Русский литературный анекдот конца XVIII начала XIX века - Е. Курганов 21 стр.


Нужно при этом напомнить, что Пушкин не бывал никогда за границею, что в то время русские путешественники отправлялись обыкновенно с любекскими пароходами и что Любек был первый иностранный город, ими посещаемый. [29, с. 168.]

(Пушкин) жженку называл Бенкендорфом, потому что она, подобно ему, имеет полицейское, усмиряющее и приводящее все в порядок влияние на желудок. [15, с. 49.]

- Как ты здесь? - спросил (М. Ф.) Орлов у Пушкина, встретясь с ним в Киеве.

- Язык и до Киева доведет, - отвечал Пушкин.

- Берегись! Берегись, Пушкин, чтобы не услали тебя за Дунай!

- А может быть, и за Прут! [100, с. 214.]

Пушкин говорил про Николая Павловича: "Хорош-хорош, а на 30 лет дураков наготовил". [115, с. 158.]

Пушкин говаривал про Д. В. Давыдова: "Военные уверены, что он отличный писатель, а писатели про него думают, что он отличный генерал". [113, с. 355.]

У княгини Зинаиды Волконской бывали литературные собрания понедельничные; на одном из них пристали к Пушкину, чтобы прочесть. В досаде он прочел "Чернь" и, кончив, с сердцем сказал: "В другой раз не станут просить". [65, с. 175.]

Это было на новоселья Смирдина. Обед был на славу: Смирдин, знаете, ничего в этом не смыслит; я (Н. И. Греч), разумеется, велел ему отсчитать в обеденный бюджет необходимую сумму и вошел в сношение с любезнейшим Дюмэ. Само собою разумеется, обед вышел на славу, прелесть! Нам с Булгариным привелось сидеть так, что между нами сидел цензор Василий Николаевич Семенов, старый лицеист, почти однокашник Александра Сергеевича. Пушкин на этот раз был как-то особенно в ударе, болтал без умолку острил преловко и хохотал до упаду. Вдруг, заметив, что Семенов сидит между нами, двумя журналистами, которые, правду сказать, за то, что не дают никому спуску, слывут в публике за разбойников, крикнул с противоположной стороны стола, обращаясь к Семенову: "Ты, брат Семенов, сегодня словно Христос на горе! Голгофе". [65, с. 265–266.]

Пушкин спрашивал приехавшего в Москву старого товарища по Лицею про общего приятеля, а также сверстника-лицеиста (М. Л. Яковлева), отличного мимика и художника по этой части: "А как он теперь лицедействует и что представляет?" - "Петербургское наводнение". - "И что же?" - "Довольно похоже", - отвечал тот. [29, с. 331.]

N. N. (П. А. Вяземский)

За границею из двадцати человек, узнавших, что вы русский, пятнадцать спросят вас, правда ли, что в России замораживают себе носы? Дальше этого любознательность их не идет.

N. N. уверял одного из подобных вопросителен, что в сильные морозы от колес под каретою по снегу происходит скрип и что ловкие кучера так повертывают каретою, чтобы наигрывать или наскрипывать мелодии из разных народных песней. "Это должно быть очень забавно", - заметил тот, выпуча удивленные глаза. [29, с. 482.]

N. N. говорит, что он не может признать себя совершенно безупречным относительно всех заповедей, но по крайней мере соблюдал некоторые из них; например: никогда не желал дома ближнего своего, ни вола его, ни осла его, ни всякого скота; а из прочей собственности его дело бывало всяческое, смотря по обстоятельствам. [29, с. 482.]

С N. N. была неприятность или беда, которая огорчала его. Приятель, желая успокоить его, говорил ему: "Напрасно тревожишься, это просто случай". - "Нет, - отвечал N. N., - в жизни хорошее случается, а худое сбывается". [29, с. 257.]

X. Сами признайтесь, ведь Пальмерстон не глуп; вот что он на это скажет.

N. N. (перебивая его). Нет, позвольте, если Пальмерстон что-нибудь скажет, то решительно не то, что вы скажете. [29, с. 231.]

