"Одинокая женщина в сорок девять лет - это, сами понимаете, уже не смешно. Начинаешь всерьез опасаться, что любовь и желание для тебя навсегда остались в прошлом. Конечно, это не смертельно; но чтобы с этим примириться, нужна большая внутренняя сила…"
Ответ на вопрос, как обрести эту силу, и пытается найти не привыкшая пасовать перед трудностями Алике. Источник, способный дать силу героине романа, лежит в глубине веков, в непростом пути ее народа, гонимого и преследуемого, в его способности выстоять и обрести свою личную землю обетованную.
Содержание:
Алике 1
Джозеф 8
Алике 17
Джозеф 29
Алике 38
Джозеф 50
Алике 58
Джозеф 63
Благодарности 68
Линда Грант
Все еще здесь
Наташе, Марку и Кларе
Алике
Со стороны реки город выглядит настоящей громадой. В тот день дул пронизывающий ветер и небеса набухали дождем. Просоленный воздух щипал глаза, на языке оседал вкус соли и дегтя. Чайки кричали в небесах, и по заливу разносились пронзительные гудки теплоходов; за нами простиралась пустота моря. Лоцманский кораблик то скрывался, то снова выныривал из-за гребней волн, ведя суда по невидимым коридорам меж наносов песка и ила. Буксиры, металлическими тросами прикованные к баржам, вели своих левиафанов в порт.
Все здесь огромно: склады, пристань, ряды теплоходов, здания страховых компаний, два наших собора - все врезается в небеса, и выше всех вздымает голову великолепный Сионский храм. Этот город говорит с нами на сотне языков, а когда не говорит, кричит нам в уши.
И все же некоторым из нас этого мало. Из года в год они смотрят на запад, через Атлантику, мечтают о чем-то большем. Нас неодолимо тянет в далекую страну за океаном. Мы - ее проект. Она - наше осуществление. Одни из нас уезжают, другие остаются; но и те, кто остался, рвутся из Англии прочь. Уже сотню лет мое семейство пытается уплыть за море. В каждом поколении кто-то пытается и терпит неудачу или уезжает, а потом почему-то возвращается. Но Англия для нас так и остается перевалочным пунктом - а вот Америка!.. В каждом из нас живет иммигрант, каждого снедает родовая тоска - тоска по стране, где бескрайние земли под высоким небом позволяют человеку выпрямиться во весь рост, а не тесниться по углам, изнемогая от недостатка воздуха и света. Нам нужен простор. Мы хотим широко шагать, широко мыслить, широко жить - и не сжиматься в вечном опасении толкнуть локтем соседа.
В тот день позвонил Сэм, мой брат, и сказал, что мама умирает. Мне случалось слышать о людях, которые, узнав по телефону, что умер (порой - несколько месяцев назад) их отец или мать, пожимали плечами и говорили: "Что ж, все равно мы уже много лет не общаемся". Как видно, некоторым удается порвать семейные узы; ни мне, ни брату это не удалось. У нашей семьи есть история. Мой второй дом, когда-то принадлежавший перигорскому крестьянину, с садом, полным лаванды и сирени, гераней и подсолнухов, - садом, в котором стоял Сэм, засунув руки в карманы джинсов, хмурился на соседского кота, трущегося о его ноги, и говорил: "У каждого поколения есть свой штетл - верно, Алике?" - этот дом не значится на карте Ребиков. Он ничего не значит. Да и что он может значить? Это фальшивка, такая же, как магазин, мимо которого мы проходили в Бордо, - магазин для французских домохозяек под названием "Романтическая англичанка". "Его явно не в честь тебя назвали", - сказал тогда Сэм.
