает. От него, от былого странствующего певца, и слышала Екатерина Алексеевна некоторые песни; когда прадед был уж совсем стар и дряхл и почти не слезал с печки, он иногда тихонько гундосил складные слова на старинный мотив.
А еще Екатерина Алексеевна любила частушки. Порой пела забористые, даже охальничьи.
Я от мужа убегу
К парню холостому.
Нацелуюсь, налюблюсь
И вернусь до дому.
Она знала мелодии и знаменитых русских песен, народных, тягучих, заунывных, берущих за живое; и веселых, озорных, зовущих в пляс. "Степь да степь кругом" и "Коробейники", "То не ветер ветку клонит" и "Ехал из ярмарки ухарь купец". И вот тут, с зачином этих песен, Лёва начинал подыгрывать матери на самодельной дудочке.
Свои первые дудочки он научился делать еще в мальчишестве, из сухих папоротниковых растений, что росли в оврагах, на низких лесистых местах и на болотах. Он выделывал из сухого папоротника трубку, с одного конца затыкал ее, просверливал в ней отверстия и, как пастушок из сказок, дудел в свою свирельку. Позднее Лёва разжился настоящей дудочкой, сделанной в музыкальной мастерской, но впоследствии все равно предпочел инструмент собственного изготовления. В досужий час он выучился выстраивать мелодии, на слух подбирал гармонию той или другой запавшей в сердце песни. Звук у дудочки был негромок, напоминал звук флейты. Этот звук мягко ложился на музыку гармошки. Под материными пальцами гудели басы, попискивали голоса, и в эту полифонию вливалась тонкой фистулой дудочка Лёвы.
Потом Екатерина Алексеевна спела песню, старинную, о разлуке.
Ты пойдешь да, мило-дитятко,
Не в любимую сторонушку,
Не в любимую - во дальнюю,
Во дальнюю да во печальную.
- Не горюй, мама, - сказал Лёва, когда песня кончилась и мать как-то растерянно умолкла. - Жизнь - штука в общем-то лафовая. Да без денег в ней не вырулишь. Вот вышла ты на пенсию, на эту пенсию в последнее время и тянем. Стыдно мне так. Для мужика - совсем стыдно. Завод развалили, работы в городе нормальной нету. Грузчиком - не хочу. Потому и согласился, потому и уезжаю.
Екатерина Алексеевна даже не пробовала его отговаривать. Наотговаривалась уже в прежние разы: не впервой Лёва пытал счастье на чужой стороне. Она сидела, опустив голову на затихшую гармошку. По щеке ползла слеза.
Лёва сидел напротив матери, тоже потупив голову, мял в руках дудочку. Глаза у него были закрыты. Песня, которую только что пела мать, была давнишней, изустно переданной со времен, быть может, петровских или того ранее. Когда звучала эта песня, Лёве порой чудилось, что голос матери доносится до него откуда-то из глубины веков, из толщи российской истории, в которой женских провожанок и слез набиралось выше горла. Это его успокаивало, расставальческая печаль не была гнётной и вселяющей страх. Не он первый, не он последний.
13
Татьяна надивиться и нарадоваться не могла на Сергея.
Он утеплил оконные рамы, прочистил дымоходы печи, укрепил подпорки в погребе, оббил войлоком дверь, чтоб не тянуло, исколол тракторную повозку пиленых березовых дров, которых закупила Татьяна на зиму. "Теперь никакой дубак нам не страшен. Правда, Сережа?" - говорила она, ласкаясь к нему. И всякий раз поутру, пробуждаясь в постели не одна - с Сергеем, ей хотелось приластиться, прижаться к нему, согреться, как котенку под теплым боком доброго покровителя.
Сегодняшним утром в постели Татьяна тоже хотела обнять Сергея, потянулась в его сторону, но на диване-кровати его не оказалось. Скудный молочный свет брезжил в окошке. Час был еще ранний, но Сергей стоял уже весь собранный: в куртке, в ботинках, рядом - рюкзак, на котором кепка.
- Проснулась? - добродушно спросил он, кивая Татьяне. - Ты сладко спала, тревожить не стал. Думаю, разбужу перед самым уходом.
- Перед каким уходом? - замерла она.
Ей враз вспомнился минувший вечер: Сергей всё поглядывал по сторонам, как будто что-то примечал, что-то прикидывал взять в дорогу и как будто беспрерывно разговаривал с собой. Татьяна не вмешивалась: человек и сам с собой должен наговориться, зачем его сбивать. И в постель вчера Сергей лег намного позже Татьяны: ходил в сени, чем-то там постукивал, у рукомойника чего-то возился, ботинки нагуталинил.
- Отчаливаю я, Танюха. Прости, если что не так. Спасибо тебе за все. - Он даже пригнулся в полупоклоне.
- Куда ты?
- В Чечню. Служить по контракту, - веселым голосом ответил Сергей. - Сколько можно у тебя на шее сидеть? Пора и честь знать. Вместе с Лёвой Черных уходим. Извини, раньше тебе не сказал. Мы с ним условились: никому заранее ничего не рассказывать. Чтоб лишних разговоров и переживаний не было… Давай, Танюха, прощаться.
Она рванулась с дивана, запуталась в одеяле, чуть не грохнулась на пол. В одной ночной рубашке бросилась к Сергею, крепко обвила руками.
- Надо хоть накормить тебя в дорогу-то. С собой чего-нибудь возьми… Я сейчас приготовлю, Сережа. Погоди…
- Не беспокойся, - перебил он ее метания. - Я чаю немножко перехватил. Да и с сегодняшнего дня поступаю на казенное довольствие… Давай присядем на дорожку, по обычаю. Ты кофту на себя накинь, дрожишь вся. Ноги в тапочки сунь.
Они присели на краешек постели.
- Куда ты сейчас? На вокзал? - спросила Татьяна.
- Сам толком не знаю. Построение в воинской части, у комендатуры. Потом сразу повезут в область… А дальше - то ли в Дагестан, то ли сперва в Подмосковье на формирование. Я теперь человек военный. За военных людей - ты сама армию знаешь - начальство думает.
У Татьяны дрожали колени, она туго натягивала на них ночную рубашку, старалась подавить трясучку.
- А твои родные? Марина твоя знает, что уходишь? - встрепенулась Татьяна.
Улыбка на лице Сергея потускнела.
- Она об этом не знает, - бесстрастно ответил он. - С Ленкой я вчера повидался, в школу заходил. Но про Чечню они пока не знают… А ты не грусти, Танюха. У любой войны есть конец. Эта война не мировая, конфликт местного значения. Мы там скоро управимся. Деньжат зашибем и вернемся.
"Какого уж местного значения, - мысленно откликнулась на его слова Татьяна, - если по России добровольцев берут? Если в Москве да по другим городам жилые дома взрывают?.. Как же я не заметила-то? Отговорить его не успела? Зачем, зачем отпускаю? Там же смерть… - Мысли Татьяны, будто ошпаренные, кидались с одного на другое. - Будь проклята эта власть! Вот до чего мужиков довела! Они на войну идут, чтоб деньги на хлеб заработать… Что же мне сделать-то? Он, может, последнее, что у меня есть".
- Я не отпущу тебя, - пробормотала Татьяна.