Vox populi: Фольклорные жанры советской культуры - Константин Богданов 3 стр.


В популярной в конце 1920-х годов книге Рене Фюлоп-Миллера "Дух и лицо большевизма" эта идея приобретет "религиоведческую" и фольклорно-этнографическую определенность с оглядкой на традицию хлыстовства , положив почин поиску возможных аналогий между политической деятельностью большевиков и "многообразием религиозного опыта" в дореволюционной России .

Религиоведческий, а также этнографический и фольклористический подходы к описанию тоталитарных обществ сегодня представляются продуктивными прежде всего потому, что они имеют дело, с одной стороны, с устойчиво воспроизводимыми дискурсами социального насилия, а с другой - поведенческими и психологическими тактиками "добровольного" подчинения, компенсирующими до известной степени то, что извне предстает как "террор среды" и "насилие власти" . Физическое и "символическое насилие", проблематизированное Пьером Бурдье как неотъемлемый механизм легитимизации любой власти, в ретроспективе советской истории принимает откровенно (квази)религиозные и (квази)фольклорные формы, дающие основание говорить о самом советском обществе как об обществе традиционного или даже архаизированного типа . Будем ли мы рассматривать такую "архаичность" как закономерное следствие политико-экономической регенерации дореволюционного общинного уклада через модернизацию или искать их источник в демографической ситуации в СССР (многократном преобладании крестьянского населения и устойчивой инерции "аграрного менталитета" в общественном сознании ), - в любом случае основанием для самих этих объяснений так или иначе служат тексты , позволяющие судить о преимущественных дискурсах социального самоописания. Для историка и экономиста такое самоописание представляет в известной степени вторичный интерес - в отличие от самих "исторических событий"; для социологов и филологов, напротив, важнее содержательные и формальные особенности как раз тех текстов, которые коррелируют с "историческими событиями". Однако и в том и в другом случае исследователю, допускающему возможность разговора о советском обществе как о целом , приходится считаться с конвенциональной целостностью советской культуры, а значит, и со структурной соотнесенностью репрезентирующих ее текстов.

С филологической точки зрения это означает, помимо прочего, возможность выделения не только собственно содержательных (например - понятийно-концептуальных) особенностей советской культуры , но и тех содержательно-формальных критериев, по которым мы судим о различии и сходстве самих текстов (прежде всего - в терминах риторики и поэтики). Можно предполагать, что в самом общем виде искомые критерии небезразличны к типологическому соотнесению властной и речевой организации общества (скажем, в терминах парадигмы "монархия, тирания, аристократия, олигархия, полития, демократия") . Однако на уровне синхронной детализации функционирующие в обществе тексты обнаруживают разные типы системности как лингвистического, так и экстралингвистического (например - когнитивного, эмоционально-психологического или какого-либо социально-ограничительного) порядка . Так, одной из дискурсивных особенностей советской культуры я склонен считать всепронизывающий дидактизм, обнаруживающий себя на разных уровнях самоописания советского общества. Сложившаяся традиция "литературоцентристского" описания культур эпохи модерна заведомо подразумевает в данном случае представление о преимущественной "литературности" советской культуры и, соответственно, необходимости исследовательского акцента на произведениях советской литературы. Но насколько самодостаточна советская, да и всякая любая "литературность"? Вправе ли исследователь считаться при этом также и с теми социально-психологическими и медиальными обстоятельствами, которые, вероятно, содействовали актуальному существованию самой советской литературы?

Разговор о "фольклорности/фольклоризме" советской культуры при таком подходе столь же законен, как и разговор о ее "литературности". Однако описание советской культуры с использованием фольклористической (а значит - и этнографической) терминологии по определению подразумевает не индивидуальную, но коллективную специфику "дискурсивного потребления" - большее внимание к аудитории, а не к автору, преимущественный акцент на рецепции, а не на интенции текста. В целом литературоцентристский и фольклористический анализы могут считаться взаимодополнительными методами в выявлении эстетических, этических, а в конечном счете - тематических и мотивных доминант, предопределяющих собою дискурсивную динамику культурной (само)репрезентации. Степень определенности в этих случаях пропорциональна мере редукционизма. При аналитической достаточности образных или идеологических обобщений русская культура может быть описана, например, как тяготеющая к "тоталитаризму" и/или "соборности" , "грустным текстам" и танатографии . Психоаналитическая редукция выявляет в ней же конфигурацию кастрационных, садистских, мазохистических и иных комплексов . В принципе во всех этих случаях мы имеем дело с мифопоэтикой, которая выражает собою психосоциальные и когнитивные предпочтения как творцов, так и потребителей культурных дискурсов и артефактов. Так, к примеру, известная работа Евгения Трубецкого об исключительной важности для русского фольклора образа Ивана-дурака подразумевает, что у этого образа есть не только соответствующая репрезентация в тех или иных фольклорных (кон)текстах, но и коллективная востребованность . Можно спорить в этих случаях, что чем порождается: предложение - спросом или, напротив, спрос - предложением. Но было бы странно полагать, что устойчивое воспроизведение чего бы то ни было в культуре безотносительно к его рецептивной целесообразности в рамках той или иной "целевой группы".

