Олень у горного озера: Вот двое исступленно вперились друг в друга: невероятно жирный и невероятно худой. Торжественное шествие, поющая толпа, впереди – странный персонаж: одна сторона лица у него ласковая, другая – жестокая харя. Дикари катят шестами огромное бревно, на них смотрят великан и девушка. Любовники на траве, рядом, ночью, а в небе над ними горит не то нездешне яркая луна, не то чересчур близкая звезда. Автопортрет; но почему-то на заднем плане – грязное узкое оконце, сквозь которое, с той стороны, в Бартини с ужасом вглядывается молодая женщина…
Зачем все эти отвлеченности и символы человеку, по горло занятому совершенно земным, важным делом?
– Это еще что! – сказал мне сотрудник одного из проектных институтов, где Бартини работал в 50-х годах. – У нас в городе он обставил свою квартиру, пожалуй, еще чуднее. Одну комнату попросил выкрасить в ярко-красный цвет, другую сам разрисовал таким образом: на голубом потолке – солнце, чуть ниже, на стенах – поверхность моря, волны в белых барашках, кое-где островки. Чем "глубже", чем ниже по стенам, тем зелень воды гуще, темнее, и в самом низу – дно… Камни, длинные полегшие растения, рыбы, всякие прочие донные твари… Уж не знаю, как это стало известно в институте, потому что из самого Роберта слова о его частной жизни было не вытянуть в то время, – но как-то узнали, что в красной комнате, тревожной, он, видите ли, возбуждался, настраивался на фантазии, а в зеленой – отрешался от привычной обстановки: там, сидя на "дне", размышлял без помех…
Должен заметить, что описывали мне это жилье многие, кто бывал тогда у Бартини, и все несколько по-разному. Пусть так. Важно, что в главном свидетельства совпали: квартира была "чуднáя".
Человеческую жизнь Роберт Людовигович считал составленной из примерно двадцатипятилетних, заметно отличающихся один от другого периодов. И сам он после семидесяти пяти заметно изменился, стал, что называется, контактнее. Познакомились мы, когда ему было слегка за шестьдесят, и в первое время я думал, что этого начального знакомства просто еще мало для полной между нами откровенности, но вскоре заметил, почувствовал непреодолимую границу, которую он провел и перед теми, кто был ему гораздо более близок. При этом он вовсе не был бирюком. Наоборот, иногда звонил, настойчиво просил приехать, подолгу не отпускал. Но после семидесяти пяти звонил чаще, очень часто, хотя врачи установили тогда для него строгий щадящий режим. Как раз это его угнетало: он не хотел признавать, что силы его на исходе. Последнее наше свидание (и расставание) прервал шофер: Бартини надо было ехать в КБ. Я попытался подать ему пальто – ничего из этой попытки не вышло:
– Лет через десять, Игорь!
Известно, оправданно, что старики обычно сосредоточиваются на собственных заслугах, заботах. Также и Роберта Людовиговича тревожило, что не столько заслуги его, о них он мало думал, сколько заботы вдруг да никто не подхватит, и это одна из причин, почему он в последние свои годы стал несколько разговорчивее. Другая причина, по-видимому, все же нездоровье, боязнь подолгу оставаться одному. Но о болезни своей он упоминал без жалоб, а, например, прижимая руку к груди, говорил: "Я его прошу, ну, пожалуйста, ну еще немного постучи…"
Он прекрасно сознавал, что, какие персонально к нему подведенные тихой сапой обстоятельства, помимо тяжких общих в те годы, не дали осуществиться многим его замыслам. (Мне, бывало, "тончайшие знатоки" внутренней политики раздраженно втолковывали, что даже тема Бартини для советской печати и литературы – негласное табу. Не напечатают, не пропустят, а предлог – его найдут, не беспокойтесь… "Как же вы не понимаете? Ведь он итальянец! А наши, выходит, что – хуже?") И знал свой главный недостаток, подводивший его, когда все же открывалась перспектива строить машину: он увлекался принципиальными техническими решениями, проектами, но, как только дело доходило до их материализации, до "железа", терял к ним интерес, чувствуя – и совершенно правильно чувствуя, – что остальное можно сделать без него. Если, конечно, хотеть… И подхваченный, захлестнутый новыми идеями, редко доводил прежние до практических результатов. Про него говорили, что, занимаясь "чистой" наукой, он ощущал себя конструктором, создавал один за другим интереснейшие проекты, а получив для разработки этих машин конструкторское бюро, тут же превращался в ученого, исследователя. Однако он понимал значение своих проектов для развития авиации, не ревновал, когда его идеями пользовались другие конструкторы. И сам не пренебрегал удачными чужими находками, считал, что так и надо поступать для общей пользы. Предлагал даже создавать по-разному ориентированные конструкторские бюро, группы – по творческим склонностям участников. С тем чтобы в одних бюро только проверять "сумасшедшие" идеи, а в других проектировать по оправдавшимся идеям небывалые машины, уже с прицелом на серийное производство, на эксплуатацию.
