Задерживалась ли Роза на мосту, чтобы всмотреться в звезды на небосклоне над островком посреди Сены – так же, как каждый вечер вглядывается в них сейчас, из своего окна? И сожалела ли, покинув свой город навсегда?
Я иду дальше, вспоминая самую любимую из бабушкиных сказок, ту, в которой принц обещает принцессе, что будет любить ее до тех пор, пока звезды светят в небесах.
Однажды, – сказал принц своей принцессе, – я увезу тебя за безбрежное море, и мы повстречаемся с королевой, чей факел освещает мир. Она заботится о том, чтобы все ее подданные были свободны.
Когда я была маленькой, эти слова меня завораживали. Я фантазировала, воображала принца, который приедет за мной и спасет от маминой холодности и безразличия. Я представляла, как он подсаживает меня на белого коня – потому что мой принц, разумеется, ездит исключительно на белом коне – и навсегда забирает в свое сказочное королевство, под защиту могущественной и милосердной королевы. Но теперь-то мне тридцать шесть, и я лучше знаю жизнь. Нет никаких героев-принцев, готовых броситься мне на помощь. И нет никакой волшебной королевы, что защитит от всех напастей. Рассчитывать можно только на себя. Любопытно, сколько было Мами, когда она все это осознала? И внезапно теплые детские воспоминания сменяются горестным, ледяным чувством одиночества.
Улица Висконти – темная, тесная, больше похожа на длинный переулок. Узкие ленты тротуаров и прислоненный к черной двери велосипед вызывают в памяти старинные фотографии. Дойдя почти до конца улицы, вижу наконец нужный мне номер 24 и громадную двустворчатую дверь под аркой. Набираю код, записанный для меня Кароль, – 48А51 – и, услышав зуммер, толкаю дверь. Вынырнув из прохладной темноты и поднявшись на второй этаж, я обнаруживаю, что дверь в квартиру уже приоткрыта. Все же осторожно стучу несколько раз, и откуда-то из глубины тут же раздается низкий, хрипловатый голос: "Entrez! Entrez, madame!"
Я вхожу и, аккуратно прикрыв за собой дверь, пробираюсь по длинному коридору, вдоль которого тянутся книжные полки, тесно заставленные пухлыми фолиантами в кожаных переплетах. Наконец я попадаю в залитую солнцем комнату и вижу седовласого сутулого старика – он смотрит на улицу, стоя у окна. Когда я вхожу, он оборачивается, и меня поражает, как изборождено морщинами его лицо.
Такое впечатление, будто этому патриарху несколько столетий, будто за его плечами века истории, а вовсе не девяносто три года, как предупреждала Кароль Дидо. Я подхожу ближе и протягиваю ему руку для рукопожатия, но он смотрит на меня с каким-то странным выражением.
– А, американка, – такими словами встречает меня хозяин. А затем он улыбается, и его глаза вспыхивают удивительно светло и ярко. Эти молодые глаза на морщинистом старческом лице выглядят странно, почти неуместно. – Мадам Дидо не сообщила мне, что вы американка. Здесь в Париже мы здороваемся по-другому: deux bisous, два поцелуя в щечку, моя дорогая, – и он, наклонившись, целует меня в обе щеки. От смущения лицо у меня горит огнем.
– Извините, – бормочу я.
– Вам не за что извиняться, – галантно отвечает старик. – Ваши американские обычаи весьма симпатичны, а вы очаровательны.
Взмахом руки он указывает на стоящий у окна столик с двумя деревянными стульями.
– Прошу. – Он ждет, пока я усядусь, предлагает мне чаю и, когда я отказываюсь, садится рядом. – Я Оливье Берр.
– Я Хоуп Маккенна. Спасибо, что сразу согласились меня принять, – произношу я медленно и четко, стараясь не забывать и о его возрасте, и о том, что английский язык для него не родной.
– Ну что вы! – отвечает Оливье. – Принимать у себя такую прелестную барышню для меня одно удовольствие. – Улыбаясь, он треплет меня по руке. – Я полагаю, вас интересует некая информация.
