Тайна семейного архива - Мария Барыкова 5 стр.


К полудню они были выстроены под гулкими сводами коричневой громады очередного вокзала, пересчитаны и отправлены в построенный несколько лет назад роскошный конно-спортивный манеж, дававший любому жителю великого рейха возможность бесплатно заниматься конкуром и выездкой.

Колонну русских юношей и девушек встретил пьянящий и томный дух отцветавшей бузины.

* * *

Наутро Кристель проснулась невыспавшейся и долго пыталась стряхнуть с себя наваждение отвратительного сна, в котором ее обнимал отец Карлхайнца, обольстительно молодой, в какой-то пятнистой полевой форме, а руки его были горячими и липкими. Она приняла холодный душ, не вернувший ей, как обычно, ощущения пронзительного ликования тела, выпила несколько чашек чаю, просмотрела ворох на девять десятых ненужных проспектов, подкинутых за утро к манившей курьеров своей основательностью двери, прочитала первую газетную полосу, над которой сиял привычный лукавый оскал Тойфеля, и ушла наверх, но не в кабинет дяди, а в крошечную комнату напротив, долгое время служившую гардеробной бабушке, а потом переделанную самой Кристель в некое подобие классной комнаты.

В этом помещении, узком, как пенал, с единственным окном, выходившим на их тихую улицу, ей еще с гимназических времен всегда хорошо думалось. Устроившись на подоконнике и закурив сигарету, что позволялось нечасто и происходило благодаря скорее привычке, чем действительной необходимости, Кристель попробовала разобраться в своих ощущениях. Нет, она не испытывала стыда за управлявшего лагерем деда, поскольку знала, что таких, как он, были сотни, и все они или почти все понесли за это наказание; не было в ней и жалости, ибо слишком много в последнее время обрушили на их головы документальной хроники о том, что творилось в таких лагерях… Скорее, ее душила обида на несвоевременно открытую семейную тайну, тайну, которая отныне будет вновь и вновь растравлять столь разумно уничтоженное Карлхайнцем чувство вины за свою нынешнюю счастливую и полноценную жизнь.

Одно дело рассуждать о заслуженности своей участи, будучи законной наследницей поколений честных коммерсантов, и совсем иное дело иметь за спиной деда – коменданта концентрационного лагеря. И сегодня вечером, когда вернется Карлхайнц, вместо того чтобы наслаждаться взрывающимся в ее объятиях золотым телом, ей придется рассказывать о таких малоприятных вещах. С человеком, которого она ощущала как неотъемлемую часть себя и гарантию гармонии в окружающем мире, за которого собиралась замуж, Кристель, следуя своей цельной и честной натуре, просто не могла не делиться всем.

И эта русская нянька! Судя по фотографии, совсем девочка. Каково же ей было тут, в чужой стране, с врагами, совсем одной, ничего не понимавшей, в постоянном страхе, что побьют, сошлют в лагерь, расстреляют? Кристель вспомнила, как в пятнадцать лет мать, со своей любовью ко всему новому, отправила ее в какой-то экспериментальный кампус на Боденское озеро, где в порядке опыта разрешалась полная сексуальная свобода, и как через пять дней она сбежала оттуда, устав доказывать свою телесную независимость. А ведь она была уже очень самостоятельной, решительной и обеспеченной девочкой. Интересно, жива ли эта Марихен? Если да, то, наверное, вместе со всеми проклинает их восставшую как феникс из пепла страну…

И все же долго предаваться рефлексии было не в характере Кристель. Она постарается и без Карлхайнца справиться с этим, более того, попробует придумать к его приезду что-нибудь необычное. Можно, например, купить видеозаписи всех матчей с победой "Мотора" и посмотреть их вместе с ним, прерывая просмотр любовью на сиреневом ковре. Или сейчас же забронировать номер в Страсбурге и уехать туда на весь длинный весенний день. Или… Но после того как дребезжащий уже четверть века телефон в дядином кабинете был услышан, все ее планы рухнули: врач "Роткепхена" с искренним сожалением в голосе сообщила, что поступивший вчера господин Бекман скоропостижно скончался от сердечного приступа.

– Такой обаятельный старик, успел понравиться всем, включая Кноке. Я уже сделала все необходимые распоряжения. Но, видимо, надо позвонить еще и в Гвардейский Клуб – он, как ветеран…

– Скажите, на месте ли господин Хайгет?

– Да, но… – Врач почему-то замялась.

– В чем дело? – потребовала Кристель, не терпевшая подобных недомолвок на работе.

