Рост подростковой преступности в условиях мирного времени - явное свидетельство социального дисбаланса, во многом связанного с усилением политических репрессий. Не случайно государство до невиданной степени усилило репрессивные меры в отношении малолетних преступников. Постановление ЦИК и СНК СССР от 7 апреля 1935 г. предусматривало применение всех видов наказания, вплоть до расстрела, начиная с 12-летнего возраста. Интерпретируя это постановление, генеральный прокурор СССР А. Я. Вышинский заявил, что органы, призванные ликвидировать преступность, "занимались беспомощным сюсюканьем, сентиментальным увещеванием, ненужной и вредной моралью". Введение подобной меры социального контроля за преступностью несовершеннолетних демонстрировало стремление государства элиминировать эту форму девиантного поведения сугубо карательными методами без применения разнообразных способов предупредительного контроля. Начиная с 1935 г. в учреждениях НКВД стали появляться заключенные в возрасте от 9 до 17 лет. Только в первой половине 1935 г. из 733 ленинградских несовершеннолетних преступников 572 были направлены в лагеря. Но это не уменьшило беспризорность и преступность.
В 1937 г. бюро ленинградского обкома ВКП(б) разработало ряд мер, которые, как казалось, могли остановить рост этих явлений. В первую очередь решено было организовать борьбу с бродяжничеством детей. Докладная записка начальника ленинградского управления НКВД Л. М. Заковского, представленная в обком ВКП(б), констатировала увеличение числа беспризорников за счет детей раскулаченных, репрессированных и высланных из города. Колхозы ленинградской области старались всеми силами избавиться от лишних ртов, и в особенности от сирот. Им беспрепятственно выдавали справки, предоставлявшие возможность покидать деревню в любое время. В документе эта практика была названа "выжиманием сирот из колхозов". Прекратить ее решено было чисто по-советски - путем запрещения выдавать детям документы для выезда в города. Но на самом деле приостановить беспризорность не удалось - подростки бежали из колхозов тайно и, естественно, пополняли ряды правонарушителей.
Уголовная преступность в конце 30-х гг. доставляла жителям Ленинграда не меньше неприятностей, чем в годы НЭПа. Росло число тяжких правонарушений. Если в 1923 г. в городе было зарегистрировано 13,8 случаев убийств на 100 тыс. чел., в 1930 - 6,9 случаев на 100 тыс. чел., то в 1933 г. - уже 14,5 на 100 тыс. чел. 70 % из них совершались на бытовой почве. В 1933–1935 гг. в городе было совершено 12 дерзких серийных убийств с ограблением. Преступником оказался молодой рабочий А. Лабутин, инвалид, лишившийся кисти руки на производстве. Он прекрасно владел оружием, весьма умело маскировал следы своих деяний, а главное - явно считал себя сверхчеловеком. В 1935 г. 16-летний подросток топором убил собственную бабушку, не дававшую ему достаточного количества денег на развлечения. Труп он положил в постель в такую позу, что даже пришедшая соседка сразу ничего не заметила. Сам несовершеннолетний убийца скрылся, надеясь на украденные деньги уехать в Крым. Из преступлений, совершенных в 1937 г., внимание привлекает убийство женщины с последующим расчленением трупа. Преступник привел с себе случайную знакомую с надеждой провести с ней ночь, но потом заподозрил в воровстве и расправился с "ночной бабочкой". В 1939 г. работники ленинградской милиции раскрыли убийство, совершенное из мести: дворник убил одну из жилиц дома, который он обслуживал, так как она часто жаловалась на грязь во дворе и требовала увольнения нерадивого работника.
Все эти убийства, несмотря на разницу в способах совершения, тем не менее относились к числу традиционных преступлений, порожденных во многом психологическими особенностями людей, их совершивших. Однако социальная практика советского строя и, в частности, внедряемые им в повседневную жизнь нормы не только юридического, но и морально-этического характера, являлись причиной появления новых видов правонарушений. К их числу следует отнести детоубийства. Конечно, такой вид преступлений был известен и до революции. Уголовная статистика зафиксировала факты детоубийств и после 1917 г. Но бурный рост убийств новорожденных начался после принятия закона о запрете абортов в 1936 г. С осени 1936 г. в ежедневных сводках милиции постоянно фигурировали факты насильственной смерти детей. Более 25 процентов всех убийств в Ленинграде составляло умерщвление младенцев, при этом большинство этих преступлений совершали женщины-работницы. Новорожденных убивали штопальными иглами, топили в уборных и просто выбрасывали на помойку. Аномалия в данном случае явилась не только следствием отклонения в поведении женщины, но и порождением правовой нормы.