И считал, как когда-то в ЦКБ, что собственный опытный завод отдельно при каждом конструкторском бюро – это "кирпичные трубы" в организации дела, культ личности, перенесенный в технику: культ главного конструктора. Это все равно, что строить Большой театр № 1 для исполнения опер только Хренникова, Большой театр № 2 для балетов только Щедрина, Большой театр № 3 только для Моцарта… Истинному Моцарту отдельный театр не нужен. "Мой" завод, "моя" машина – и больше ничья!.. Почему же тогда не пишут имя главного конструктора на бортах крейсеров, подводных лодок, сейнеров, ледоколов? Ведь у корабелов исторический опыт подлиннее и побогаче, чем у авиаторов!
Нет, мне кажется, не совсем верно, что Бартини был конструктором в ученом мире и ученым в мире конструкторов или, как про него еще говорят, героем-одиночкой. Будет жаль, если читатели воспримут его таким. Он был оригинальным, как любой крупный талант, как Туполев, Королев, Глушко, Антонов, Ильюшин, Григорович, он порой находил решения задач, перед которыми пасовали просто грамотные инженеры, ученые, хотя бы и собранные в могучие коллективы. И силу свою эту, свой дар ставил высоко. Но одиноким он не был. Как-то я сказал Бартини, что его разыскивает старый инженер, которого он должен хорошо помнить: "Он у вас всю войну работал…"
– Не знаю такого.
– Как не знаете? Он же был у вас ведущим по двигательной установке!
– У меня?.. Что-то вы не то говорите. У МЕНЯ такой конструктор не работал, а вот СО МНОЙ – работал, помню…
Пятьдесят один год прожил Бартини в Советском Союзе, почти сорок пять из них был главным конструктором. С ним работали тысячи специалистов (с ним, а не у него, – он неизменно поправлял меня при таких оговорках, сколько бы я ни оправдывался, что слова эти, "у него", давно въелись в наш обиходный язык) – и он работал с ними. В моих записях его рассказов собраны в самых неожиданных соседствах, с одинаково уважительным к ним отношением, как к коллегам по единому делу создания новой техники, – математик Келдыш, физики Вавилов, Карл Сцилард, Румер, конструкторы Туполев, Лавочкин, Королев, уполномоченный по особо важным заданиям Наркомтяжпрома "пушкарь" Курчевский, "парашютист" Гроховский, менее известные, хотя и не всегда справедливо, главные конструкторы Шавров, Москалёв, Калинин, знаменитые летчики Стефановский, Юмашев, Галлай, Чухновский, профессор Остославский, фотограф Белов, военпред Ключенков, ведущие конструкторы Берлин, Ценципер, Ивенсен, Борин, начальник медницкого цеха Озимков, сотрудники ОКБ Казневский, Косулина, Дмитриев, слесарь-сборщик Пыль, сварщик Моравин…
И еще есть тысячи неназванных. Они не пришлись к слову, а пришлись бы – Роберт Людовигович и их вспомнил бы. В конструкторских бюро, особенно в опытных, объединены после тщательного естественного отбора в основном специалисты самой высокой квалификации, и по меньшей мере каждый десятый из них талантлив. Думаю, что не ошибаюсь. Чем же в таком созвездии отличается от остальных звезд главный конструктор? Чем, кроме врученной ему власти, официального руководящего положения, которое кто-то все равно должен занимать в любом коллективе? Размерами таланта? А как его измерить – талант? Как найти такого человека и вовремя дать ему проявиться, пока он еще не главный конструктор, а, например, студент, летчик, а то и рабочий?
Рецепты на этот счет пока не выписаны, кроме единственного: надо быть внимательным к своим ученикам, помощникам, не забывать, что они работают не у вас, а с вами.
Один такой случай стал уже хрестоматийным – когда преподаватель своевременно заметил в студенте качества главного. А.Я. Березняк учился в МАИ, его дипломным проектом руководил профессор, главный конструктор В.Ф. Болховитинов. Проект не залежался в архиве института, Болховитинов направил его в НИИ ВВС на заключение. Заместитель начальника ВВС Герой Советского Союза комкор Я.В. Смушкевич написал о нем в Наркомавиапром, и Березняка "распределили" в ОКБ Болховитинова, где он вместе с А.М. Исаевым, тоже молодым инженером, разработал ракетный истребитель БИ-1.
