Забвение пахнет корицей - Кристин Хармел 14 стр.


Пока я жду ответа, сердце стучит в груди, как барабан. Но ответа нет. Я снова давлю на кнопку, и опять безрезультатно.

У меня подступает комок к горлу. Неужели я опоздала, вдруг он уже умер? Возможно, напоминаю я себе, он просто вышел из дому – погода сегодня прекрасная. Не исключено, что он пошел погулять или в магазин. Несколько минут я слоняюсь возле дома в надежде, что кто-то войдет или выйдет из подъезда и я смогу расспросить об Алене, но на улице тихо и пустынно, никого нет.

Я смотрю на часы. А что если он на площади Вогезов, играет в шахматы, как рассказывал месье Берр! Достав карту, я понимаю, что нахожусь всего в одном квартале оттуда. И отправляюсь на площадь.

По пути я останавливаюсь у телефона-автомата и, потратив несколько минут в попытках найти англоговорящего оператора, звоню на мобильник Анни. Я сознаю, что она, видимо, спит и вряд ли ответит, но просто умираю от желания рассказать о своей находке. Мне отвечает автоответчик, и, хотя я этого ожидала, настроение мгновенно падает. Я собираюсь рассказать про Алена, но вместо этого неожиданно для себя говорю: "Я сейчас думала о тебе, детка, и просто ужасно захотелось сказать тебе "привет". Здесь так красиво, в Париже. Думаю, что смогу кое-что найти, но стараюсь не радоваться заранее, чтобы не сглазить. Я еще позвоню тебе позже. Я тебя люблю".

Через пять минут я добираюсь до места и, пройдя под средней из трех каменных арок, оказываюсь на площади Вогезов. Вся площадь окружена по периметру одинаковыми каменными домами с серыми крышами, застекленными дверьми и узкими балконами. В центре прямоугольного парка высится конная статуя в окружении пары десятков высоких деревьев с ярко-зеленой, только начинающей желтеть листвой. По углам – зеленые газоны, песчаные дорожки ведут к фонтанам – четырем двухуровневым чашам.

Я осматриваюсь, ища кого-нибудь, кто хоть примерно походил бы на Алена, но пока стариков не видно. Самому старому – мужчине с маленькой черной собачкой – на вид никак не больше шестидесяти. Я быстро прохожу по периметру парка, всматриваюсь в лица идущих навстречу людей, но никто из них не может быть Аленом. Подавленная, я со вздохом поворачиваюсь, чтобы уйти. Снова приходит в голову, что я могу и совсем его не найти – ни здесь, ни где бы то ни было еще. Но нет, сдаваться рано, я еще поборюсь.

Некоторое время я медленно брожу по улицам, прежде чем еще раз проверить адрес, данный мне месье Берром. Поворачиваю за угол, потом за другой, миную жилые дома, витрины и в конце концов оказываюсь на узкой оживленной торговой улице. Улица Розье, читаю я указатель. Прохожу дальше, разглядывая старинные мясные лавки, книжные магазинчики и синагоги рядом с современными бутиками и магазинами стильной одежды.

Останавливаюсь около узкого фасада с изображением звезды Давида и надписью synagogue, несомненно, означающей на французском ровно то же, что и на английском. Сердце снова начинает колотиться, и я дрожащей рукой касаюсь стены здания. Интересно, давно ли здесь эта синагога, и не молилась ли в ней когда-нибудь моя бабушка.

Так я стою, погруженная в мысли о далеком прошлом, пока знакомые ароматы внезапно не возвращают меня на землю, в настоящее. В воздухе явственно чувствуется запах маслянистого, пропитанного корицей пирога "Звезда" с начинкой из чернослива и инжира. Я каждый день выпекаю такие у себя в кондитерской.

Повернувшись, я оказываюсь перед большими венецианскими окнами, сплошь заставленными хлебом и сдобой. Кондитерская. Не раздумывая, словно меня тянет невидимый магнит, я направляюсь туда – перехожу дорогу и открываю дверь.