В динамике социального общения и литература и фольклор выступают в функции символического регулятора социальных и культурных практик, закрепляя за определенными текстами и жанрами как определенную аудиторию, так и, главное, опознаваемые и прогнозируемые формы социальной коммуникации . Подобная коммуникация служит опытом социализации субъекта, т. е. опытом "превращения индивида в члена данной культурно-исторической общности путем присвоения им культуры общества", а в узком смысле - опытом овладения социальным поведением . Изучение такого опыта с опорой на изучение "потребителей" текстов, читавшихся и слушавшихся в советской культуре, существенно осложняет расхожие представления о монологической простоте той же советской литературы, так как обнаруживает за ее дидактической предсказуемостью не "приукрашивание" и/или "искажение" социальной действительности, а ритуализованные маркеры групповой идентичности. О. Давыдов, публицистически сформулировавший в свое время тезис о соцреализме как о своего рода дискурсивном устройстве, призванном отрабатывать "совковую программу", высказал в данном случае, как мне представляется, плодотворную и по сей день недостаточно востребованную идею, подразумевающую изучение литературной поэтики и риторики в терминах социальной технологии и коммуникативного взаимоопознания .

Обстоятельства, предопределившие интерес советской культуры к фольклору, в существенной степени могут быть объяснены коллективизирующей эффективностью самой фольклорной традиции, "подсказывающей" обществу дискурсивные приметы культурной, национальной и групповой идентичности. Представление о "фольклоре" по определению строится на основе представления о том или ином коллективе - "народе" (folk), наделенном неким общим для него знанием (lore). Объем понятия "народ" при этом может существенно разниться - примеры тому легко отыскиваются и в истории отечественной фольклористики, некогда хрестоматийно определявшей дореволюционный русский фольклор как творчество "всех слоев населения, кроме господствующего", а послереволюционный - как "народное достояние в полном смысле этого слова" . Но сколь бы произвольными ни были рассуждения о том, кого включает подразумеваемый фольклором "народ" и из чего состоит соотносимое с ним "знание", востребованность всех этих понятий остается функционально взаимосвязанной: "фольклор" призван указывать на некую коллективность, заслуживающую идеологической (само)репрезентации.

Возникновение и развитие фольклористической науки выражает задачи такой репрезентации различным образом. В одних случаях акцент делается на пафосе цивилизаторских усилий, в других - на политике внешней и внутренней колонизации, в третьих - на риторике социокультурного самоопознания и т. д. Представление о предмете фольклористики при этом также варьирует. В разное время и в разных научных контекстах "фольклором" назывались вещи и явления, "собирательным" критерием которых (помимо расплывчатых понятий "народ" и "знание") эффективно служило лишь понятие "традиция". Вслед за Альбертом Мариню, писавшим некогда о том, что традиции составляют область фольклора, хотя и не все традиции являются фольклорными, можно сказать, что фольклор - это понятие, которое используется для указания на коллективную ("народную") экспликацию тех или иных традиций . Дискуссии о формах и способах такой экспликации и определяют собственно теоретическую основу фольклористики как науки.

Убеждение в традиционности фольклора, обнаруживающего свое существование до и/или вне литературы, теоретически предрасполагает к тому, чтобы видеть в нем не только источник самой литературы, но и ее инфраструктуру: литература как бы "сгущает" в себе ингредиенты, растворенные в фольклоре. Но ситуация усложняется, если мы задаемся вопросом о том, на каком основании мы выделяем в таком "аморфном" фольклоре те или иные фольклорные жанры. Жанровые классификации в фольклористике относительны уже потому, что большинство терминов, которые в ней используются, изобретены (как, собственно, и сам термин "фольклор") не носителями и творцами фольклора, а литераторами и учеными. "Былины" и "новины", "сказки" и "сказы", "легенды" и "исторические песни" - все это термины, появление которых связано с идеологическим и эстетическим контекстом фольклористической науки. При необходимости учитывать это обстоятельство изучение фольклора чревато парадоксом, который хорошо демонстрирует книга Джэка Зайпса "Снимая заклятие" ("Breaking the Magic Spell"): связывая распространение понятий "волшебная сказка" (conte de fée, fairy tale) и "народная сказка" (Volksmärchen) с идеями Просвещения и литературой романтизма, исследователь по умолчанию остается верен терминологической иерархии, в которой не только сказки, но и вся литературная культура возводятся к некоему исходному для них повествовательному фольклору (folk tales) .

Назад Дальше