Кивнув, я набираю в грудь побольше воздуха:
– Да, сэр. Моя бабушка родом из Парижа. Только недавно я узнала, что вся ее семья погибла во время холокоста. Видимо, они были евреями.
Месье Берр смотрит на меня внимательно.
– Вы узнали об этом только недавно?
В полном смятении я тороплюсь оправдаться:
– Понимаете, бабушка никогда об этом не упоминала.
– Вас воспитывали в другой религии. – Это не вопрос, а утверждение.
Я изумленно смотрю на него.
– Да. В католичестве.
Оливье Берр удовлетворенно кивает.
– Ничего удивительного. Это попытка убежать от своего прошлого. Mais, в душе, полагаю, ваша бабушка всегда продолжала считать себя juive.
Я рассказываю Оливье, что произошло, когда мы навестили бабушку на Рош а-Шана, как она бросала в воду крошки пирога.
Старик улыбается.
– Judaisme – это не просто религия, но особое состояние души и сердца. Думаю, что это касается всех религий, правда, лишь для истинно верующих.
Помедлив, он продолжает:
– Вы пришли сюда, чтобы получить ответы на свои вопросы.
– Да, сэр.
– Узнать, что случилось с вашей семьей.
– Да, сэр. Бабушка никогда раньше не рассказывала о ней. Он снова понимающе кивает.
– Вы принесли с собой имена?
– Да. – Я достаю из сумки копию списка Мами и протягиваю месье Берру Пока его ясные глаза пробегают по строчкам, я поспешно добавляю: – Но Алена, ее брата, в документах нет.
Оливье улыбается, подняв на меня глаза.
– Понимаю. Но в моих документах… У меня они совсем другие.
Слегка пошатываясь на дрожащих ногах, он поднимается со стула, воздев узловатый палец. Медленно, шаркая ногами, идет к коридору с книжными полками.
– Мне было двадцать лет, когда началась Вторая мировая война, и двадцать два, когда нас начали увозить, хватать прямо на улицах французских городов. Из Франции вывезли тогда больше семидесяти шести тысяч juifs, почти никто из них не вернулся.
Я качаю головой, не зная, что сказать.
– Я побывал в Освенциме, – продолжает Оливье Берр, но вдруг прерывает свое неспешное путешествие по коридору, останавливается и умолкает, точно погрузившись в воспоминания о далеком прошлом. – Туда из Франции попало почти шестьдесят тысяч, – после паузы произносит он. – Вы знали об этом?
Он закашливается.
– После libération я вернулся и обнаружил, что никого нет в живых. Погибли все мои друзья. Мои соседи.
– А ваша семья? – спрашиваю я.
– Никого не осталось, все умерли. – Старческий голос звучит спокойно. – Моя жена. Сын. Мать. Отец. Сестры. Братья. Тетушки. Дядюшки. Кузены. Бабушки и дедушки. Все. Вернувшись в Париж, я не застал никого. Пришел на пустое место.
– Это ужасно, мне так жаль, – шепчу я. Громадный груз наваливается на меня. Никогда еще мне не доводилось видеть людей, переживших концлагерь, и сейчас в памяти всплывают снимки из мемориала Холокоста. Я оцепенела. Зверства, о которых я знаю только по фотографиям, этот стоящий передо мной милый человек пережил на самом деле. К глазам подступают слезы, но я старательно их смаргиваю, пока он ничего не заметил.
Оливье отмахивается.
– Все давно в прошлом. Вам незачем мне сочувствовать, мадемуазель. Нынче все изменилось, мир стал совсем другим, и я счастлив.
Он шаркает немного дальше по коридору и торжественно обводит рукой стену книг. Прикасается искривленным пальцем к одному корешку, к другому.
– Единственное, что мне пришло в голову, когда я узнал, что остался один, единственным местом, куда я мог пойти, была синагога, куда меня водили в детстве. Но она оказалась разорена. Остались только стены, оболочка, а места больше не существовало.