Внутри народ, толчея. Справа – большой прилавок-холодильник с готовыми салатами и мясной кулинарией; слева – бесконечное, как мне кажется, множество каких-то бубликов, пирожков, пирожных и тортов. На маленьких этикетках – названия по-французски и цены в евро.

Замерев на месте, я вожу глазами по знакомым изделиям. Вот чизкейк с лимоном и виноградом, одно из фирменных блюд "Полярной звезды". А рядом нежный штрудель, который выглядит так, словно его только что доставили из моей кондитерской. Я подхожу на шаг ближе и понимаю, что он и в самом деле практически идентичен моему: яблоки, миндаль, изюм, цукаты из апельсиновой цедры и корица – в точности то же, что кладу в свой штрудель я. Здесь есть даже ароматный ржаной хлеб, за который два года назад я удостоилась упоминания в обзоре "Лучший хлеб на Кейпе" в газете "Кейп-Код Таймс".

А дальше в витрине лежат ломтики большого пирога под названием Ronde des Pavés. Я подхожу поближе и сразу узнаю их, узнаю безошибочно. Мак, миндаль, изюм, инжир, чернослив и сахар с корицей. Это же он, наш пирог "Звезда", который так любит Мами.

Que puis-je pour vous? – раздается у меня над ухом пронзительный голос, и я медленно, как в тумане, поворачиваюсь.

– Извините, я не говорю по-французски, – бормочу я. – Извините.

Сердце все еще колотится с бешеной скоростью. Женщина, приблизительно моего возраста, улыбается.

– Ничего страшного, – переходит она на английский, практически без акцента. – У нас здесь много туристов. Чего желаете?

Трясущейся рукой я указываю на кусочек Ronde des Pavés. Женщина начинает упаковывать его для меня, но я касаюсь ее руки, чтобы остановить. Дотронувшись до ее запястья, чувствую, как дрожит при этом моя собственная рука. Женщина смотрит на меня с недоумением.

– Откуда у вас все эти рецепты? – спрашиваю я наконец. Она недоверчиво хмурится.

– Это старинные рецепты моей семьи, мадам. Мы никому их не даем.

– Что вы, что вы, я совсем не об этом, – спешу я ее успокоить. – Просто дело в том, что у меня самой кондитерская в Штатах, в Массачусетсе – и я пеку точно такие же вещи. Совершенно те же рецепты, я их считала семейными рецептами моей бабушки…

Напряжение с ее лица уходит, она улыбается.

– А, понятно. Ваша бабушка была полькой, да?

– Нет, она отсюда. Из Парижа. Женщина наклоняет голову набок.

– Но ее-то родители были из Польши, нет? – Она закусывает губу. – Эту кондитерскую открыли мои прадед и прабабушка, сразу после войны. В 1947-м. Они были поляками. Большая часть этих рецептов родом из Восточной Европы.

Я неуверенно киваю.

– Все, что мы выпекаем здесь, развивалось как tradition ashkénaze, нашими предками. Мы и сейчас сохраняем эти традиции. Ваша бабушка, она juive? Э-э-э, еврейка?

Я медленно киваю.

– Да. По-моему, да. Но что такое tradition ash… как вы сказали?

– Это, как же сказать… le judaїsme traditionnel в Европе, – объясняет она. – Он начался в Германии, но очень давно, много веков назад эти juifs перебрались в другие страны Европы, на восток. До войны большая часть communautés juives, э-э-э, еврейских поселений в Европе были ашкенази, и мои предки тоже. Пока Гитлер не уничтожил их. Кивнув, я снова перевожу взгляд на выпечку.

– Моя бабушка рассказывала, что у ее родителей была кондитерская здесь, в Париже, – тихо говорю я. – До войны.

Оглядывая прилавок, я понимаю, что очень многих бабушкиных рецептов здесь недостает.

– А фисташковые пирожные у вас есть? – спрашиваю у женщины.

Она с недоуменным видом пожимает плечами, а я описываю сладкие полумесяцы моей Мами, ее марципанно-розовые пирожные. Женщина качает головой.

– Нет, такого я не знаю. – Вдруг, подняв голову, она замечает, что к прилавку выстроилась очередь. – Простите, мне пора. Может, все же возьмете пирожное?

