Vox populi: Фольклорные жанры советской культуры - Константин Богданов 34 стр.


В 1955 году фольклористическая библиотека о былинах пополнилась обширнейшей монографией В. Я. Проппа "Русский героический эпос", персонажи которой кажутся сошедшими не из текстов былин, а со страниц очерка Полевого, картин Васнецова, газетных передовиц и экрана кино. Разительный контраст эпосоведческого сочинения Проппа с его прежними фольклористическими работами нельзя, конечно, объяснять, не принимая во внимание оголтелые идеологические проработки конца 1940-х годов, заметно проредившие преподавательский состав Ленинградского университета . Травля ученых с нерусскими фамилиями не обошла стороной и Проппа, давшего к тому лишний повод изданной в 1946 году монографией "Исторические корни волшебной сказки". Положительно отрецензированная В. М. Жирмунским в начале 1947 года , спустя несколько месяцев книга Проппа оказалась в центре партийного поношения академика Александра Николаевича Веселовского, призванного, по совпадению инициалов, отвечать за научное наследие своего брата - специалиста по западноевропейской литературе академика Алексея Николаевича Веселовского (в частности, за "космополитическое" название его книги "Западное влияние в русской литературе") . Среди "последователей" Веселовского нашлось место и Проппу, сполна продемонстрировавшему в своей монографии пристрастие к иноземным сравнениям . Теперь же, обильно цитируя Сталина, Ленина, Калинина, Жданова, Пропп упреждающе начинал свой труд с патриотически великорусских заявлений, а подытоживал его заявлением о том, что, хотя "былинная форма" эпоса прекращает свое существование, "эпос не отмирает, а поднимается на совершенно новую и более высокую ступень" .

Через книгу, печать, радио, школы, вузы и академии эпосы народов СССР становятся всеобщим народным достоянием и будут существовать в таких формах, в каких это было невозможно до революции, когда эпос только вымирал и был объектом замкнутого академического изучения, когда певцы выступали в городах на эстраде, как редкое зрелище .

Но "эпос продолжает свое существование не только в форме книг наравне с лучшими памятниками русской культуры", но и в самой советской действительности. "Содержанием новой народной поэзии служит современная народная жизнь", жизнь же эта столь эпохальна, что и песни о ней могут быть только эпическими , поскольку

на новой исторической ступени (они) выражают все то, что уже выражалось в русском героическом эпосе: беззаветную любовь к своей Родине, готовность отдать за нее свою жизнь, не знающую пределов отвагу, решительность и мужество в сочетании с организованностью и выдержкой, умение быстро ориентироваться в любом положении и находить смелый выход из, казалось бы, самых неодолимых трудностей, ум, сметку, находчивость, наконец, - беспощадную ненависть к врагу, с которым герои эпоса никогда не вступают ни в какие соглашения .

О географии

В качестве фольклористического и при этом публицистически расхожего понятия слово "эпос", при всех его собственно идеологических коннотациях, придает советской действительности ценностную ретроспективу (квази)фольклорного порядка - парадигматику коллективности, преемственности, устойчивости и предсказуемости. Виртуальное позиционирование СССР в центре истории закономерно дополнялось при этом виртуальным картографированием СССР в центре мира в целом и Европы в частности. Разговор о советской геополитике может вестись в терминах политологии, теории и практики изоляционизма и(или) экспансионизма, дипломатической риторики и внешнеполитической пропаганды . Но он заслуживает и того, чтобы быть продолженным в терминах социологии пространства с акцентом на тех дискурсивных механизмах, которыми задавались и поддерживались у советских людей представления об основополагающих ориентациях (Grundhaltung) в сфере общего для них "жизненного мира". В социологии последнее словосочетание связывается с традицией Эдмунда Гуссерля, Георга Зиммеля и Ханса Фрайера об основаниях коллективных представлений о социальной общности как общности пространственного порядка .