Но это случилось давно, еще до войны. Вся авиация в то время была молодой, в ней многое зависело от конструкторского вдохновения. А что сейчас – в эпоху все большей механизации и автоматизации уже и инженерного труда? Когда сами конструкторы иногда говорят: дайте нам только реальные требования на машину и средства – и мы вам любую сделаем общими силами…
Академик П.Л. Капица тоже допускает, что в какой-то мере одаренных одиночек можно заменить хорошо организованными грамотными коллективами, тем более что на практике это и проще, и надежнее, чем иметь дело с "гениями", которые к тому же часто бывают людьми непокладистыми. Но хотя успех дела, говорил П.Л. Капица на XIII Международном конгрессе по истории науки, полностью зависит от качеств всего коллектива, житейский опыт свидетельствует, что зависимость эта очень крутая, то есть очень чувствительная к составу участников такого объединения. Поэтому достаточно упустить хотя бы один большой талант, чтобы творческая деятельность фирмы сразу же стала гораздо менее плодотворной. "Но так же справедливо и обратное: появление даже одного крупного ученого сразу будет сильно повышать эффективность деятельности всего коллектива".
Вот и посчастливилось мне полтора десятка лет близко видеть одного такого, безусловно крупного… Генеральный авиаконструктор О.К. Антонов назвал его однажды, причем с трибуны, то есть тщательно взвешивая слова, гениальным. Ссылаюсь на Олега Константиновича, сам еще подожду с определениями, тем более со столь ответственными.
И сейчас вижу Бартини: пока помню – он для меня жив. Вижу, что он очень самолюбив. В то же время приветлив, быстро к себе располагает почти любого человека, хорошо улавливает ваше душевное состояние, интересы, "понимает" вас. Но сам скрытен, отвечает лишь на некоторые вопросы, остальные спокойно пропускает мимо ушей. Повторять вопросы бесполезно: он их опять пропустит… Я бываю у него примерно раз в месяц, иногда засиживаюсь, и не просто допоздна, а до утра, соображая: не пора ли честь знать? Угадываю это по его реакциям, когда смотрю на часы или встаю. Если нервничает, значит, надо задержаться. Снова углубляюсь в его бумаги. Говорим мы в последние годы мало, разговоры быстро его утомляют, он заметно ослаб. А бумаги – в моем распоряжении, и в них важные детали событий, хотя в основном о его делах мне все давно известно. Бартини работает в кабинете, оттуда доносится его негромкое сердечное покашливание. Телефон звонит все реже; за тяжелой шторой, чуть шевелящейся под ночным сквозняком, стихает уличный шум, на кухне принимается свистеть, греметь крышкой в десятый раз уже, наверное, вскипевший за вечер чайник. Приношу его, зову Роберта Людовиговича. У него и в чаепитии свой вкус, едва ли приемлемый для настоящих любителей: он смешивает в стакане заварку и сгущенный кофе. Минут пятнадцать тратим на вопросы-ответы и расходимся. Часов около трех, слышу, ложится. Уйти нельзя. Если бы можно, он сказал бы, а раз молчит – это надо понимать как просьбу подежурить. Через час устраиваюсь вздремнуть: на диване для меня, будто невзначай, оставлена подушка, свернутое одеяло, в нем белье…
Ну и что? Любой человек дела, тем более талантливый, много работает, как правило, самолюбив, о пустяках не болтает. И все они очень разные, эти люди, так что установить связь их привычек и характеров с оригинальными решениями технических задач затруднительно. Ильюшин, например, сам любил вникать в узкоспециальные вопросы и в сотрудниках КБ ценил такие склонности. Сам, бывало, проверял расчеты заклепочных швов на прочность – не всех, разумеется, швов, но при случае выборочно проверял, – сам выбирал защитные покрытия для деталей и удивлялся, злился, если инженер не мог назвать на память механические свойства или химический состав конструкционных материалов. Как будто все это при надобности нельзя найти в справочнике!..
А Королев, рассказывают, когда у него однажды попросил совета конструктор (и едва ли к Королеву приходили советоваться по какой-нибудь ерунде), встал из-за стола и ехидно предложил:
– Давай-ка сядь в мое кресло! Садись, садись, не стесняйся… Чувствуешь, как оно припекает снизу, как жжет? Все понял? Ну вот и хорошо, так что теперь иди и сам решай свои проблемы, а мне хватит моих!
