Утопия правил. О технологиях, глупости и тайном обаянии бюрократии - Дэвид Гребер 10 стр.


Машина спровоцировала небольшой, но продолжительный кризис. Вскоре мы обнаружили, что с юридической точки зрения децентрализованная сеть ею владеть не может. Машины могут принадлежать частным лицам, корпорациям (которые являются фиктивными лицами) или правительствам. Но недопустимо, чтобы они принадлежали сетям. Если мы не были готовы учредить некоммерческую корпорацию (что потребовало бы полной реорганизации и отказа от большей части наших эгалитарных принципов), единственным выходом было найти добровольца, который согласился бы стать законным владельцем машины. Но тогда этот человек нес бы ответственность за погашение всех штрафов и страховых платежей и должен был бы дать письменное разрешение на то, что остальные могут водить автомобиль за пределами штата. И разумеется, в случае эвакуации забрать машину мог только он. Один отважный активист согласился взять на себя эту заботу, но в результате на еженедельных собраниях он постоянно отчитывался о своих последних проблемах с законом. Вскоре трудности с машиной вылились в настоящее бедствие, и мы решили устроить благотворительную акцию – на большой вечеринке мы давали кувалду в руки всякому, кто согласился заплатить пять долларов за возможность врезать по авто.

Мне кажется, что в этой истории было нечто глубокое. Почему такие проекты, как ГПД, стремящиеся к демократизации общества, так часто воспринимаются как пустые мечты, которые развеиваются, стоит им лишь соприкоснуться с суровой материальной реальностью? По крайней мере, в нашем случае речь не шла о несостоятельности: полицейские начальники по всей стране называли нас наиболее организованной силой, с которой им приходилось иметь дело. Мне кажется, что эффект реальности (если его можно так назвать) имеет место скорее потому, что радикальные проекты обычно проваливаются (или, по крайней мере, становятся бесконечно сложными) в тот момент, когда вступают в мир больших, тяжелых предметов: зданий, машин, тракторов, лодок, промышленного оборудования. Это, в свою очередь, обусловлено не тем, что этими объектами в принципе трудно управлять демократическим путем – история полна примеров общин, которые успешно организовывали демократическое управление коллективными ресурсами, – а тем, что, как это было в случае машины ГПД, они окружены бесчисленными правилами, установленными правительством, и никак не могут скрыться от вооруженных представителей власти. В Америке я наблюдал множество примеров подобной дилеммы. После долгой борьбы легализуется самовольно занятый дом; вдруг появляются строительные инспекторы и заявляют, что ремонтные работы по приведению здания в соответствующий законодательству вид обойдутся в десять тысяч долларов. Организаторы вынуждены в течение нескольких лет проводить распродажи выпечки и просить о помощи. Это означает, что нужно открывать банковские счета, что, в свою очередь, ставит их в зависимость от правил, устанавливающих форму организации любой группы, которая получает финансирование или имеет дело с правительством (опять-таки не как эгалитарный коллектив). Все эти правила подкрепляются насилием. Конечно, в обычной жизни полиция редко появляется, помахивая дубинками, чтобы заставить исполнять предписания закона, но, как часто убеждаются анархисты на своем уникальном опыте, если кто-то просто делает вид, что государство и его правила не существуют, то происходит именно это. Поскольку резиновые дубинки фигурируют эпизодично, насилие становится сложнее увидеть. Это, в свою очередь, создает впечатление, будто действенность всех этих правил – правил, которые почти всегда подразумевают, что в роли посредника в нормальных отношениях между людьми выступает рынок и что нормальные группы организованы на основе иерархических и командных отношений, – обеспечивается не монополией правительства на использование силы, а размерами, прочностью и тяжестью самих предметов.

Когда кого-то просят быть "реалистом", реальность, которую предлагают признать, состоит не из естественных материальных фактов и не из какой-то предположительной неприкрашенной правды о человеческой природе. Быть "реалистом" обычно означает всерьез воспринимать последствия систематической угрозы применения насилия. Эта вероятность даже просочилась в наш язык. Почему, например, здание называют "реальной собственностью" ( real property ) или "реальной недвижимостью" ( real estate )? Слово "реальный" в этом значении происходит не от латинского res , то есть "вещь", а от испанского real , что означает "королевский", "принадлежащий королю". Вся земля в пределах суверенной территории в конечном счете принадлежит суверену – с юридической точки зрения это справедливо и в наши дни. Именно поэтому государство имеет право навязывать свои нормы. Но суверенитет сводится к монополии на то, что скрывают под словом "сила" – на самом деле речь идет о насилии. Как говорил итальянский философ Джорджо Агамбен, с точки зрения суверенной власти нечто живо, потому что вы можете его убить, поэтому собственность "реальна", ибо государство может ее отнять или уничтожить.