N. N. говорит: "Если, сходно с поговоркою, говорится "рука руку моет", то едва ли не чаще приходится сказать "рука руку марает". [29, с. 74.]

N. N. Что ты так горячо рекомендуешь мне К.? Разве ты хорошо знаешь его?

Р. Нет, но X. ручается за честность его.

N. N. А кто ручается за честность X.? [29, с. 358.]

Говорили о поколенном портрете О*** (отличающегося малорослостью), писанном живописцем Варнеком. "Ленив же должен быть художник, - сказал N. N., - не много стоило бы труда написать его и во весь рост". [29, с. 90.]

Русский, пребывающий за границею, спрашивал земляка своего, прибывшего из России: "А что делает литература наша?" - "Что сказать на это? Буду отвечать, как отвечают купчихи одного губернского города на вопрос об их здоровье: не так, чтобы так, а так, что не так, что не оченно так". [29, с. 190.]

Обыкновенное действие чтений романиста X… когда он читает вслух приятелям новые повести свои, есть то, что многие из слушателей засыпают. "Это натурально, говорит N. N., а вот что мудрено: как сам автор не засыпает, перечитывая их, или как не засыпал он, когда их писал!" [29, с. 364.]

N. N. говорил о ком-то: "Он не довольно умен, чтобы дозволить себе делать глупости". О другом: "А этот недостаточно высоко поставлен, чтобы позволять себе подобные низости". [29, с. 330.]

Н. Все же нельзя не удивляться изумительной деятельности его: посмотрите, сколько книг издал он в свет!

N. N. Нет, не издал в свет, а разве пустил по миру. [29, с. 296.]

N. N. говорит, что сочинения К. - недвижимое имущество его: никто не берет их в руки и не двигает с полки в книжных лавках. [29, с. 363.]

Греч где-то напечатал, что Булгарин в мизинце своем имеет более ума, нежели все его противники. "Жаль, - сказал N. N., - что он в таком случае не пишет одним мизинцем своим". [29, с. 90.]

Кто-то сказал про Давыдова: "Кажется, Денис начинает выдыхаться". - "Я этого не замечаю, - возразил N. N., - а может быть, у тебя нос залег". [29, с. 239.]

N. N. говорит: "Я ничего не имел бы против музыки будущего, если не заставляли бы нас слушать ее в настоящем". [29, с. 218.]

Длинный, многословный рассказчик имел привычку поминутно вставлять в речь свою: короче сказать, "Да попробуй хоть раз сказать длиннее сказать, прервал его N. N., - авось будет короче". [29, с. 395.]

"Как это делается, - спрашивали N. N., - что ты постоянно жалуешься на здоровье свое, вечно скучаешь и говоришь, что ничего от жизни не ждешь, а вместе с тем умирать не хочешь и как будто смерти боишься?" - "Я никогда, отвечал он, - и ни в каком случае не любил переезжать". [29, с. 452–453.]

Ф. И. Тютчев

Князь В. П. Мещерский, издатель газеты "Гражданин", посвятил одну из своих бесчисленных и малограмотных статей "дурному влиянию среды". "Не ему бы дурно говорить о дурном влиянии среды, - сказал Тютчев, - он забывает, что его собственные среды заедают посетителей". Князь Мещерский принимал по средам. [129, с. 22.]

Когда канцлер князь Горчаков сделал камер-юнкером Акинфьева (в жену которого был влюблен), Тютчев сказал: "Князь Горчаков походит на древних жрецов, которые золотили рога своих жертв". [129, с. 22.]

Тютчев очень страдал от болезни мочевого пузыря, и за два часа до смерти ему выпускали мочу посредством зонда. Его спросили, как он себя чувствует после операции. "Видите ли, - сказал он слабым голосом, - это подобно клевете, после которой всегда что-нибудь да остается". [129, с. 23–24.]