Замерев, я гляжу, как Оливье Берр просматривает книги. Он вынимает одну, открывает, читает что-то и возвращает ее на полку.
– Когда я окончательно понял, что все, кого я любил, никогда уже не вернутся домой, то задумался о великой трагедии – не только обо всех этих смертях, но и об утраченном наследии этих людей, – продолжает старик. – Ведь если с лица земли исчезает целая семья, все уходят, то кто же расскажет миру их истории?
– Некому, – шепотом отвечаю я.
– Précisément. То есть, получается, их жизни утрачены дважды. Вот тогда я и начал вести собственные записи.
Оливье вытягивает с полки еще одну книгу. На сей раз у него радостно вспыхивают глаза, и он мне подмигивает. Пролистав несколько страниц, он останавливается на одной и погружается в чтение.
– Это ваши записи? – спрашиваю я.
Он кивает и показывает мне страницу, которую читает. Разлинованные страницы, пожелтевшие по краям, сплошь исписаны от руки неразборчивым почерком.
– Мои списки потерь, – поясняет Оливье и улыбается. – И находок. И истории, которые им сопутствовали.
Отступив на шаг назад, я с трепетом рассматриваю полки.
– Все эти книги – ваши архивы?
– Да.
– И вы все это сделали в одиночку? – Я не могу поверить.
– Тогда, поначалу, это помогало мне скоротать время, чем-то его заполнить, – отвечает Оливье. – Благодаря моим изысканиям я перестал предаваться горю и сумел снова начать жить. Я ежедневно ходил в синагогу, изучал их записи, разговаривал с каждым человеком, которого там встречал.
– Но как же вам удалось все это организовать в единый архив, ведь здесь же масса информации?
– Каждого, с кем я говорил, я просил назвать имена всех, кого схватили, кто пропал и кто, по их сведениям, выжил и спасся. Родственники, друзья, соседи, роли не играло. Ни одну крупицу информации я не считал слишком мелкой или недостойной внимания, insignifiante. Каждая из них представляла жизнь – оборвавшуюся или спасенную. Годами я записывал воспоминания людей, изучал и сводил их вместе, переплетая в эти тома. Шел по полученным указаниям и нередко находил людей, которым удалось выжить.
– Боже мой, – вырывается у меня.
– Каждому из тех, кто прошел лагерь, есть что вспомнить и о чем рассказать. Часто эти люди помогали узнать о тех, кто погиб, выяснить, как и когда это случилось. О многих других мы знаем только, что они не вернулись. Но тут есть и их имена – со всеми подробностями, которые удалось разузнать.
– Но почему вы не передадите эти архивы в мемориал Холокоста? – недоумеваю я.
– Они не хранят документы такого рода. У них официальные документы, государственные. А эти неофициальные. К тому же я пока не готов отдать свои книги. Хочу, чтобы они оставались здесь, со мной, ведь работа идет, добавляются все новые имена – мне важно продолжать дело своей жизни. Когда я умру, все эти книги передадут в мемориал. Надеюсь, что там им не дадут пропасть, и таким образом люди, о которых рассказывается на этих страницах, будут жить вечно.
– Это просто потрясающе, месье Берр, – взволнованно говорю я.
Он кивает и улыбается.
– Ничего особенно. Потрясающе было бы жить в мире, где не нужно составлять списки погибших.
Прежде чем я успеваю ответить, он указывает пальцем на страницу своей книги и спокойно произносит:
– Нашел.
Я смотрю на него, не понимая.
– Вашу семью, – уточняет месье Берр. У меня округляются глаза.
– Погодите, вы разыскали имена? Уже? Старик усмехается с довольным видом.
– Я столько лет живу с этими списками, что сроднился с ними. – Он прикрывает глаза на мгновение, потом сосредотачивается на открытой перед ним книге. – Семья Пикар. Dix, rue du Général Camou, septiéme arrondissement.
– Что это значит?