– Видите ли, вчера он проговорил со стариком весь день, они вспоминали…

– Я слышала.

– Так вот, господин Хайгет считает, что ему не следовало вызывать у Бекмана подобных воспоминаний… Словом, он считает себя виноватым в его смерти и не отвечает сейчас на звонки.

– Благодарю вас, фрау Инге. – Кристель почти со злостью бросила трубку. Бедный Хульдрайх! Нельзя воспринимать жизнь через призму вины! Тем более ему, уже расплатившемуся неизвестно за что потерей отца в одиннадцать лет.

Через двадцать минут она уже была в приюте и весь остаток дня потратила на воссоздание нарушенной смертью Бекмана и депрессией Хульдрайха обстановки внутренней гармонии, которая была так важна для обитателей "Роткепхена" и от которой зависели здоровье старших и определенный прогресс младших.

Карлхайнц приехал совсем поздно, когда Кристель уже отчаялась дождаться его. И, против обыкновения, не привез с собой того мягкого аромата пронизанного любовью дома, который она всегда ощущала в нем после его возвращений из Гамбурга и которого ей самой так порой не хватало. На этот раз Карлхайнц выглядел взвинченным и уставшим. Устроившись полулежа на диване и раскинув длинные стройные ноги, он притянул к себе Кристель, но в этом жесте была, скорее, наконец-то обретенная умиротворенность, чем страсть.

– Что-нибудь с отцом? – спросила Кристель, медленно лаская его выхоленную руку.

– С ним все прекрасно. Но в честь семидесятилетия его, видите ли, решил пригласить Берлинский Университет… – Карлхайнц вдруг почувствовал, что сейчас испортит этим рассказом весь вечер и что давно бы пора отказаться от привычки делиться с Кристель переживаниями, касающимися, в общем, только его одного. Но, с другой стороны… Какой тогда смысл в их союзе? Девушку на неделю он без труда найдет не только у Нового Замка, но и у себя на работе. Он поморщился, крепко прижал к себе Кристель и без обиняков закончил: – Ну, разумеется, пошли воспоминания, все-таки возраст и обстановка, воссоединенные братья и тому подобная сентиментальщина, старик задержался на непредвиденные пару дней, мама в это время уехала в Испанию, а эмоции душат, льются через край… И тут появляюсь я. Не дав мне переодеться и сделать глоток коньяку, который он все-таки не забыл поставить на стол, отец этак виновато смотрит на меня и кладет руку мне на колено, как будто я недостаточно сообразительная горничная… – "Зачем ты так… об отце?" – хотела остановить его Кристель, но почувствовала, что рассказывать так Карлхайнцу легче, и он говорит в таком тоне потому, что не хочет перекладывать на нее даже часть того душевного волнения, которое испытал и испытывает сам. – И ведет меня в кабинет, опускает глаза, как на исповеди, и сообщает прелестную историю о том, что перед войной у него была невеста – Господи, да у кого при тогдашней пропаганде их не было?! – невинное существо, им соблазненное, чего он, уезжая на Восток, не имел права делать, и так далее, и тому подобное. Короче, из-за союзнических бомбежек наша Гретхен была вынуждена отправиться к родственникам куда-то на Эльбу, где ее перед самой капитуляцией изнасиловал русский лейтенант. Не вынеся этого позора и не дождавшись своего любимого Вальтера, девица повесилась.

– Пресвятая Дева! – невольно вырвалось у Кристель, которая уже поняла, что двух подобных историй за один вечер будет слишком много, и теперь она хотела только помочь возлюбленному. Но паясничанье Карлхайнца все-таки больно задевало ее. О мертвых нельзя говорить так… На секунду перед нею мелькнуло удивленно-обреченное лицо ее деда на тюремной фотографии.

– Но я пересказываю тебе в двух словах. Мы просидели у камина до полуночи, были и скупые мужские слезы, и уверения в вечной любви, и опасения, чтобы об этом никогда не узнала мама, которую он, разумеется, обожает, но это совсем иное чувство… А под конец он долго искал что-то в своем столе и извлек на свет полустертое и расплывшееся изображение этой невесты. Поскольку он с ним и тонул, и горел, и мерз, и жарился в дезинфекционной камере, от фотографии осталась лишь мутная картинка. Кроме того, я полагаю, он еще и основательно стер ее своими нежными прикосновениями, когда мама в очередной раз отправлялась за Пиренеи. Он попросил, чтобы я – сам он почему-то не хочет – на нашей аппаратуре сделал из туманных пятен художественно исполненное фото. Вот, посмотри, – и Карлхайнц полез в нагрудный карман, но Кристель, не желая больше омрачать горьким прошлым нежный свет этого апрельского вечера, потянула его руку к губам.

