Преступление и наказание в России раннего Нового времени - Нэнси Шилдс Коллманн 3 стр.


Дабы упор этих теорий на интериоризованных дискурсах не вызвал ощущения, что государственная власть становилась все более мягкой, некоторые философы и теоретики, среди них Рене Жирар и Джорджо Агамбен, снова привлекли внимание к основополагающей роли насилия в утверждении суверенитета любой страны. Подобно замечанию Макса Вебера, что суверенитет – это монополизация средств насилия, этот философский подход отстаивает точку зрения, что все человеческие сообщества образуют социум и государственную власть путем консолидации вокруг ритуализованного контролируемого применения насилия. Суверен существует в "исключительном" пространстве, где ему разрешено убивать для блага сообщества, будь то во главе армий против внешних врагов или при казнях изменников и преступников внутри страны. Исследователи развивали эти взгляды в нескольких аспектах: Жирар опирался на данные литературоведения и социальной антропологии при разработке теории миметического насилия и жертвенного "козла отпущения" как сущности суверенитета; Вальтер Буркерт исходил из анализа религий Античности; Джорджо Агамбен возводил подобные идеи к древнегреческой политической философии. Из этих теорий следует, что всякое управление содержит элемент насилия, ни одно общество его не лишено, ни одно государство без него не обходится. Правитель оказывался перед вызовом: как контролировать и применять насилие, в том числе как разворачивать его в символическом плане, как легитимировать его, а также как избежать дестабилизирующего превышения меры и находить баланс между насилием и стратегиями власти, не связанными с принуждением.

Эти подходы к изучению государственного строительства в раннее Новое время используются в настоящем исследовании практики уголовного права в качестве теоретической базы. Россия в эту эпоху даже больше, чем европейские державы и Османская империя, демонстрирует поразительное несоответствие между претензиями на централизацию и реальными практиками управления. В период с 1500 по 1800 год Россия, несомненно, укрепила свои "жилы власти": проводились военные реформы, давшие возможность раздвинуть пределы империи от Восточной Европы до Тихого океана, и создавались бюрократический аппарат и социальные институты (например, крепостное право), позволившие обеспечить эту экспансию и вынести ее бремя. Власть транслировала свою легитимность через идеологический дискурс самодержавия, формируемый в союзе с православной церковью средствами изобразительного искусства, архитектуры, ритуалов, воззваний и формульного языка официальных документов.

Но, как и в других империях раннего Нового времени, централизованная власть Москвы была "скорее мифом, чем реальностью": в качестве центра империи Москва развивала то, что Джейн Бербанк и Фредерик Купер назвали евразийским подходом к империи, – "политику различий", позволявшую сообществам местного населения самим вести дела в широких сегментах социальной и политической жизни, оставляя правителям лишь ключевые пункты власти. В России это были уголовная юстиция, мобилизация ресурсов (людских и материальных) и система набора в вооруженные силы и контроля над ними. И даже в области уголовного права возможности центра добиваться исполнения писаных законов на местах были неформально ограничены реальным положением дел. Как и в Европе, власть соединяла формализованное право и институты с гибкостью в практической деятельности и с народными представлениями о правосудии. На низовом уровне европейские "рационализирующиеся" государства выглядели менее рациональными, а декларируемое московское "самодержавие" – менее самодержавным.