Советская нормативно-регулирующая практика 30-х гг. отчетливо продемонстрировала и такой своеобразный социальный процесс, названный в беккеровской теории штампов властным приписыванием признаков девиантности определенным типам поведения. В наиболее очевидной форме это выразилось по отношению к представителям сексуальных меньшинств. В 1934 г. был принят закон об уголовном наказании за мужеложство. В советской действительности появился еще один тип преступников - люди нетрадиционной сексуальной ориентации. Гомосексуализм был наказуем в царской России. Отмена его уголовного преследования в 20-е гг. демонстрировала развитие модернизационных тенденций в советской России. Официально мужеложство перестало рассматриваться как отклонение, хотя на бытовом уровне и в практике местных органов власти можно зафиксировать рецидив осуждения и даже преследования гомосексуалистов. Иными словами, нормативное суждение в 20-е гг. носило более демократический характер, нежели нормы ментальные. К середине 30-х гг. ситуация переменилась на 180 градусов. Мужской гомосексуализм стал аномалией, что и было закреплено в статье 154-а УК РСФСР. Мужеложство считалось преступлением, носившим в трактовке властных нормативных и нормализующих документов "буржуазно-капиталистический" характер. Одновременно следует отметить, что посягательства на половую неприкосновенность личности, имевшие криминальный характер, вовсе не исчезли в социалистическом Ленинграде 30-х гг. Специальная рубрика, фиксирующая именно этот вид правонарушений, обязательно выделялась в кратких отчетах об оперативной работе Управления рабоче-крестьянской милиции Ленинграда. И в 1935, и в 1936, и в 1937 г. в отчетах фигурировали факты растления малолетних. Фиксировались и групповые изнасилования: летом 1937 г. была задержана группа из 10 чел, совершившая 9 изнасилований в парке Ленина близ Народного дома, в Невском лесопарке, на пляже Петропавловской крепости.
К концу 30-х гг. Ленинград превратился в мегаполис, во многом функционировавший по общим законам больших городов в мире в целом. Урбанизационные процессы всюду порождали значительные слои маргиналов среди городского населения, отличавшиеся особой склонностью к правонарушениям. Однако советские властные структуры упорно отказывались это признавать, считая, что в Ленинграде, как и по всей стране в целом, весьма успешно идет процесс формирования полноценных социалистических классов, представители которых характеризуются высокими моральными качествами.
Конечно, в 30-е гг. властные и идеологические советские структуры уже преодолели иллюзорные представления первых лет революции об уровне и характере преступности в обществе. Нелепой казалась теперь и мысль о "гражданском мире" с криминальной средой, тем более, что странным было бы искать группу населения, которую, как нэпманов в 20-е гг., негласно дозволялось грабить и даже убивать. Остерегаться преступников теперь считалось нормальным, в какой-то мере стал более понятным обывательский страх перед уголовными элементами. Однако с этим чувством советский человек обязан был бороться.
И до революции, и в 20-е гг. обыватели во многом избавлялись от комплекса страха перед уголовными преступниками, читая криминальную хронику и посещая судебные процессы. Конечно, многие относились к таким развлечениям с долей сарказма. Шейнин писал о завсегдатаях судебных заседаний: "Алчная, пестрая, шумливая человеческая накипь тех лет (периода НЭПа. - Н. Л.) стремительно захлестывала коридоры, проходы и лестничные площадки губернского суда. Это разношерстное, многоголосое человеческое месиво неудержимо тянулось к процессу и его пикантным подробностям". Но пренебрежение к "мелкобуржуазной" привычке щекотать себе нервы разбирательством преступлений явно отдавало большевистским чванством. В 20-е гг. процессы посещали и вполне интеллигентные люди. Чуковский писал в своем дневнике в январе 1926 г.: "Для преодоления уныния пошел в суд на дело Батурлова… Они (обвиняемые. - Н. Л.) плоть от плоти нашего быта. Поэтому во всем зале - между ними и публикой - самая интимная связь. Мы сами такие же. Ту же связь ощутил, к сожалению, и я. И мне стало их очень жалко". В 30-е гг. ощущение взаимосвязи преступников и обывателей стало весьма нежелательным и неуместным в советском обществе. По мнению людей, им управляющих, у простых граждан не могло быть ни тени сомнения в правильности карательных мер, применяемых государством. Информированность же населения о размахе преступности и судебно-розыскных мерах борьбы с ней могла породить разнообразные оценки советской юридической системы. Вероятно поэтому сведения о криминальной обстановке в городе доходили до ленинградцев в весьма урезанном виде.
В 30-е гг. из официальной городской прессы исчезли публикации из разряда криминальной хроники. Перестали издаваться журналы "Суд идет", "Рабочий суд" и т. д., популярные у населения. Создавая иллюзию покоя и порядка в городе, власти по сути дела уничтожили Музей криминалистки. Факты преступлений чаще всего скрывались от общественности - у нее старались поддерживать ощущение полной защищенности от преступных посягательств. Этому способствовала и система особых совещаний, деятельность которых вообще не подразумевала элементов превентивного воздействия процессуальных норм на обывателя.