Тютчев утверждал, что единственная заповедь, которой французы крепко держатся, есть третья: "Не приемли имени Господа Бога твоего всуе". Для большей верности они вовсе не произносят его. [129, с. 24.]

Княгиня Трубецкая говорила без умолку по-французски при Тютчеве, и он сказал: "Полное злоупотребление иностранным языком; она никогда не посмела бы говорить столько глупостей по-русски". [129, с. 24.]

Тютчев говорил: "Русская история до Петра Великого сплошная панихида, а после Петра Великого одно уголовное дело". [129, с. 25.]

Слабой стороной графа Д. Н. Блудова (председателя Государственного совета) был его характер, раздражительный и желчный. Известный остряк и поэт Ф. И. Тютчев (…) говорил про него: "Надо сознаться, что граф Блудов образец христианина: никто так, как он, не следует заповеди о забвении обид… нанесенных им самим". [129, с. 25–26.]

Возвращаясь в Россию из заграничного путешествия, Тютчев пишет жене из Варшавы: "Я не без грусти расстался с этим гнилым Западом, таким чистым и полным удобств, чтобы вернуться в эту многообещающую в будущем грязь милой родины". [129, с. 27.]

Про канцлера князя Горчакова Тютчев говорит: "Он незаурядная натура и с большими достоинствами, чем можно предположить по наружности. Сливки у него на дне, молоко на поверхности". [129, с. 30.]

Однажды осенью, сообщая, что светский Петербург очень еще безлюден, Тютчев пишет: "Вернувшиеся из-за границы почти так же редки и малоосязаемы, как выходцы с того света, и, признаюсь, нельзя по совести обвинять тех, кто не возвращается, так как хотелось бы быть в их числе". [129, с. 32.]

Некую госпожу Андриан Тютчев называет: "Неутомимая, но очень утомительная". [129, с. 33.]

Описывая семейное счастье одного из своих родственников, Тютчев замечает: "Он слишком погрузился в негу своей семейной жизни и не может из нее выбраться. Он подобен мухе, увязшей в меду". [129, с. 36.]

По поводу политического адреса Московской городской думы (1869 г.) он пишет: "Всякие попытки к политическим выступлениям в России равносильны стараниям высекать огонь из куска мыла…" [129, с. 38.]

Во время предсмертной болезни поэта император Александр II, до тех пор никогда не бывавший у Тютчевых, пожелал навестить поэта. Когда об этом сказали Тютчеву, он заметил, что это приводит его в большое смущение, так как будет крайне неделикатно, если он не умрет на другой же день после царского посещения. Острота его дошла до императора, и запланированный визит не состоялся.[129, с. 39–40.]

По поводу сановников, близких императору Николаю I, оставшихся у власти и при Александре II, Ф. И. Тютчев сказал однажды, что они напоминают ему "волосы и ногти, которые продолжают расти на теле умерших еще некоторое время после их погребения в могиле". [129, с. 40.]

Некто, очень светский, был по службе своей близок к министру далеко не светскому. Вследствие положения своего, обязан он был являться иногда на обеды и вечеринки его. "Что же он там делает?" - спрашивают Ф. И. Тютчева. "Ведет себя очень прилично, - отвечает он, - как маркиз-помещик в старых французских оперетках, когда случается попасть ему на деревенский праздник: он ко всем благоприветлив, каждому скажет любезное, ласковое слово, а там, при первом удобном случае, сделает пируэт и исчезает". [29, с. 428.]

А. С. Меншиков

Князь Меншиков, защитник Севастополя, принадлежал к числу самых ловких остряков нашего времени. Как Гомер, как Иппократ, он сделался собирательным представителем всех удачных острот. Жаль, если никто из приближенных не собрал его острот, потому что о не могли бы составить карманную скандальную историю нашего времени. Шутки его не раз навлекали на него гнев Николая и других членов императорской фамилии. Вот одна из таких.

В день бракосочетания нынешнего императора в числе торжеств назначен был и парадный развод в Михайловском. По совершении обряда, когда все военные чины одевали верхнюю одежду, чтобы ехать в манеж: "Странное дело, - сказал кому-то кн(язь) М(еншиков), - не успели обвенчаться и уже думы о разводе". [63, л. 1–2.]