Я указываю на Ronde des Pavés, так похожее на наш пирог "Звезда".

– Это, пожалуйста.

Хозяйка заворачивает пирожное в вощеную бумагу и укладывает в фирменный пакетик с названием кондитерской.

– Денег не нужно, – улыбается она, когда я лезу за кошельком. – Может быть, однажды и вы угостите меня, когда я приеду в Массачусетс.

Я тоже улыбаюсь ей.

– Спасибо. И вообще, спасибо вам большое за помощь. Она, кивнув на прощание, отворачивается к покупателям.

Я уже выхожу, когда слышу, как хозяйка окликает:

– Мадам? Поворачиваюсь. А, это она мне.

– Эти остальные сладости, которые вы называли, – говорит она, – мне кажется, они не имеют отношения к восточноевропейской tradition ashkénaze.

Помахав мне рукой, она скрывается среди многочисленных покупателей. Нахмурившись, я с недоумением смотрю ей вслед.

Подкрепившись куском пирога, я снова отправляюсь по адресу, полученному от Оливье Берра. Ronde des Pavés оказался не в точности такой, как наш пирог, но все равно очень похож. Я кладу в свой больше корицы – Мами всегда любила корицу, – и корочки у нас плотнее и маслянистее. Изюмины во французской версии золотистые, а я всегда кладу темный изюм. И все же очевидно, что оба рецепта имеют общее происхождение.

Вот уже и пирог съеден, но история понятнее не стала. А вот уже и дверь Алена. Вдохнув и на миг прикрыв глаза, я готовлю себя к разочарованию, если мне вдруг снова не ответят. Открываю глаза и нажимаю кнопку.

Сначала мне отвечает тишина. Жму еще раз и уже думаю, что придется смириться и уйти ни с чем, как вдруг в домофоне раздается треск, а следом что-то неразборчиво произносит мужской голос.

– Здравствуйте! – кричу я что есть сил в переговорное устройство. – Я ищу Алена Пикара.

Снова молчание, потом опять треск и невнятный ответ.

– Простите, я не понимаю вас, – говорю я. – Я… я ищу Алена Пикара.

Переговорник шуршит, и тут, к моему облегчению, раздается щелчок дверного замка.

Я распахиваю дверь и влетаю в крошечный живописный садик, где виноградные лозы вьются по старым каменным стенам, окаймленным алыми розами и желтыми нарциссами. Торопливо пересекаю садик и захожу в дом. Мне нужна квартира 2В, так сказал месье Берр. Я поднимаюсь на один лестничный пролет и с удивлением вижу две двери с номерами 1А и 1В. Потом вспоминаю, что французы называют нижний этаж не первым, а нулевым, и поднимаюсь еще.

Даже не пытаясь унять сердцебиение, я стучу в дверь с номером 2В. Как только дверь отворяется и мы встречаемся лицом к лицу с пожилым, немного сутуловатым мужчиной с густыми седыми волосами, я сразу понимаю – ошибки нет. У него глаза Мами – те же иссиня-серые, слегка миндалевидные глаза, которые достались от нее и моей матери. Я разыскала своего двоюродного дедушку. Мами в самом деле оказалась членом этой загадочной, потерянной семьи Пикар, и, следовательно, я тоже в нее вхожу. Я набираю в грудь воздуха.

– Ален Пикар? – удается мне выдавить, когда я обретаю наконец дар речи.

Oui, – отвечает он. Внимательно вглядывается в меня, а потом быстро произносит что-то по-французски.

– Я… я не понимаю, – лепечу я. – Я говорю только по-английски. Извините.

– Это вы извините меня, мадемуазель. – Он без видимого затруднения переходит на беглый английский. – Вы просто очень похожи на человека, которого я когда-то знал. Я почувствовал себя так, как будто увидел привидение. У меня замирает сердце.

– Я напомнила вам вашу сестру? – спрашиваю я. – Розу?

Он побелел.

– Но как?.. Откуда вы?.. – Голос у него дрожит.

– Кажется, я ваша внучатая племянница, – объясняю я. – Я внучка Розы. Меня зовут Хоуп.