Точно так же, когда кто-то придерживается "реалистических" позиций в международных отношениях, он исходит из того, что государства будут использовать все средства, имеющиеся в их распоряжении (в том числе и военную силу) для защиты своих национальных интересов. Какая "реальность" признается? Явно не материальная. Мысль о том, что нации – это человекоподобные организмы, имеющие свои цели и интересы, носит чисто метафизический характер. У короля Франции были свои цели и интересы. Но у самой Франции их нет. "Реалистическими" они кажутся потому, что те, кто управляет национальными государствами, обладают властью собирать армии, завоевывать, бомбить города и могут угрожать применением организованного насилия во имя того, что они называют своими "национальными интересами", – и было бы безумием игнорировать эту вероятность. Национальные интересы реальны потому, что могут убить вас.

Ключевой термин здесь – "сила", как во фразе "государственная монополия на применение принуждающей силы". Всякий раз, когда мы слышим это слово, мы сталкиваемся с политической онтологией, в рамках которой власть разрушать, причинять другим вред, увечья, страдания или порубить на куски тела других (или просто запереть их в маленькой комнате до конца жизни), рассматривается как социальный эквивалент той самой энергии, что движет мирозданием. Если хотите, присмотритесь к метафорам и смещениям, благодаря которым стало возможным составить два следующих предложения:

Ученые изучают природу физических законов для того чтобы понять, какие силы управляют Вселенной.

Полицейские – это эксперты в сфере научного применения физической силы с целью обеспечения соблюдения законов, управляющих обществом.

На мой взгляд, в этом заключается самая суть мысли правых: это политическая онтология, которая посредством таких тонких инструментов позволяет насилию определять все параметры социального существования и здравого смысла .

Вот почему я говорю, что по своему духу левая мысль всегда была настроена против бюрократии. Она всегда исходила из другого набора допущений относительно того, что, по сути своей, реально, то есть относительно самых основ политического бытия. Разумеется, левые не отрицают реальность насилия. Многие левые теоретики много о нем размышляют. Но они не придают ему тот же самый фундаментальный статус. Напротив, я бы сказал, что левая мысль основана на том, что я буду называть "политической онтологией воображения" (хотя это можно было бы обозначить как онтологию творчества, создания или изобретения). Сегодня большинство из нас склонны ассоциировать эту тенденцию с наследием Маркса, который делал особый акцент на социальной революции и на силах материального производства. В конечном счете Маркс был просто человеком своего времени, и его терминология сложилась на основе намного более широких споров о стоимости, труде и творчестве, которые велись в радикальных кругах того периода, будь то в рабочем движении, в различных течениях романтизма или среди богемы, окружавшей его во время пребывания в Париже и в Лондоне. Сам Маркс, при всем презрении, которое он испытывал к утопическим социалистам современности, постоянно утверждал, что людей от животных отличает то, что архитекторы, в отличие от пчел, сначала возводят свои здания в воображении. По Марксу, уникальным свойством человека является то, что сперва он представляет себе вещи и лишь затем создает их. Именно этот процесс он называл "производством".

Примерно в то же время Сен-Симон и другие утопические социалисты утверждали, что художники должны были стать авангардом, или "передовым отрядом", как он это называл, нового социального порядка и создавать великие образы, которые промышленность теперь была в состоянии воплотить в жизнь. То, что тогда могло показаться фантазией эксцентричного памфлетиста, вскоре стало хартией спорадического, зыбкого, но внешне постоянного союза, который сохраняется и по сей день. Если с тех пор художественный авангард и социальные революционеры чувствовали взаимную близость и перенимали друг у друга язык и идеи, то, по-видимому, объяснялось это тем, что и те и другие считали, что вся тайна состоит в том, что мир на самом деле создаем мы сами и что мы вполне способны делать это иначе. В этом смысле фраза вроде "Вся власть – воображению!" выражает самую суть левой мысли.