В любой культуре представление о пространственной локализации носителей этой самой культуры определяется различными обстоятельствами; не все из них манифестируются в отчетливо специализированных нарративах, но главная роль в этих случаях принадлежит, вероятно, все же тем текстам, которые принципиально и целенаправленно делают упор на термины культурно-географического порядка. Для советской культуры источниками географических познаний прежде всего служили школьные и вузовские учебники физической и экономической географии, а также тексты и изображения, закрепляющие идеологически рекомендуемые представления о месте и роли СССР на карте мира вообще и Европы - в частности. Характер таких представлений в советской культуре менялся начиная с первых послереволюционных лет, сравнительно стабилизировавшись к середине 1930-х годов. Важную роль здесь сыграло специальное постановление СНК СССР и ЦК ВКП(б) от 16 мая 1934 года "О преподавании географии в начальной и средней школе", благодаря которому через 10 лет после исключения географии из учебных планов она вернулась в список общеобязательных учебных дисциплин, который пополнился предметом, обязывавшим советских школьников хотя бы в теории ориентироваться по карте и уметь отвечать на вопрос, откуда и куда течет Волга. Педагогический "упор на карту" подчеркивался при этом специально - осуждением "антигеографических тенденций" и "беспространственной географии", предосудительным примером которых назывался, в частности, учебник экономической географии, выпущенный еще в 1931 году. Возвращение географии в среднюю школу сопутствовало расширению картографической деятельности и литературной популяризации географических познаний .

Превратности преподавания "географии" и понимания самого термина "география" нашли свое отражение и в первой Советской энциклопедии, начавшей выходить в 1926 году и опередившей томами, посвященными понятию "география" и "Европа", вышеназванное постановление ЦК. Предмет географии в данном случае напрямую связывается с "материалистическим пониманием истории, выдвигающим на первое место изучение социально-экономических процессов", обязывающим, в свою очередь, к овладению "географической диалектикой" (понятия, изобретенного поборником социально-экономической историографии акад. М. Н. Покровским) и ориентацией на соответствующие приоритеты социологического и экономического подхода в географических исследованиях . Статья о "Европе" в этой же энциклопедии может служить воплощением как раз такой "географической диалектики", сутью которой в принципе может быть названа политико-географическая релятивизация традиций ландшафтного землеописания. Примером такого релятивизма служит, в частности, приводимое здесь же географическое определение Европы:

На Востоке и Юго-Востоке Европа отделяется от Азии условной границей, которую в разное время определяли различно. В настоящее время ее принято проводить по Уральскому хребту и далее либо по р. Уралу до Каспия либо по Мугоджарам и реке Эльбе до Каспия же, а затем по Кума-Манычской впадине до Азовского моря. Однако политически весь Кавказ и ЗСФСР включается в европейскую часть СССР .

Обширная статья о Европе в этой энциклопедии излагает преимущественно социально-политическую историю, итог которой подводится тезисом о накоплении противоречий, разъедающих европейский капитализм. Упоминание о СССР как о стране, значительная часть которой включена в европейское пространство, дела при этом не меняет. В исторической ретроспективе география Европы рисуется здесь пространством длящегося кризиса; СССР же, в парадоксальном противоречии со своей собственно географической локализацией, оказывается не только за пределами этого кризиса, но и за пределами Европы. Таким образом, на пространстве европейской политической и экономической истории уживаются две разных Европы - Европы "загнивающего капитализма" и Европы "процветающего социализма". Общего между ними, кроме условного мифологического названия, нет (ссылка на этимологически условное происхождение понятия "Европа" дается сразу после ее географического определения), так что и само понятие в принципе обязывает не к географической, но именно политической спецификации (потому и позволяющей - изнутри СССР - включать в его европейскую часть и весь Кавказ и советское Закавказье).

В конце 1920-х годов официальная критика европейского капитализма не исключала отдельных напоминаний о том, что не все в Европе плохо, а кое-что и лучше, чем в СССР. В 1930 году Максим Горький предлагал работавшему тогда в Париже Николаю Валентинову написать очерки французского быта, объясняя эту необходимость тем, что "быт наш тяжек, нездоров, полон азиатских наслоений. Нужно его чистить и чистить. Корректуру в него может внести знание Европы и европейской жизни" . Рассуждения такого рода, впрочем, стоит оценивать как исключение, подтверждающее правило, закрепленное в том же 1930 году очередной директивой - постановлением агитационно-пропагандистского отдела ЦК ВКП(б) "в максимальной мере использовать <…> возможности в области углубленного показа отрицательных сторон капиталистической системы и условий революционной борьбы рабочих и полуколониальных народов" .