– Нет, – отвечает он, теперь его голос падает до шепота. – Нет, нет. Это невозможно. Моя сестра умерла семьдесят лет назад.

– Вы ошибаетесь, – трясу я головой. – Она до сих пор жива.

Non, ce n’est pas possible, – шепчет он. – Это невозможно.

– Она все это время думала, что вы умерли, – тихо говорю я ему.

Он недоверчиво смотрит на меня.

– Она жива? – спрашивает он почти неслышно. – Вы уверены?

Я киваю молча, слова вдруг застревают комом в горле.

– Но как… как вы здесь? Как вы меня нашли?

– Она попросила меня поехать в Париж, чтобы выяснить, что произошло с ее семьей, – начинаю я. – Вашего имени не было ни в каких документах.

И я вкратце рассказываю о том, как сотрудники мемориала направили меня к Оливье Берру.

– Я помню его, – тихо говорит Ален. – Он разговаривал и с Жакобом тоже. Сразу после войны.

– С Жакобом? – переспрашиваю я. Он изумленно раскрывает глаза.

– Вы не знаете Жакоба? Я пожимаю плечами.

– Это еще один ваш брат? – Меня удивляет, почему Мами не указала это имя в своем списке.

Ален покачивает головой.

– Нет. Но для Розы он был важнее всех на свете.

Следом за Аленом я вхожу в его квартирку, маленькую и заставленную книгами. Десятки чашек с блюдцами стоят на полках и сверху на шкафах. Несколько даже висят по стенам в специальных рамках.

– Моя жена их коллекционировала, – поясняет Ален, проследив за моим взглядом и указывая на одну из полок с чашками. – Мне они никогда не нравились. Но после ее смерти рука не поднялась их выбросить.

– Соболезную, – говорю я. – И давно она?..

– Очень давно, – отвечает он, опустив глаза.

Мы входим в гостиную, и он предлагает мне занять один из двух обитых красным бархатом стульев с высокими спинками. Я сажусь, после чего и хозяин опускается на стул напротив меня.

– Моя Анна была одной из немногих, кто побывал в Освенциме и остался в живых. Мы часто говорили, что ей посчастливилось. Но она не могла иметь детей из-за всего, что с ней там сделали. Она умерла в сорок лет, горе ее убило.

– Искренне соболезную, – шепчу я.

– Спасибо. – Ален, нетерпеливо подавшись вперед, впивается в меня до боли знакомыми глазами. – Ну а сейчас прошу вас, расскажите же мне о Розе. Простите меня, я потрясен.

И я торопливо рассказываю ему все, что знаю сама: что моя бабушка приехала в Соединенные Штаты в начале 1940-х годов после того, как вышла замуж за моего деда; что у них была единственная дочь, моя мать. Рассказываю о кондитерской, которую Мами открыла в Кейп-Коде, и о том, как буквально час назад я набрела на ашкеназскую кондитерскую на улице Розье, где увидела множество знакомых мне пирожных и сладостей.

– Я всегда знал, что Роза – прирожденный кондитер, – мягко произносит Ален. – Наша матушка, она родом из Польши. Сюда в Париж ее привезли родители, совсем малюткой. Они держали кондитерскую, и наша мать до того, как вышла замуж за нашего отца, работала в ней каждый день. Даже после того, как наша мама родила детей, она продолжала помогать в кондитерской по выходным и по вечерам, когда клиентов было много. Роза, она так любила работать там с мамой. Это у нас фамильное ремесло.

Я прижимаю пальцы к вискам. Невероятно: всю жизнь меня окружала бабушкина семейная история, а об этом даже не подозревала. Оказывается, каждый раз, ставя в духовку пирог "Звезда", я следовала древней традиции, которую мои предки хранили на протяжении веков.

– Но как же ей удалось бежать из Парижа? – допытывается Ален, наклоняясь вперед еще сильнее и едва не падая со стула. – Мы же всегда думали, что она погибла перед самой облавой.

У меня екает сердце.

– Не знаю. Я надеялась, что вы, может быть, знаете. По лицу Алена видно, что он смущен.

– Но ведь она жива, вы сказали? Почему же вы не спросите у нее?