С точки зрения левых тайная реальность человеческой жизни состоит в том, что мир не просто существует. Это не природная данность, даже несмотря на то, что мы относимся к нему, словно так и есть, – он есть потому, что мы совместно его создаем. Мы представляем себе то, что нам нравится, и затем воплощаем это в жизнь. Однако как только вы начинаете рассматривать это в таких категориях, сразу становится ясно, что что-то пошло совсем не так. Ведь кто бы стал создавать мир таким, какой он есть, если бы он мог просто представить мир, который ему нравился бы, и воплотить его в жизнь? Возможно, в самом чистом виде воззрения левых нашли отражение в словах философа-марксиста Джона Холлоуэя, который собирался назвать одну свою книгу "Прекратите строить капитализм" . Капитализм, отмечал он, это не нечто навязанное нам какой-то внешней силой. Он существует только потому, что каждый день мы просыпаемся и продолжаем его создавать. Если бы однажды утром мы встали и все вместе решили бы культивировать что-то другое, то капитализма у нас больше не было бы. Это главный революционный вопрос: при каких условиях мы сможем это сделать – просто проснуться, придумать и сделать что-то другое?

На это внимание к силам творчества и производства правые пытаются возразить, что революционеры систематически упускают из вида социальное и историческое значение "средств разрушения": государств, армий, палачей, варварских вторжений, преступников, неуправляемых толп и тому подобного. Если делать вид, что всего этого нет или что это исчезнет само собой, то левые режимы, утверждают они, приведут к еще большему количеству смертей и поражений, чем порядки тех, кто мудро придерживался более "реалистического" подхода.

Разумеется, это до определенной степени упрощение, и тут можно сделать множество оговорок. Буржуазия времен Маркса, например, придерживалась философии, сосредоточенной на производстве – это одна из причин, почему Маркс рассматривал ее в качестве революционной силы. Элементы правой мысли смешались с артистическим идеалом, а марксистские режимы XX века зачастую перенимали правые, по своей сути, теории власти и лишь на словах соглашались с определяющей ролью производства. С другой стороны, настойчиво упекая в тюрьму поэтов и драматургов, чьи произведения они считали опасными, они обнаружили глубокую веру в способность искусства и творчества изменить мир – правители капиталистических режимов особо по этому поводу не беспокоились, поскольку были уверены, что если они будут твердой рукой контролировать средства производства (а также, разумеется, армию и полицию), то все остальное наладится само собой.

Одна из причин, по которым все это трудно увидеть, заключается в том, что слово "воображение" может иметь множество значений. В большинстве современных определений воображение противопоставлено реальности; "воображаемые" вещи – это в первую очередь те, которых на самом деле здесь нет. Это может порождать большую путаницу, когда мы говорим о воображении абстрактно, поскольку возникает впечатление, будто воображение куда больше связано со спенсеровской "Королевой фей", чем с группой официанток, которая пытается придумать, как успокоить пару за седьмым столиком до того, как появится босс.

И все же такое представление о воображении относительно ново и продолжает сосуществовать с намного более старыми. В античном и средневековом понимании, например, то, что мы называем "воображением", считалось не чем-то противоположным реальности, а своего рода средней позицией, переходной зоной, соединяющей материальную реальность и рациональную душу. Так думали и те, кто считал разум прежде всего проявлением Бога и вследствие этого полагал, что мышление соотносится с божественным, которое не соотносится с материальной реальностью и даже является совершенно чуждым ей (в средневековом христианстве эта точка зрения стала преобладающей). Как тогда рациональный ум мог получать чувственные впечатления от природы?

Выход находили в предполагаемой промежуточной субстанции, состоящей из того же материала, что и звезды, – это была "пневма", разновидность системы кровообращения, через которую могло проходить восприятие материального мира, насыщаясь в процессе эмоциями и общаясь с различными привидениями до того, как рациональный ум осознавал их значение. Намерения и желания двигались в противоположном направлении, протекая через воображение до того, как их можно было воплотить в жизнь. Лишь после Декарта слово "воображаемый" стало означать все то, что не является реальным: воображаемые существа, воображаемые места (Нарния, планеты в далеких галактиках, царство пресвитера Иоанна), воображаемые друзья. С этой точки зрения словосочетание "политическая онтология воображения" могло быть лишь логическим противоречием. Воображение не может быть основой реальности. Оно по определению является тем, что мы можем помыслить, но что не обладает реальностью.