– Парижский адрес вашей бабушки, – поясняет он. – Дом десять по улице генерала Каму. Я всегда старался записывать адреса. Он озорно улыбается и добавляет: – Ваша бабушка жила в прекрасном месте, под самой Эйфелевой башней.
У меня перехватывает горло.
– Что еще там сказано? Он читает сначала про себя.
– Родителей звали Альбер и Сесиль. Альбер был врачом. Детей звали Элен, Роза, Клод, Ален, Давид, Даниэль.
– Роза – это моя бабушка.
Подняв глаза от книги, Оливье Берр с улыбкой смотрит на меня.
– Тогда я должен внести изменения в свои записи.
– Почему?
– Здесь записано, что она предположительно умерла пятнадцатого июля 1942 года в Париже.
Оливье исправляет что-то на странице.
– В ту ночь она вышла из дому и, согласно моим сведениям, не вернулась. На следующий день всю ее семью забрали.
Я не могу выговорить ни слова. Просто смотрю на него и молчу.
– Шестнадцатого июля 1942 года, – продолжает месье Берр. Голос его звучит глуше. – В первый день облавы Вель-Див.
У меня пересохло горло. Я читала в Интернете об этих облавах, массовых арестах, когда было схвачено тринадцать тысяч парижан.
– Я тоже там был, – тихо говорит Оливье. – В тот день взяли и мою семью.
– Мне так жаль…
Он с силой трясет головой.
– Это был конец прежней моей жизни, – он почти шепчет. – Но и начало новой. Той, что теперь.
Воцаряется тишина.
– Как это было? – решаюсь я спросить. Оливье смотрит в пространство.
– Они пришли за нами до зари. Застали нас врасплох. Я не ждал их. Не верил, что такое возможно. Сейчас, оглядываясь назад, я понимаю, что должен был предвидеть это. Но иногда так бывает в жизни: проще верить и убеждать себя, что все будет хорошо. Мы все закрывали глаза на правду.
– Но как вы могли это предвидеть? Он качает головой, соглашаясь со мной.
– Да, сейчас, оглядываясь назад, легко судить о прошлом… но вы правы: невозможно было предвидеть, что с нами случится такое. Ведь нас, мою жену, сына – ему было всего три года, – как и многих других, отвезли всего-навсего на Vélodrome d’Hiver, в quinziéme, совсем рядом с Эйфелевой башней, у самой Сены. Там было семь тысяч человек, может, восемь. Всех не сосчитать. Море народу. Еды не было. Почти не было и воды. Нас набили туда, как сардины в банку. Некоторые сумели покончить с собой. Я видел, как женщина задушила свое дитя, и подумал, что она сошла с ума, но к концу третьего дня понял, что она проявила милосердие. Потом она так кричала и выла, что конвоир в нее выстрелил. Отчетливо помню, как я подумал тогда: "Вот счастливая".
Оливье Берр говорит равнодушным голосом, но глаза блестят от слез.
– Нас держали там пять дней и только потом вывезли. На четвертый день мой сын, мой Никола, умер у меня на руках. Прежде чем отправить нас в Дранси, а затем в Освенцим, меня разлучили с женой, но по ее глазам я тогда понял: она уже мертва. Потерять Никола значило для нее потерять волю к жизни. Потом мне рассказали, что, приехав в Освенцим, она не прошла первого отбора и не заплакала ни разу, когда ее уводили.
– Мне очень жаль, – шепчу я, но Оливье снова отмахивается от моих слов.
– Это было давно.
Он отворачивается к книге и внимательно изучает страницу с нужными мне сведениями.
– Alors, – произносит он, помаргивая. – Ваша семья. Пикары с улицы Генерала Каму. Двое младших, Давид и Даниэль, погибли в Освенциме. Сразу, как попали туда. Давиду было восемь лет, Даниэль пять.
– Господи, – ахаю я. – Совсем крохи. Месье Берр кивает.
– Почти никто из самых юных не вернулся. Их сразу отправляли в газовую камеру, потому что немцы считали их ни на что не пригодными.