Я доехала до аэропорта в Бержераке, а оттуда вылетела в Париж. Был ветреный мартовский день. Когда слышишь дурные вести, перед которыми ты беспомощен, тебя охватывает какое-то оцепенение; в такие минуты погружаешься в рутину, не задумываясь о том, что делаешь, и, не спрашивая себя, насколько это уместно. В Орли, ожидая пересадки на Манчестер, я купила себе в беспошлинном магазине часы "Картье". Разглядывала все прочее, что было на витринах - сумочки "Гуччи", туфли "Балли", шоколадные конфеты "Годива", - и желала все эти вещи, желала страстно и безумно, как когда-то - куклу-мальчика в шотландском килте, которого увидела давным-давно, еще ребенком, в сувенирном киоске при какой-то лондонской гостинице. "Да что тебе в голову взбрело? - ворчал тогда отец. - Ну, куплю я эту куклу - и что ты с ней делать будешь? Объясни, зачем тебе понадобился этот шотландец, - тогда купим". Но объяснить-то я и не могла. Так уж я устроена. "Будь же серьезной, Алике, - сказал тогда отец. Это значило: для всего, что мы делаем и чего хотим, должны быть причины. - Разберись в себе". Прекрасно знаю, что бы он сказал обо всех этих часах "Картье", сумочках "Гуччи", туфлях "Балли": "Хорошие вещи, высококачественные, спорить не буду; но тебе они нужны только потому, что тебе скучно и нечем заняться. Ты стараешься не думать о том, что ждет тебя впереди, ты выкинула из головы эти мысли - и осталась пустота, которую ты пытаешься заполнить туфлями и конфетами".
Мы летели над Ла-Маншем. Снизу было зелено, сверху - серо, и мне вспоминались годы и годы этих тяжелых туч, этого дряхлого бурого света, как низкая крыша нависавшего над моей головой. Одна из причин, почему я уехала и купила дом во Франции. Тусклый свет заставил меня повернуться спиной к родной земле. В самолете я съела второй завтрак, хотя и не была голодна, и выпила второй бокал бесплатного шампанского, хотя после первого голова еще побаливала, - я летела бизнес-классом, и так полагалось, - богатство для меня еще сохраняет приятную новизну. (Четыре года назад компанию, основанную дедушкой и продолженную мамой, - производство дорогого крема для лица, из тех секретных рецептов, что каждый месяц во всех подробностях разбираются на страницах "Харперс энд Квин" и "Вог", - купил за шесть миллионов американский конгломерат "Роз Розен", а выручку разделили пополам мы с братом.) После завтрака взяла газету и попыталась читать - нырнуть в мир боевых действий и мирных переговоров, от которого совсем отвыкла; во Франции я не слушала радио и почти не видала газет - один из элементов программы по обретению душевного мира. Но перед глазами стояло лицо матери, какой я видела ее в последний раз, восемь месяцев назад, - пустое, холодное, отрешенное. Все в ней - одежда, обручальное кольцо, морщинистые руки, ногти, шрам на костяшке большого пальца, - все было свое, знакомое, но исчезла та сущность, что еще совсем недавно одушевляла этот знакомый облик.
"Как ты думаешь, где она сейчас? - спросил тогда Сэм. - Куда перенеслась? Может быть, назад в Дрезден? Как ты считаешь, Алике?"
Но я не знала; не знали и доктора.
А вот и он - ждет меня у барьера, как всегда, в джинсах, белой рубашке и белых кроссовках "Найк". Мы крепко обнялись. Я чуть пригнулась, чтобы его обнять, и ощутила запах - мускусный мужской запах мыла "Пирс", лосьона "Шанель" и мужских гормонов, если они у братца еще остались.
- Привет, малышка!
- Привет.
А он совсем не постарел. Это я постарела - он остался прежним. В пятьдесят два года фигура у него та же, что и десять лет назад. Стройной ее не назовешь - нет, стройным Сэм никогда не был, даже в тринадцать-четырнадцать, когда подростки начинают, словно весенние побеги, тянуться в длину. "У этого парня есть мясо на костях!" - говорили о нем наши дядья. Невысокий, плечистый, крепкий, он улыбнулся мне, обнажив крепкие, чуть пожелтелые зубы, ироничной и нежной улыбкой, знакомой улыбкой Ребиков, мужчин, которые умеют лить слезы в кино и не стыдиться этого.