Уже в конце 20-х гг. в большинстве преступлений советская государственная система стала усматривать политический подтекст. Эта тенденция получила особое развитие после убийства Кирова. В показательный процесс над вредителями переросло дело работников областной конторы "Заготзерно". Судилище проходило осенью 1937 г. в Невском районном Дворце культуры имени Ленина. Руководителям конторы вменялась в вину сознательная порча зерна посредством заражения его клещом. На самом же деле помещения не чистились с 1917 г. и клещ там был еще дореволюционного происхождения. Конечно, руководство проявило халатность при исполнении служебных обязанностей, но политического умысла оно явно не имело. Тем не менее, все руководящие работники конторы "Заготзерно" были названы "врагами народа" и расстреляны. Справедливости ради следует сказать, что в 1939 г. пленум Верховного суда выявил серьезные ошибки в ходе ведения судебного разбирательства, которое не смогло доказать наличия контрреволюционного умысла, необходимого для квалификации преступления по статье 58 УК РСФСР. Однако это не вернуло осужденных к жизни.
Политическую подоплеку стали усматривать и в деяниях хулиганов. Весьма показательным в этом плане является проходившим в 1934 г. процесс по делу братьев Шемогайловых - хулиганов, терроризировавших Невскую заставу. Общественное обвинение сконцентрировало свое внимание на следующем: "Деятельность хулиганов была направлена к тому, чтобы запугать лучших ударников, к тому, чтобы подорвать дисциплину на нашем социалистическом предприятии, чтобы как можно больше навредить делу социалистического строительства. Таким образом, факт нарушения общественного порядка рассматривался как преступление против устоев социализма.
Эти идеи активно подбрасывались в массы. Борьба с хулиганством как с классово чуждым явлением вменялась уставом ВЛКСМ 1936 г. в обязанность его членам. Человек, оскорбивший словом или действием стахановца, привлекался, согласно УК РСФСР, уже не за хулиганство, а за контрреволюционную агитацию и пропаганду. Драка же с передовиком производства вообще рассматривалась как попытка террористического акта.
1937 год еще больше развязал руки правоохранительным органам. Практически все хулиганские дела стали проходить по статье 58 УК РСФСР - "контрреволюционные преступления". Очень любопытен и показателен в этом контексте один документ - выдержка из протокола собрания комсомольской организации завода имени Ворошилова. В 1937 г. в числе большого количества исключенных из комсомола был юноша, поплатившийся комсомольским билетом, как зафиксировано в источнике, "за нецензурное ругательство в адрес портрета Ленина, упавшего на него". В том же документе имелась приписка: "Материалы надо передать в органы НКВД. Брань в адрес наших вождей и брань вообще - дело политическое". Можно не сомневаться, что сквернослова сослали в лагерь как политического преступника.
Идейные мотивы неизменно приписывались хулиганским группировкам. В Ленинграде в 1936–1937 гг. не возбудили ни одного дела по фактам группового хулиганства. Большинство преступлений, совершаемых несколькими людьми, следственные органы квалифицировали как участие в контрреволюционной организации и, естественно, рассматривали согласно статье 58 пункту 2.
Статистика уголовных преступлений несколько улучшилась, но хулиганство не ликвидировали. Косвенным, но весьма веским доказательством, подтверждающим рост числа преступлений, связанных с нарушением общественного порядка, является принятие в августе 1940 г. закона об усилении борьбы с хулиганством. Он сопровождался специальным указанием НКЮ СССР, которое предписывало "усилить меры репрессии в отношении хулиганов - дезорганизаторов социалистического общества". Исполняя данное предписание, ленинградская милиция только за полгода с августа 1940 по январь 1941 г. с помощью специально созданных органов - дежурных камер - завела почти 7 тыс. дел о хулиганстве. Правда, рассматривались они во внесудебном порядке, и поэтому неизвестно, сколько дел квалифицировалось по 58-й, а сколько - по 74-й статье, непосредственно касающейся хулиганства. Бесспорно одно: этот вид преступлений не исчез, впрочем, как и другие, и придание им острополитического характера свидетельствовало о том, что советское государство не в силах справиться с криминалом легитимными методами. Именно поэтому в сознание населения активно внедрялась мысль о том, что политическое преступление значительно опаснее для обывателя, чем посягательство на его индивидуальную жизнь, имущество и покой. Страх перед криминальным миром советский человек должен был сублимировать, участвуя в массовых политических судилищах, в шумных процессах над "врагами народа". Звучавшие там обвинительные речи были полны таких зловещих подробностей, что на их фоне меркли деяния уголовников.
Действительно, многих граждан страны советов в 30-е гг. охватывало чувство страха и неуверенности. В Ленинграде, как свидетельствуют секретные сводки НВКД, в ходе политических процессов упорно ходили слухи о том, что "Калинин и Орджоникидзе подозрительные люди". Появлялись и такие мысли: "Крупные публицисты и работники оказались предателями Советской власти, теперь не знаю, кому верить. Страшно. Создается неуверенность, как после этого верить и кому". Не удивительно, что люди при таком подходе перестали опасаться уголовных преступников. Гораздо более страшными в 30-е гг. стали казаться "враги народа", которые, как представлялось обывателю, не только взрывали мосты и заводы, убивали коммунистов и стахановцев, но и посягали на жизнь самого Сталина, единственно способного оградить простого человека от несчастья. Маленький обывательский страх в конце 30-х гг. преобразился во всепоглощающее чувство ненависти к "врагам народа", но это не защитило советского человека от опасности стать жертвой преступления.