Откашлявшись, он продолжает чтение.
– Элен, восемнадцати лет, и Клод, шестнадцати, погибли в Освенциме в 1942 году. Как и их мать, Сесиль. Отец, Альбер, погиб в Освенциме в конце 1943 года. – После паузы Оливье тихо говорит: – Здесь сказано, что он работал в крематории, пока не заболел зимой. Это ужасно. Он знал, что его ждет.
Глаза у меня наполняются слезами, и на сей раз я не успеваю сморгнуть их незаметно. Месье Берр молчит, а у меня по щекам текут ручьи. Требуется несколько минут, чтобы я окончательно осознала сказанное им.
– Все они умерли там? – шепотом спрашиваю я. – В Освенциме?
Старик с сочувствием смотрит мне прямо в глаза и медленно кивает.
– А как же Ален? Как погиб он?
Впервые за все время месье Берр смотрит на меня с неподдельным удивлением.
– Как погиб? Да ведь именно он и предоставил мне всю эту информацию.
Теперь моя очередь удивляться:
– Я не понимаю.
Оливье снова тычет пальцем в страницу.
– Да, мы с ним беседовали шестого июня 2005 года. Я помню его. Очень симпатичный человек. Добрые глаза.
По глазам всегда можно понять, что за человек перед вами. Он играл в шахматы с другим выжившим моим знакомым. Вот так я с ним и познакомился.
– Погодите. – Сердце глухо стучит в груди, пока я пытаюсь вникнуть в сказанное. – Вы хотите сказать, что Ален Пикар, брат моей бабушки, жив? И вы с ним разговаривали?
Месье Берр тоже взволнован.
– Bien sur, он был жив в 2005 году. Я не знаю, что случилось с ним с тех пор. Его не депортировали, он пережил войну, страдал. Тогда все мучились. Он рассказывал, что сбежал, скрывался почти три года и чуть не умер от голода. Один человек, его бывший учитель музыки, предоставлял ему кров в холодные ночи, но очень боялся подвергнуть опасности собственную семью. Поэтому Ален ночевал на улицах, а иногда его подкармливали монахини из церкви. Сейчас ему должно быть лет восемьдесят, если он еще жив. Но посмотрите на меня, дорогая, мне девяносто три. А я еще не сдаюсь и собираюсь пожить.
При этих словах он улыбается. Я настолько потрясена, что не могу ничего ответить.
Месье Берр тянется за тетрадью.
– У вас есть ручка? – спрашивает он. Я киваю и роюсь в сумке.
Оливье быстро строчит что-то на тетрадном листе, выдергивает его и подает мне.
– Это адрес, который он дал мне тогда, в 2005-м. Это в Маре, еврейском квартале, неподалеку от площади Вогезов. Там я и встретил его за игрой в шахматы.
– Это совсем рядом с моим отелем, – сообщаю я ему. Смотрю на адрес: 27, улица дю Фуэн, квартира 2В.
По спине бежит холодок.
– Ну что ж, – подытоживает месье Берр, – теперь вам, пожалуй, нужно поторопиться. Прошлое не ждет.
Глава 12
Огорошенная, и веря и не веря, я прощаюсь с Оливье Берром и тороплюсь вниз по лестнице. Ноги сами несут меня обратно к Сене, там я ловлю такси и сую водителю листок, только что полученный от месье Берра. Водитель, что-то буркнув в ответ, рвет с места. Он резко разворачивается, пересекает сплошную, по мосту проносится через Сену и устремляется на восток. Мы долго едем параллельно реке, в правом окне вырастают башни собора Парижской Богоматери. Наконец мы сворачиваем влево и после многочисленных поворотов с визгом тормозим у серого каменного дома с массивными дверями темного дерева. Я расплачиваюсь с таксистом и подхожу к домофону.
На табличке черным по белому выведено Пикар, А. Я набираю полную грудь воздуха и отваживаюсь нажать кнопку вызова напротив этой теперь знакомой мне фамилии. И замечаю, как дрожат у меня руки.