Любые другие брат и сестра на нашем месте ехали бы от Манчестера до Ливерпуля в молчании, подавленные мыслями о матери, о ее скорой смерти, о том, что значит для нас эта потеря. Но Ребики попросту не умеют молчать. Кроме мамы - она-то говорить перестала уже давно. Быть может, психолог сказал бы, что в немоте она нашла убежище от нашего шумного семейства, наконец-то избавилась от какофонии бесчисленных и бессмысленных звуков. Но мы реалисты, мы знали, что потеря речи - неизбежное следствие ее болезни.
- Как она?
В то утро, когда вошли к ней в комнату, она лежала с открытыми глазами, и дыхание ее было затрудненным и хриплым. Медсестра О'Дуайер приподняла ее, и в нос ей ударил запах горячей мочи.
- Знаешь, Алике, это просто ужас. Кошмар какой-то. Представь, сидит она в своем кресле, я вхожу и вижу, как она чешет у себя между ног. Я глазам своим не поверил, мне показалось… ну, ты понимаешь… на секунду показалось, что она… Ты только представь - входишь и видишь, как твоя родная мать такое вытворяет! Я говорю медсестре: "Смотрите, что это она делает?", а та отвечает: "Нет-нет, мистер Ребик, это просто впитывающая прокладка, она к ней не привыкла, поэтому…"
- Хватит! - кричу я, топнув ногой. - Не хочу больше слушать! Господи, как все это мерзко, как унизительно, как…
- Нет, ты послушай, что дальше было. Тут эта О'Дуайер берет меня за руку и начинает гнать. "Мистер Ребик, - - говорит, - надейтесь на Бога, он милосерден". И всякое такое. А я ей: "Милосерден, значит? Да вы посмотрите на мою мать, посмотрите, что этот сукин сын с ней сделал, - и у вас еще духу хватает говорить, что он милосерден?!" А мимо проходил старик Леви и меня услышал. И знаешь, что он мне сказал? Ты не поверишь! "Как ты смеешь, - говорит, - так выражаться о Боге отцов наших, который освободил нас из рабства и вывел из земли Египетской?"
Но я даже улыбнуться не могу. Мне вспоминается мать, какой она была во времена нашего детства - стройная фигурка в элегантных костюмах от "Сьюзен Смолл" или "Джегер", плавные и точные движения, роскошные темно-рыжие локоны, сияющие глаза, устремленные на мужа - доктора, которого в городе считали почти богом. Святой Саул, спаситель больных детей, каждый день обещавший матери, что однажды они покинут этот тусклый город и уедут в Америку - страну, где право на счастье вписано в Конституцию, а история так коротка, что не давит людям на плечи.
Конечно, она была нелегким человеком - Лотта Ребик, моя мама. Ее искалечила война. Страшно в четырнадцать лет потерять дом и семью. Она тосковала, негодовала на судьбу, порой сходила с ума от тоски и скорби, но, можете мне поверить, не было в моем детстве минуты, когда бы я не чувствовала, что мама меня любит.
Помню, как сижу на коленях у матери, завернутая в банное полотенце, и от разогретой кожи поднимается сиреневый запах детской присыпки, перед нами на столе - открытая книжка с картинками, и передо мной неторопливо разворачивается история о Дже-
ке, бобовом зернышке, огромном дереве, которое из него выросло, и великане, живущем со своей женой на облаках. Слова, новые и знакомые. А что такое боб? Это как фасоль в супе. Где корова? Вот она. Да, плохой великан. Верно. Стукни его. Видишь, Джек разбил ему голову. Что? Лучше поцеловать? Ну нет, мы не целуем злых великанов. Из приемника в деревянном корпусе несутся вальсы и польки, и мама подпевает музыке. Белый кролик в детской кроватке охраняет мой покой. Злые великаны сюда не придут. Горит ночник, мама мурлыкает колыбельную, и глаза у меня сами собой закрываются. Мама встает и идет прочь, но я не слышу, как затворяется дверь. Открываю глаза. Мама стоит на пороге детской, и свет из холла обрисовывает ее темный силуэт.