Очевидно, что этот подход направлен на противостояние историографической традиции, проводящей резкое различие между европейской "властью закона" и рациональностью, с одной стороны, и российским "деспотизмом" и жестокостью, с другой. Эта традиция восходит к восприятию европейских путешественников XVI–XVIII веков, приезжавших в Россию, для которых уже привычными стали видимые результаты совершившихся в Европе перемен. Принадлежа к европейской элите, они олицетворяли собой новые стандарты образования, хороших манер и вовлеченности в политическую жизнь; многие из них имели глубоко прочувствованные религиозные убеждения, закаленные в межконфессиональных столкновениях. Имея классическое образование, они раскладывали российскую действительность между категориями свободы и деспотизма. Сравнивая "Московию" (термин, пущенный иностранцами-путешественниками и используемый теперь для обозначения России до 1700 года) с тенденциями, определявшими их опыт у себя дома, – усилившаяся власть государства, политические права элит и возникающие средние классы, растущая грамотность и укореняющиеся хорошие манеры, конфессионализация, – они провозглашали Россию менее цивилизованной, менее развитой в религиозном плане, более деспотической и жестокой, чем это должно бы быть в истинно европейской стране. В своих описаниях эти путешественники, вполне возможно, были и точны: Московское царство действительно было менее социально и экономически развито, обладало меньшим культурным разнообразием и, несомненно, демонстрировало меньший уровень политического плюрализма, чем ведущие государства Европы того времени. Но эти авторы создали клише, закрепившие восприятие инаковости России, благодаря тому, что преувеличивали так называемые "современные" элементы в их собственных обществах.

К XIX веку, когда в Европе политический плюрализм, прозрачность бюрократических процедур и даже некоторый уровень гражданских прав получили еще большее развитие, русские историки уже сами стали развивать эту бинарную оппозицию в рамках "государственной" парадигмы, державшей в центре внимания претензию московских царей на неограниченную власть, не уравновешенную закрепленными законом правами ни в социальной, ни в институциональной области. В истории права они применяли некий прообраз веберовских "идеальных типов", порицая правовую систему России за непредсказуемость и иррационализм, отягченные коррупцией и неэффективностью. Хотя в ХХ веке советские историки отказались от такого поляризованного видения и переписали русскую историю в терминах классовой борьбы, их подход также подчеркивал "централизацию" и "абсолютизм", и таким образом вопреки собственным намерениям они увековечили образ России – исключительной и непохожей на Запад.

В последнее время европейская, американская и российская историография права и управления в России раннего Нового времени одновременно воспроизводит и оспаривает старые стереотипы. Хорас Дьюи и Энн Клеймола своими трудами о московском праве конца XV–XVI века подорвали модель монолитного деспотического государства. Джордж Вейкхардт доказывал, что московская юстиция де-факто обеспечивала соблюдение правовых процедур. В.А. Рогов представлял правовую систему Московского царства как рациональную и не отличающуюся деспотизмом. Другие историки рисовали менее позитивную картину: Евгений Анисимов объявил, что российской правовой системе были органически присущи жестокость и культура доносительства; Георг Михельс и Честер Даннинг доказывали, что государство отличалось жестокостью и широко применяло насилие; Ричард Хелли, напротив, утверждал, что законодательство в Московском государстве было упорядоченным, законы применялись на практике и что общество отличалось большей жестокостью и более высоким уровнем насилия, чем тот, который он считал стандартным для Европы. Но бинарная оппозиция рационального/деспотического, рассматривается ли в таком ключе право или социум, усложняется благодаря микроисторическому подходу. Исследования законов и администрирования различных частей империи – Севера, южного степного пограничья, Сибири – и таких социальных групп, как посадские, военно-служилые люди и бюрократия, демонстрируют многообразие вышеописанных методов управления. Среди этих трудов особенно ценным дополнением к нашей книге служат две фундаментальные монографии: о практике уголовной юстиции в XVIII веке (Кристоф Шмидт) и о делах об оскорблении величества (Ангела Рустемайер).

Вслед за ними в этой книге мы стараемся, насколько возможно, двигаться в исследовании "снизу вверх". Проводя параллели с европейской и османской практикой того же времени, мы покажем, как предписанные законом формальные процедуры и ограничения менялись под воздействием таких факторов, как интересы сообществ и отдельных лиц, не предусмотренные законом процедуры (например, мировые соглашения) и гибкая интерпретация закона при судебном помиловании. Мы попытаемся доказать, что практика уголовной юстиции в России должна рассматриваться как сочетание "публичного" и "частного", а их противопоставление не релевантно. В эти столетия Россия не шла от персонализированной судебной системы к более рациональной; прослеженные в этой работе (до начала XVIII века) формализованные реформы законодательства и институтов не отменяли пластичности системы в отношении процедуры и судопроизводства.