В эту ночь, растревоженные видениями сорокалетней давности, они, даже сами не желая того, пережили и первый стыд; и предрассветную ненасытность, когда за окнами уже властно пунцовеют еще робкие лучи и оба знают, что с рассветом наступит вечное расставание; и одиночество разбуженной женской природы, когда, закрыв глаза и сжав зубы, сначала с отвращеньем, а потом с мрачным сладострастием предаются заменяющим мужчину предметам; и последний всплеск последнего в жизни наслаждения, смешанного с ненавистью и смертной тоской, уже мутящей голубые глаза и делающей серой фарфоровую кожу…

– Теперь мы связаны с тобой еще крепче, – целуя под утро ввалившиеся и потемневшие от выступившей за ночь щетины щеки Карлхайнца, прошептала Кристель.

За окнами, выходившими в сад, затяжной дождь сшивал светлыми нитями темные тучи и темные травы.

* * *

Кристель решила пока не рассказывать Карлхайнцу ни о расстрелянном деде, ни о русской няньке, ибо видела, что, несмотря на отлично сыгранное равнодушие, подкрепленное антисоциалистическими убеждениями и уверенностью в личной избранности, ее возлюбленного все-таки очень задела история о трагической гибели отцовской невесты. Время потихоньку затягивало раны, и к этой теме не возвращались больше ни он, ни она.

В декабре они объявили о своей свадьбе. Адельхайд скривила губы, сказав, что Карлхайнц, безусловно, отличная партия, но, если уж он так откровенно показывает себя поборником высоких немецких традиций, ему следовало бы иметь побольше брутальности и цинизма. "Роткепхен" загудел, как растревоженный улей, и взял с Кристель торжественную клятву, что ее брак никак не отразится на общении с его обитателями. Отец отделался привычным крупным чеком, и только Хульдрайх угрюмо молчал.

– Именно такие люди, как твой жених, и мешают не формальному, а подлинному объединению, – как-то заметил он, видя презрительно сморщенный носик Кристель, когда она читала очередную язвительную статью о новоявленных соплеменниках в "Зюддойче-цайтунг". – Я знаю, вы поставили во главу угла мелочи: их неграмотных шоферов, которые бьют дорогие, стоящие гораздо дороже всего, что они имеют, машины, их нелепые требования иметь пять автомобилей и трехэтажный дом на семью из трех человек, что, впрочем, сплошь и рядом бывает у нас, их, мягко говоря, странные притязания, не работая, получать не меньше, чем мы, а то и больше, поскольку они сторона потерпевшая, и тому подобное. Но ведь все это относится к материальной стороне, то есть, самой поверхностной и, прости меня, примитивной. А попытались ли вы заглянуть им в душу?

– В душе у них горит праведное возмущение, на деле скрывающее нежелание и неумение работать. Я знаю. Только вчера Карлхайнц рассказывал мне, что полгода назад они приняли на работу какого-то ости из-под Дрездена. Так вот, за эти полгода он даже не удосужился закончить ни одних курсов, хотя его квалификация находится, прямо скажем, на пещерном уровне. Это развращенные люди, дядя, и должно пройти еще много-много лет, прежде чем мы переплавим их сознание и вольем здоровую кровь… Если, конечно, до той поры они не переплавят наше… А Карлхайнц честен до конца, он никогда не ратовал за слом этой пресловутой стены.

Сидевшая рядом Адельхайд, с упоением кормившая размоченными бисквитами Гренни, казалось, не обращала никакого внимания на подобные препирательства, уже ставшие привычными во многих западных семьях. Но, когда Кристель открыла рот, чтобы произнести еще какое-нибудь доказательство своей правоты, она насмешливо улыбнулась:

– Зачем ты с ним споришь, Крис? После трех лет общения с русской он навсегда остался упрямым, как осел.

Хульдрайх вспыхнул.

– Ты забыла, как она умела уступать. И тебе в первую очередь.

Адельхайд поцеловала собаку в лоснящуюся агатовую мордочку.

– Еще бы! Ведь мама купила ее всего за шестьдесят марок.

Кристель поперхнулась, настолько поразило ее даже не само сказанное, а то, каким спокойным тоном это было произнесено.

– Мама! Это правда, дядя?!

– Правда.

К вечеру Кристель поняла, что ушедшая, казалось, навсегда, непонятная саднящая тоска снова выбралась наружу. Просидев с полчаса на заветном подоконнике и вслушиваясь в летнее лепетанье ночного городка, она вдруг решительно спрыгнула и набрала телефон квартирки Хульдрайха в "Роткепхене".