- С тобой никогда ничего не случится, детка, - говорит она. - Твой папа не позволит. Все хорошо. Все спокойно. С тобой ничего не случится. Einschlafen, mein Liebling (Спи, моя любовь).
К югу от пристани, закованной в сталь, в миле или двух от моря, в доме престарелых умирает моя мать. Дом - чудовище из красного песчаника, утыканное фальшивыми зубцами и башенками, - построен, если верить мемориальной табличке в холле, каким-то купцом в те времена, когда город только наливался богатством, когда река была запружена парусными судами и первыми пароходами, несущими хлопок по Манчестерскому каналу на север, туда, где не закрывались двери ланкаширских мануфактур и до крови стирали себе пальцы веретенами работницы в деревянных башмаках.
На снимке, запечатлевшем этот дом в расцвете лет, на лужайке у крыльца позирует фотографу вся семья: отец семейства - бесстрастное лицо, упрятанное в густую бороду, мать - иссохшая женщина, полуживая от бесчисленных родов, дочери с оленьими глазами, в фартучках и с волосами до плеч, как у Алисы из моей детской книжки; бойкие сыновья - руки небрежно заложены в карманы норфолкских курток (они еще не знают, что уготовила судьба мальчикам, рожденным в 1890-х); а кроме того - горничные, кухарки, дворецкие, слуги и служанки всех сортов. Поражает их самоуверенность: этим людям точно известно, кто они такие и по какому Богом данному праву оказались на берегах Мерси. Они знают свое место - эти буржуа-нувориши, взлетевшие ввысь на струях пара из труб индустриальной революции. Сколотив состояние на сахаре, хлопке и (до недавних пор) на рабах, они пробили себе путь в двадцатый век. Трудно поверить, что еще совсем недавно их деды пахали ланкаширскую землю; эти внуки английских фермеров, почти позабывшие о своем родстве, эти мужчины в жестких накрахмаленных сюртуках и женщины в невообразимых платьях рвутся в будущее, увлеченно играют с новыми игрушками - паровыми двигателями, безлошадными повозками, аэропланами. Эти люди - еще англичане, но мыслят они как американцы.
Все ушло, исчезло безвозвратно, и на место новых англичан пришли старые евреи.
Девочки, прыгавшие через резинку на булыжной мостовой Браунлоу-Хилл; их старшие сестры - первые еврейские кокетки, бегавшие в кино на Мэри Пикфорд и Клару Боу и поражавшие родителей румянами и губной помадой ("Боже правый, моя дочь ходит как проститутка!"); босоногие дети, чьи отцы целыми днями бормотали молитвы, сидя на порогах домов, или возили тележки вверх-вниз по холму, чье знание английского ограничивалось лишь способностью сказать властям то, что они хотят услышать, - все эти люди, бежавшие из России, Польши, Украины на рубеже веков, после кишиневской резни, теперь доживают свой век в доме престарелых.
Четыре года назад, когда я вошла в этот дом впервые, меня поразила роскошь, с какой обставлены здесь комнаты для посетителей; не сразу я сообразила, что так и в иных гостиницах: лучше всего обставлен холл, и лишь когда ты расписываешься в книге посетителей и получаешь ключ, тебя провожают в крохотный номерок с исцарапанной столешницей, запятнанными простынями и видом на помойку - и всю ночь ты лежишь без сна, прислушиваясь к скрипу кровати и шуршанию мышей под полом. Но в холле отрывисто тикают дедовские ходики орехового дерева с тоненькими паучьими лапками стрелок. На стенах зеркала в золотых рамах и пруды с кувшинками - милые, успокаивающие пейзажи. Разбросанные там и сям мемориальные таблички повествуют о щедрых дарах и пожертвова-
ниях; и все это великолепие (созданное восемью годами благотворительных банкетов, ярмарок, гольф-турниров и тому подобного) наводит на мысль, что старичкам и старушкам, которых каждый вечер укладывают в постель стройные ирландские девушки, уготована здесь жизнь роскошная и беспечальная. В воздухе ведут войну конкурирующие марки освежителей - различные, но равно фальшивые запахи. Из холла попадаешь в другую комнату, тоже просторную и с высоким потолком. Здесь на прилавках красного дерева разложены серебряные меноры и субботние свечи - иные из них привезены матерями здешних обитателей с прежней родины, - завернутые в льняные салфетки и бережно сохраненные до конца столетия.