А Туполев "видел" технику "насквозь"… Увидел готовую к первому полету опытную машину, сказал: "Не полетит!" – и она не взлетела. Бегала потом по аэродрому, а от земли оторваться так и не смогла. Увидел в ЦАГИ самолёт, подготовленный к испытаниям на прочность, показал пальцем: "Вот здесь сломается!" – и конструкция сломалась именно в этом месте. Форму, аэродинамические обводы бомбардировщика Ту-14, выбранные коллективно лучшими специалистами ОКБ и ЦАГИ, Старик (одно из многих прозвищ А.Н. Туполева), никому ничего не объясняя, изменил настолько, что, по общему приговору, испохабил машину. "Летала же Ту-14 хорошо, – пишет Л.Л. Кербер, – и со временем ее довольно уродливые, на наш тогдашний взгляд, гондолы действительно теоретически обосновали".
О Туполеве, конструкторском старейшине, подобных историй ходит в авиационной среде больше, чем о ком-либо другом. Некоторые из них уже и в психологические труды попали (есть теперь такая ветвь этой науки – инженерная психология), встречаются смешные, вроде истории с Ту-14, а от иных мурашки по спине бегут. В тюрьме группа В.М. Петлякова разрабатывала пикирующий бомбардировщик "сотку", впоследствии названный Пе-2. В первых полетах "сотка" повела себя не вполне как надо бы, что, в общем, нормально – для этого и строят, и испытывают опытные машины: для их доводки. Но условия работы были ненормальные. Петлякова "дернули" к самому Берии, явственно потянуло словом "вредительство"… Специалисты, как ни бились, ничего другого не придумали, кроме капитальной переделки оперения. А это – срыв предписанных сроков.
Позвали Туполева, слава богу, кто-то догадался позвать. Туполев долго ходил возле хвоста "сотки", присматривался, что-то бормотал, грыз ногти… И сказал: капитальная переделка не нужна, а достаточно чуть-чуть нарастить оперение. Добавки стабилизируют воздушный поток, и все будет в порядке. Так и получилось, "сотка" стала в полете устойчивой.
Все эти случаи, в частности с Туполевым, записаны со слов ветеранов авиации. Допустим, в чем-то здесь ветераны преувеличивают, как это водится у бывалых людей: удивили, а дальше дело ваше. Хотите – верьте, хотите – нет… Но вот что вспоминает уже не просто ветеран где-нибудь в курилке, в кругу разинувшей рты молодежи, а академик А. Н, Крылов о кораблестроителе Петре Акиндиновиче Титове. Главный инженер франко-русского судостроительного завода в Петербурге, конструктор крейсеров и броненосцев П.А. Титов, оказывается, не имел не только специального образования, но и просто среднего. Алгебры – и то не знал. Размеры силовых деталей судового корпуса назначал на глаз, иначе не умел, но, как бы потом эти назначенные им размеры ни проверяли расчетами, ошибок не находили.
Сам Туполев уверял, что мать его интуиции – информация и основательно воспринятый опыт десятков поколений конструкторов. Возможно, так оно и было когда-то, а сейчас память электронных машин уравнивает в этом отношении талантливого инженера с просто грамотным и добросовестным. Считается также, и справедливо, что иные творческие споры, в том числе технические, надо попросту вовремя прекращать твердыми словами "делать так!". И все будет в порядке, поскольку очень хороших, даже блестящих выходов из любого положения в технике почти всегда бывает несколько. И ахнет народ в конструкторском зале, ахнут потом корреспонденты: изумительно! Найдено "единственно правильное" решение, "предельно верное"!..
Это бывает. Расскажу, однако, действительно изумительный случай из собственной практики. Я работал тогда в ОКБ генерального конструктора П.О. Сухого. Однажды Сухой просматривал чертежи поворотного стабилизатора будущего истребителя-бомбардировщика Су-7 и сказал нам, что опорный ролик, который при отклонении стабилизатора должен был катиться по рельсу, поставлен плохо: его нужно повернуть так-то и так-то, иначе он не покатится, а станет скрести по рельсу. В высшей степени корректный, в английском, как у нас про него говорили, стиле, Сухой ни на чем не настаивал (хотя в решительные моменты мог сказать в той же безукоризненно вежливой манере: "Я вас прошу – и прошу считать мою просьбу приказанием!"), а всего лишь советовал еще раз проверить взаимное расположение ролика и рельса, когда вся эта конструкция изогнется под воздушной нагрузкой.
Принесли расчеты. Все было проверено-перепроверено.
– Ну как хотите…
Сделали в цехе стабилизатор, нагрузили его в лаборатории – и ролик стал скрести по рельсу. Прав был Сухой.
Однако опять: ну и что? В чем здесь талант именно главного конструктора? В том, что у него "глаз – алмаз"? Нет, бывают у просто конструкторов, бывают и у рабочих глаза еще "алмазнее". Знал я токарей, безо всяких штангелей и микрометров видевших десятые доли миллиметра в диаметре вытачиваемой детали, знал механиков, которые чувствуют, ухом ловят десятые, а то и сотые доли миллиметра, регулируя зазоры в двигателях…