Простодушное народонаселение низших сословий в Москве принимало Николая с особенным восторгом, что чрезвычайно ему нравилось и за что он взыскал ее милостью, пожаловав ей в свои наместники графа Закревского, нелепое и свирепое чудовище, наводившее на Москву ужас, хуже Минотавра. Собираясь туда ехать, государь сказал Меншикову:

- Я езжу в Москву всегда с особенным удовольствием. Я люблю Москву. Там я встречаю столько преданности, усердия, веры… Уж точно, правду говорят: Святая Москва…

- Этого теперь для Москвы еще мало, - заметил к(нязь) М(еншиков). - Ее по всей справедливости можно назвать не только Святою, но и Великомученицею. [63, л. 7.]

Граф Закревский, вследствие какого-то несчастного случая, принял одну из тех мудрых мер, которые составляют характеристику его генерал-губернаторствования. Всесиятельнейше повелено было, чтобы все собаки в Москве ходили не иначе как в намордниках. Случилось на это время кн(язю) М(еншиков)у быть в Москве. Возвратясь оттуда, он повстречался с (П. Д.) Киселевым и на вопрос, что нового в Москве: - Ничего особенного, - отвечал. - Ах нет! Виноват. Есть новинка. Все собаки в Москве разгуливают в намордниках; только собаку Закревского я видел без намордника. [63, л. 8.]

Вариант.

Князь Меншиков и граф Закревский были издавна непримиримыми врагами. В 1849 году Закревский, как военный генерал-губернатор, дал приказ (впрочем, весьма благоразумный), чтобы все собаки в Москве, кроме ошейников, в предосторожность от укушения, имели еще намордники. В это время приехал в Москву князь Меншиков и, обедая в Английском клубе, сказал обер-полицмейстеру Лужину: "В Москве все собаки должны быть в намордниках, как же я встретил утром собаку Закревского без намордника?" [56, с. 251.]

Князь Меншиков, пользуясь удобствами железной дороги, часто по делам своим ездил в Москву. Назначение генерал-губернатором, а потом и действия Закревского в Москве привели белокаменную в ужас.

Возвратясь оттуда, кн(язь) М(еншиков) повстречался с гр(афом) Киселевым.

- Что нового? - спросил К(иселев).

- Уж не спрашивай! Бедная Москва в осадном положении.

К(иселев) проболтался, и ответ М(еншикова) дошел до Николая. Г(осударь) рассердился.

- Что ты там соврал Киселеву про Москву, - спросил у М(еншикова) государь гневно.

- Ничего, кажется…

- Как ничего! В каком же это осадном положении ты нашел Москву?

- Ах Господи! Киселев глух и вечно недослышит. Я сказал, что Москва находится не в осадном, а в досадном положении.

Государь махнул рукой и ушел. [63, л. 9–10.]

Генерал-адъютант князь А. С. Меншиков весьма известен своими остротами. Однажды, явившись во дворец и став перед зеркалом, он спрашивал у окружающих: не велика ли борода у него? На это, такой же остряк, генерал Ермолов, отвечал ему: "Что ж, высунь язык да обрейся!" [56, с. 245.]

В 1834 году одному важному лицу подарена была трость, украшенная бриллиантами. Кто-то, говоря об этом, выразился таким образом: "Князю дали палку". - "А я бы, - сказал Меншиков, - дал ему сто палок!" [56, с. 245–246.]

Федор Павлович Вронченко, достигший чина действительного тайного советника и должности товарища министра финансов, был вместе с этим, несмотря на свою некрасивую наружность, большой волокита: гуляя по Невскому и другим смежным улицам, он подглядывал под шляпку каждой встречной даме, заговаривал, и если незнакомки позволяли, охотно провожал их до дома. Когда Вронченко, по отъезде графа Канкрина за границу, вступил в управление министерством финансов и сделан был членом Государственного совета, князь Меншиков рассказывал:

- Шел я по Мещанской и вижу - все окна в нижних этажах домов освещены и у всех ворот множество особ женского пола. Сколько я ни ломал головы, никак не мог отгадать причины иллюминации, тем более что тогда не было никакого случая, который мог бы подать повод к народному празднику. Подойдя к одной особе, я спросил ее:

- Скажи, милая, отчего сегодня иллюминация?