Сейчас март, и в устье Мерси дуют холодные ветры. Солнце уже клонится к закату. Долгий день подходит к концу: зажжены лампы, включен телевизор, уходят последние посетители и начинается новая жизнь - тайная ночная жизнь дома. Быть может, сегодня кто-то умрет - смерть чаще всего приходит сюда ночью. Одни уходят, другие занимают их место. Нам кажется, что одни и те же старики с одними и теми же распухшими, изуродованными артритом ногами изо дня в день сидят в одних и тех же креслах - но это иллюзия. Одни ждут своей очереди, чтобы войти в дом, другие - чтобы его покинуть. Первая из этих очередей тянется далеко-далеко за двери дома; я вижу в ней и Сэма, и себя. Дом не спит, он не безжизнен: здесь развиваются драматические события, здесь происходит самое страшное, что только бывает на свете, - раз или два в неделю сюда является смерть и вырывает стариков из кресел.
Как бы я хотела повернуть время вспять! Поднять на ноги этих стариков и старух, распрямить их скрюченные пальцы, выбросить костыли, сорвать уродливую стариковскую одежду, вернуть цвета - румянец щек, черноту волос, - выпрямить спины, заставить легкие дышать свободно. Увидеть, как они снова растут, дюйм за дюймом, пока не достигают прежней своей стати - стати людей в расцвете сил, какими они были в пятидесятых-шестидесятых, в пору своей зрелости. И смотреть, просто смотреть, как они выходят отсюда и садятся на автобус, чтобы вернуться домой. Представляю, как я изо всех сил кручу стрелки часов в обратную сторону, - и древние старухи снова становятся хорошенькими молодыми женушками: руки у них в муке, на раскрасневшихся лицах выступает пот, когда они с натугой достают из духовки противень с пышными румяными пирожками для детей. Пусть детки кушают, пусть округляются их розовые щечки - пусть никогда они не будут похожи на тощую, оголодавшую уличную детвору, чьи матери не знают, чем накормить ребенка, и вместо мясного супа, курицы, картошки дают ему жидкий "чай" с хлебом. Став взрослыми, эти голодные все не могут наесться досыта - наесться сами и накормить других. А мы, их потомки, еще не рождены, мы еще прячемся крохотными жемчужинками яйцеклеток в девичьих яичниках, капельками непролитой спермы в мальчишеских яичках - наши отцы, дети тридцатых, дети тех, что выжили в Великой депрессии, потому что умели работать и держались друг за друга, сами еще почти дети. Им еще только предстоит заселить новые земли, разбежаться в стороны от Браунлоу-Хилл, просочиться в пригороды - и везде, где они поселятся, на деньги, оторванные от скудных заработков, возвести себе синагоги. Организации, комитеты, планы - отчаянное стремление упорядочить свою жизнь. Они не принадлежали ни к какому классу, и когда им говорили: "Рабочий человек должен знать свое место", они думали: "Но у меня своего места нет". Они - иммигранты. Куда бы ни заносила иммигранта судьба, он остается иммигрантом: человеком, для которого падение - непозволительная роскошь, ибо нет за спиной страховочной сетки, готовой его подхватить.
Стрелки часов вращаются назад, и я вижу, как наши прадеды блюют за борт теплохода - это их первое знакомство с неверной морской гладью. А дальше занавес опускается, и наступает тьма, ибо до Ливерпуля, до начала только что окончившегося столетия не было ничего. Даже на тех крохотных обрывках памяти, что нам еще оставлены, древние чернила выцвели до неузнаваемости, и уже не узнать, что там было, - мы заполняем пустоты собственными фантазиями и рассказами историков, вернувшихся в Восточную Европу после падения коммунистических режимов и очистивших еврейские местечки от праха забвения.