В то время как законы утверждали примат царской юстиции, судопроизводство и судебная практика отвечали представлениям местного населения о правосудии, ориентированном на поддержание целости и стабильности сообществ, в которые это население было организовано. Со своей стороны, сообщества чтили легитимность царя, принимали авторитет судов и должностных лиц, соблюдали обладавшую в их глазах моральным авторитетом присягу царю и соглашались с монополией судебной власти на наказания за серьезные преступления. Они делали это в надежде на то, что суды и чиновники обеспечат им безопасность и защиту от преступности, накажут зло и не будут при этом чрезмерно злоупотреблять своим положением, практикуя коррупцию, произвол или жестокость. Когда коррупции становилось слишком много или отклика на нужды населения слишком мало, люди писали жалобы, подавали петиции и даже восставали. Таким образом, в деятельности судей существовал определенный люфт, которым они пользовались, в частности, при вынесении приговоров, уравновешивая свои обязательства перед законом следованием своим собственным суждениям. Население сотрудничало с судами и манипулировало ими. Другими словами, тот факт, что реальные приговоры отклонялись от требований писаного закона, был не свидетельством произвола или "незаконности" в судебной культуре, но знаком того, что судебная культура функционировала сбалансированно и исправно. Подобные практики управления были общераспространенными в раннее Новое время.

Путь к этим выводам лежит через изучение нескольких тем. Одна из них – история усилий Московского государства по построению и поддержанию централизованной бюрократии и судебного аппарата при нехватке финансов, людей и юридических знаний. С этой темой связана другая: в чем центр зависел от местных сообществ? В частности, как набирались кадры для судебных учреждений и каким образом население сотрудничало с царской судебной властью, манипулировало ею и сопротивлялось ей? Третья тема – развитие юридических знаний при отсутствии школ права и университетов, а также профессии юриста как таковой. В этих условиях Москве все равно приходилось каким-то образом внедрять юридические знания. Мы рассмотрим вопрос о том, кто и где был носителем таких знаний. Четвертая тема – использование насилия в судебной пытке, при наказаниях и смертной казни. При этом практика применения государственно-санкционированного насилия в Московском государстве сопоставляется с парадигмой "зрелища страдания". Изучено и символическое применение насилия, в особенности насилие, лежащее в основе государственного устройства и проявляющееся при глубинном взаимодействии царя и народа в моменты государственного кризиса. Наше исследование распространяется на период правления царя-реформатора Петра Великого (правил в 1682–1725 годах), для того чтобы рассмотреть проблему декларируемого коренного разлома в русской истории, совершенного этим, по общему мнению, радикальным властителем.

Источники позитивного права и правовой практики

Сначала небольшой хронологический обзор для читателя-неспециалиста. Изложение в этой книге начинается с конца XV века, со времени правления Ивана III (1462–1505), который значительно расширил территорию, основал бюрократическую систему управления ([прообразы] Разрядного, Поместного и Посольского приказов, Казны), увеличил армию на основе поместного ополчения и издал краткий судебник (1497). Затем при его сыне Василии III (1505–1533), внуке Иване IV (Грозном, 1533–1584) и правнуке Федоре Иоанновиче (1584–1598) этот процесс государственного строительства и имперской экспансии был продолжен; он был ознаменован такими успехами, как завоевание торгово-перевалочных центров на Волге – Казани (1552) и Астрахани (1556). Два периода политических потрясений – опричнина Ивана IV (1564–1572) и Смута (1598–1613), – которые мы обсудим в главе 14, не смогли переломить этого направления развития, хотя и прервали его на какое-то время. Новая династия Романовых (Михаил Федорович – 1613–1645 годы, Алексей Михайлович – 1645–1676 годы, Федор Алексеевич – 1676–1682 годы) гигантски сместила пределы российской власти в Сибири и осуществила некоторое движение в сторону причерноморских степей и территории современных Украины и Белоруссии. Петр I (1682–1725) ускорил все эти государственно-строительные процессы, настойчиво проводя военную реформу, политику территориальной экспансии и административно-судебных преобразований.

Назад Дальше