Последнее я буду называть "трансцендентным понятием воображения", поскольку в качестве модели оно берет романы или другие художественные произведения, которые создают воображаемые миры, остающиеся неизменными вне зависимости от того, сколько раз мы их прочитываем. Реальный мир не влияет на воображаемые существа – эльфов, единорогов или полицейских из телесериалов. И не может влиять, поскольку они не существуют. Напротив, та разновидность воображения, о которой я пишу в этом очерке, намного ближе к старой, имманентной концепции. Немаловажно то, что она ни в коей мере не статична и не находится в свободном плавании, а полностью заключена в проектах действий, которые нацелены на то, чтобы оказывать реальное влияние на материальный мир, а значит, постоянно меняются и приспосабливаются. Это в равной мере справедливо и для тех, кто изготавливает ножи или ювелирные украшения, и для тех, кто пытается не задеть чувств своего друга.

Именно во второй половине XVIII века, когда зародились промышленный капитализм, современное бюрократическое общество и политическое деление на правых и левых, новая, трансцендентная, концепция воображения вышла на первый план. В частности, для представителей романтизма воображение заняло место, ранее принадлежавшее душе – вместо того чтобы выступать посредником между рациональной душой и материальным миром, оно стало душой, а душа стала чем-то, что находилось за пределами всякой простой рациональности. Легко увидеть, как становление безличного, бюрократического порядка учреждений, фабрик и рациональной администрации дало жизнь мыслям такого рода. Но поскольку воображение превратилось в остаточную категорию (чего не скажешь о новом порядке), оно также не стало чисто трансцендентным; на самом деле оно неизбежно преобразовалось в своего рода безумную мешанину того, что я назвал трансцендентным и имманентным принципами. С одной стороны, воображение рассматривалось как источник искусства и всякого творчества. С другой – оно было основой человеческого сопереживания, а значит, и нравственности .

Двести пятьдесят лет спустя нам, пожалуй, стоит навести в этом порядок.

Потому что, честно говоря, на кону стоит многое. Чтобы убедиться в этом, вернемся ненадолго к лозунгу 1968 года "Вся власть – воображению!" О каком воображении идет речь? Если отнести это к трансцендентному воображению, то есть к попытке навязать некую заранее придуманную утопическую идею, то последствия могут быть катастрофическими. В истории такой призыв зачастую подразумевал создание огромной бюрократической машины, предназначенной для насильственного распространения таких утопических представлений. Вероятным результатом будут зверства мирового масштаба. С другой стороны, в революционной ситуации кто-то может с тем же успехом начать доказывать, что если не дать полной власти другой, имманентной разновидности воображения – практическому здравому воображению обычных поваров, сиделок, механиков и садовников, – то последствия, вполне вероятно, будут такими же.

Подобная путаница и переплетение различных концепций воображения красной нитью проходят через всю историю левой мысли.

Это противоречие просматривается уже у Маркса. В его подходе к революции есть странный парадокс. Как я уже отмечал, Маркс утверждает, будто мы являемся людьми потому, что не полагаемся на бессознательные инстинкты, как пауки и пчелы, а сначала создаем структуры в нашем воображении и затем воплощаем их в жизнь. Когда паук плетет паутину, он действует инстинктивно. Архитектор сначала чертит план и лишь затем приступает к возведению фундамента своего здания. Это справедливо, настаивает Маркс, для всех форм материального производства, будь то строительство мостов или изготовление лодок. И все же, когда Маркс говорит о социальном творчестве, его ключевым примером (да и вообще единственной разновидностью социального творчества, о которой он говорит) всегда является революция и, как только он заводит о ней речь, он резко меняет регистр. На самом деле он опровергает самого себя. Революционер никогда не должен действовать как архитектор; он не обязан сначала чертить идеальное общество, а затем думать о том, как его воплотить. Это было бы утопизмом. А к утопизму Маркс не испытывал ничего, кроме испепеляющего презрения. Напротив, революция – это фактическая имманентная деятельность пролетариата, который, в конце концов, пожнет ее плоды так, как мы сегодня и представить себе не можем.

Назад Дальше