Постановление 1934 года о географии (сопутствовавшее аналогичным документам о преподавании истории в советской школе, осудившим "вульгарное социологизаторство" и его главного виновника - акад. М. Н. Покровского) вернуло советскому образованию, по общепринятому мнению, приоритеты традиционной педагогики - историзм, описательность и т. д. Это мнение, однако, нуждается в существенных коррективах. Идеологические манифесты о борьбе с "беспространственной географией" не прошли, конечно, даром для педагогической практики, но стоит задаться вопросом, что в этой практике стало дискурсивной альтернативой предосудительной беспространственности.

Преподавание географии в школе (как и создание Большого Советского атласа мира) хотя и объявлялось после 1934 года свободным от излишней идеологизации, но продолжало преследовать прежде всего пропагандистские задачи - дать "подлинную картину мира на основе марксистско-ленинского анализа мировых хозяйств и политических отношений" . Советская география не перестает считаться "географией нового", а потому - географией принципиально новой и несопоставимой с тем, что преподавалось до революции. Николай Олейников сатирически обыграл такую новизну в своем рассказе "Учитель географии" (1928). Герой олейниковского рассказа - учитель географии - заснул летаргическим сном в дореволюционной России, а проснулся в России советской: за время сна в стране изменились и прежние названия городов, и прежние названия улиц. "Читает герой вывески: улица Красных Командиров, спрашивает: - А где эта улица? - В Ленинграде. - А Ленинград где? - <…> в СССР. - Это что за СССР" и т. д. Прежней географии нет, новой учитель не знает, а потому и в самой этой географии он уже не нужен - ни как учитель, ни как даже почтальон, ведь для этого "надо основательно изучить названия городов и улиц" . Различие между старым и новым географическим пространством представало в такой перспективе как реализация картографических утопий, уравнивавших реальные и планируемые объекты. Образцы соответствующей картографии тиражируются в советской культуре изобразительно и литературно: здесь мы найдем и Ленина, склонившегося над картой России со значками строящегося ГОЭЛРО, и Сталина, изучающего план Ферганской долины. Патетические заверения В. Маяковского ("Я знаю, город будет") и самозабвенные разглагольствования Остапа Бендера о переносе столицы в Васюки взаимообратимы, ибо подразумевают аудиторию, готовую уверовать в любые политико-географические утопии. Утопизм советской географии поддерживался, наконец, и тем немаловажным обстоятельством, которое станет постоянным атрибутом картографической практики в СССР, а именно - исключительной секретностью, сопутствовавшей составлению и изданию географических карт Советского Союза. Все карты, масштаб которых не превышал 10 километров, считались в СССР секретными вплоть до перестройки.

Сама "масштабируемость" географического зрения советского человека может быть определена в терминах дальнозоркости и одновременно пространственной двусмысленности. "Упор на карту", с одной стороны, и условность самой этой карты, ее дистанцированность от объекта изображения - с другой, задавали специфическую топику пространственных представлений о мире, в котором, в сущности, не было места мелким объектам. Суть такой "дальнозоркости" может быть хорошо проиллюстрирована текстом популярной в предперестроечные годы песни В. Харитонова на музыку Д. Тухманова "Мой адрес - не дом и не улица, мой адрес - Советский Союз". Идеологические гонения на краеведов в 1930-е годы и расцвет прозы писателей-деревенщиков в годы "оттепели" выражают превратности такого представления наиболее очевидным образом - главная роль отводилась "Большой родине", а не тем географически реальным, но картографически отсутствующим городкам, селам и деревням, в которых жили советские люди.

Новое в советской географии 1930-х годов состояло, однако, не столько в отказе от ее педагогической идеологизации, сколько в устранении релятивистского пафоса. Базовый принцип воображаемого картографирования советского пространства оставался в целом неизменным: это представление о центральном положении СССР на карте мира и центральном положении Москвы на карте СССР, - все другие города оказывались по отношению к Москве своего рода периферией. География в этом случае напрямую соотносилась с идеологией, не устававшей напоминать о себе как пропагандистскими, так и литературными текстами - например, обращенным к детям стихотворением Маяковского:

Начинается земля,
как известно, от Кремля.
За морем,
за сушею -
коммунистов слушают.

Назад Дальше