Я низко склоняю голову.

– У нее болезнь Альцгеймера. Не знаю, как это по-французски.

Подняв голову, я смотрю на Алена. Он кивает, на лице огорчение.

– Точно так же, то же слово. Значит, она не помнит, – шепчет он.

– Прежде она никогда не заговаривала о прошлом, – объясняю я. – На самом деле я вообще только несколько дней назад узнала, что она еврейка.

Он глядит на меня непонимающе:

– Разумеется, еврейка и иудейка.

– Для меня она всю жизнь была католичкой. Ален явно озадачен.

– Но… – Он обрывает себя, как будто забыл, что хотел спросить.

– Я и сама не понимаю. Никогда она не рассказывала о том, что происходит из еврейской семьи. Я ведь даже не знала, что ее девичья фамилия Пикар. Она всегда говорила, что она – Дюран. Несколько лет назад моя дочка даже пыталась нарисовать фамильное древо – был у них в школе такой проект, – и во всех документах, какие мы только смогли найти, она называлась Дюран. У нас нет ни одной бумаги, где бы она числилась как Роза Пикар.

Ален смотрит на меня и после долгого молчания вздыхает.

– Вероятно, на Розу Дюран были оформлены поддельные документы, по которым она выехала за границу. Чтобы выбраться из Франции в то время, ей, наверное, пришлось сделать новый паспорт – например, жительницы неоккупированной части страны. А с новым паспортом она получила и новое имя. Скорее всего, ей помог кто-то из Résistance. Раздобыл для нее фальшивые бумаги.

– Поддельные документы, по которым она числилась христианкой? Так она стала Розой Дюран вместо Розы Пикар?

– Конечно, католичке во время войны было куда проще скрыться, чем еврейке. Если она была уверена, что безвозвратно потеряла всех нас, то, возможно, захотела всё забыть. Может, она растворилась в этой новой личности, потому что это был единственный способ сохранить santéd’esprit. Свой рассудок.

– Но почему она решила, что все мертвы? – недоумеваю я.

– После освобождения здесь творилась такая неразбериха, – объясняет Ален. – Те, кто остался в живых, приходили в отель "Лютеция" на бульваре Распай. Там собирались все, кто выжил. Кто-то приходил за лечением, медицинской помощью. Для большинства из нас это было шансом найти друг друга. Найти своих родных, потерянных в войну.

– И вы туда ходили? – спрашиваю я. Ален кивает.

– Меня не депортировали, – тихо говорит он. – После войны я пришел в отель "Лютеция", чтобы разыскать свою семью. Я так надеялся, так хотел верить, что они живы, Хоуп. Те, кто приходил, писал имена родных на доске. "Ищу Сесиль Пикар. Мать. Сорок два года. Арестована 16 июля 1942. Была на Vel d’Hiv". Другие приходили, читали и говорили тебе: "Я знал твою мать в Освенциме. Она умерла через три месяца от пневмонии". Или: "Я работал с твоим отцом в крематории в Освенциме. Он заболел и был отправлен в газовую камеру перед самым освобождением". Я слушаю его, затаив дыхание.

– Так вы узнали, что все погибли.

– Все до одного, – кивает Ален. – Дедушки и бабушки, двоюродные сестры и братья, тети и дяди. Розу тоже назвали в числе мертвых. Два человека уверяли, будто видели, как ее застрелили где-то на улице во время облавы. Я не стал давать свое имя, потому что не осталось никого, кто бы стал меня искать. Так я думал. Вот потому-то меня и нет ни в каких списках. Я хотел только одного – исчезнуть.

– А как вам удалось ускользнуть, не попасть к ним?

– Мне было одиннадцать лет, когда за нами пришли. Мои родители, они никогда не верили слухам, которые тогда ходили. Но Роза верила. Она пыталась, но не могла убедить родителей. Они считали, что она сошла с ума, что это глупо – принимать всерьез предостережения Жакоба: они считали его юнцом, который ничего не смыслит и только мутит воду.

Вот оно снова. Это имя.

– Вы так и не сказали мне, кто такой Жакоб. Ален всматривается в мое лицо.

Назад Дальше