- Мы радуемся, - отвечала она, - повышению Федора Павловича. [56, с. 246.]

Некоему П., в 1842 г., за поездку на Кавказ пожаловали табакерку с портретом. Кто-то находил неприличным, что портрет высокой особы будет в кармане П.

- Что ж удивительного, - сказал Меншиков, - желают видеть, что в кармане у П. [56, с. 246.]

В 1843 году военный министр князь Чернышев был отправлен с поручением на Кавказ. Думали, что государь оставит его главнокомандующим на Кавказе и что военным министром назначен будет Клейнмихель. В то время Михайловский-Данилевский, известный военный историк, заботившийся в своем труде о том, чтобы выдвинуть на первый план подвиги тех генералов, которые могли быть ему полезны, и таким образом проложить себе дорогу, приготовлял новое издание описания войны 1813–1814 годов. Это издание уже оканчивалось печатанием. Меншиков сказал: "Данилевский, жалея перепечатать книгу, пускает ее в ход без переделки; но в начале сделал примечание, что все, написанное о князе Чернышеве, относится к графу Клейнмихелю". [56, с.4247.]

Граф Канкрин в свободные минуты любил играть на скрипке, и играл очень дурно. По вечерам, перед тем временем когда подавали огни, домашние его всегда слышали, что он пилил на своей скрипке. В 1843 году Лист восхищал петербургскую публику игрой на фортепьяно. Государь после первого концерта спросил Меншикова, понравился ли ему Лист?

- Да, - отвечал тот, - Лист хорош, но, признаюсь, он мало подействовал на мою душу.

- Кто ж тебе больше нравится? - опять спросил государь.

- Мне больше нравится, когда граф Канкрин играет на скрипке. [56, с. 247–248.]

Однажды Меншиков, разговаривая с государем и видя проходящего Канкрина, сказал: "Фокусник идет".

- Какой фокусник? - спросил государь, - это министр финансов.

- Фокусник, - продолжал Меншиков. - Он держит в правой руке золото, в левой - платину: дунет в правую - ассигнации, плюнет в левую - облигации. [56, с. 248]

Во время опасной болезни Канкрина герцог Лейхтенбергский, встретившись с Меншиковым, спросил его:

- Какие известия сегодня о здоровье Канкрина?

- Очень худые, - ответил Меншиков, - ему гораздо лучше. [56, с. 248.]

Перед домом, в котором жил министр государственных имуществ Киселев, была открыта панорама Парижа. Кто-то спросил Меншикова, что это за строение?

- Это панорама, - отвечал он, - в которой Киселев показывает будущее благоденствие крестьян государственных имуществ. [56, с. 248.]

В 1848 году государь, разговаривая о том, что на Кавказе остаются семь разбойничьих аулов, которые для безопасности нашей было бы необходимо разорить, спрашивал:

- Кого бы для этого послать на Кавказ?

- Если нужно разорить, - сказал Меншиков, - то лучше всего послать графа Киселева: после государственных крестьян семь аулов разорить - ему ничего не стоит! [56, с. 248–249.]

Австрийцы дрались против венгерских мятежников, как и всегда, чрезвычайно плохо, и венгерскую кампанию окончили, можно сказать, одни русские. В память этой войны всем русским войскам, бывшим за границей и действовавшим против неприятеля, пожалована государем серебряная медаль с надписью: "С нами Бог. Разумейте языцы и покоряйтеся, яко с нами Бог!" Меншиков сказал: "Австрийский император роздал своим войскам медаль с надписью: "Бог с вами!" [56, с. 249.]

Назад Дальше