– Вечер это или ночь, но, по-моему, очень добрые. Ты не спишь? Тогда скажи мне, где лежит фотография этой самой вашей Марихен?

– Зачем она тебе? Это единственное фото и… тебе все равно не понять.

– Предположим. Но лицо человека, которым владели за шестьдесят марок, все-таки, наверное, должно быть у нас перед глазами. Иначе очень трудно верить в наше превосходство. А не верить я не могу.

В ответ Кристель услышала странный лающий звук, и ей показалось, будто в трубке зашелестели начальные слова "Патера".

– Возьми. Средний светло-ореховый ящик. – И без дальнейших объяснений Хульдрайх повесил трубку.

На следующий же день она купила самую простую стеклянную рамку и долго раздумывала, куда же повесить не то улыбающееся, не то готовое расплакаться девчоночье лицо. Все возможные места казались или нелепостью или кощунством. Наконец, Кристель выбрала, на ее взгляд, самое подходящее – рядом с тщательно раскрашенной литографией дворянского, с пятью жемчужинами герба, принадлежавшего ее прабабушке, когда-то сменившей это нищее остзейское дворянство на благополучную жизнь жены баденского торговца пивом.

В летнем сумраке высокого потолка, в холле, где редко включали свет, фотография была почти не видна, во всяком случае, Карлхайнц ни о чем не спрашивал, но каждое утро и каждый вечер, открывая и закрывая протяжно-вздыхающую дверь, Кристель, собравшись с духом, заставляла себя поднимать повыше голову и смотреть в беспомощные и вместе с тем мудрые глаза.

Еще через неделю Карлхайнц заехал за нею в приют пораньше и предложил махнуть в Маульбронн, где чуть ли не в монастырских стенах открыли новый и, говорят, очень изысканный ресторан.

– Все-таки по натуре я явный извращенец, – сузив глаза, усмехнулся он, – и нахожу некое удовольствие просто есть и пить там, где лучшие умы достигали неслыханных высот. Поехали! От пресной пошлости, захлестнувшей нас с того момента, как упал последний разделяющий нацию кирпич, у меня теряется вкус к жизни.

Он умудрялся вести машину по переполненным вечерним автобанам, одной рукой обнимая Кристель, а другой держа радиотелефон, и только тогда, ощущая его горячее злое дыхание, она поняла, что Карлхайнц пьян, сильно пьян. На приборной панели лежал прямоугольный сверток из дорогой атласной бумаги.

– Это сюрприз? – радостно поинтересовалась Кристель, любившая всевозможные неожиданности.

– Сюрприз.

Ресторан, к разочарованию Карлхайнца и радости Кристель, оказался не в самом монастыре, а напротив его, в бывших мельничных складах. Карлхайнц бокал за бокалом пил верзен, но только бледнел и, прищурившись, рассматривал на стенах прекрасные гравюры с изображением знаменитостей, окончивших в разные времена престижный Маульбронн: Кеплера, Гессе, Гельдерлина и Каролины Шеллинг, так удачно сменившей одну известную фамилию на другую.

– Да, мы все-таки великий народ, и этому величию не страшна какая-то там изнасилованная девка…

– О чем ты? – спросила Кристель и тут же пожалела о своем вопросе.

– О чем? – В голосе Карлхайнца было неподдельное удивление. – Видишь, во-он за тем столиком сидит прелестная компания? – Действительно, у самого входа сидели трое хорошо подвыпивших не то турков, не то югославов. – Давай-ка я сейчас подведу тебя к ним и предложу сделать то, что они, конечно, сделать с тобой не откажутся, а? А потом всю жизнь буду страдать и втихомолку целовать твой портретик…

Кристель молча встала и, сдерживая себя, взяла Карлхайнца за руку.

– Я все понимаю. Но… ничего невозможно изменить, милый. Поедем домой.

Дойдя до машины не шатаясь, Карлхайнц рухнул на переднее сиденье и с остервенением стал рвать гладкую плотную бумагу. В его руках блеснула дорогая серебряная рамка кабинетного портрета.

– Вот! Полюбуйся! Невинная Гретхен, то бишь, Хильда.

В неверном свете ночных огней Кристель увидела прелестное юное лицо в обрамлении замысловато-воздушной прически и невольно прикусила губы: в кукольных этих глазах она прочла точно те же страх, непонимание и тоску, которые теперь каждый день язвили ее сознание с фотографии русской рабыни…

Назад Дальше