В ресторанном зале всегда был гвалт. Почему тогда так активно пили? Видимо, алкоголь значительно ускорял литературные дела, убирал препоны между редактором и автором, между начальником и подчиненным, между талантливым и бездарным – в его сорокоградусной благодати все были удачливы и равны. Сейчас негде, увы, и главное – незачем этим заниматься. Сейчас алкоголь не решает ничего. Тот тесный, дымный, пахучий гвалт, то варево, в котором варилась тогда литература, сменилось теперь холодным свечением компьютеров, сухой скудостью электронной почты. Поэтому и литература теперь так скудна и суха. А тогда… Громогласный прозаик Кутузов орал на могучего критика Емельянова, потом тот, набрав прокуренного воздуха в легкие, отвечал в том же стиле ему. При этом они обожали друг друга и жить долго в разлуке не могли. И все их вопли, от которых дрожали витражи, их безумные возлияния, объем которых даже страшно сейчас представить, никогда не приводили их к ссорам. Никогда! Разве что к дракам – но то было не в счет. Драка – лишь короткий праздник души, небольшая передышка для измученного разума, к отношениям и делам не касающаяся.
Одно время возле витражей стояла красивая стойка бара. За ней стоял приятный, усатый, слегка картавый бармен Сережа, списанный с международного туристского лайнера и потому умевший готовить вкуснейшие коктейли. Те легкие погрешности в дозировках, которые стоили ему морской карьеры, писателями, привыкшими к грубым сочетаниям напитков, не ощущались, поэтому при нем было хорошо. Он был всегда приятен, трезв, к тому же хорошо играл в шахматы и, увидев входящего писателя – партнера, тут же высыпал из доски фигуры и в точности восстанавливал партию, прерванную накануне или месяц назад. Длилось это счастье недолго.
Кутузов, сделавшись председателем правления Дома, повелел эту стойку убрать. Видимо, потому что она могла случайно помешать драке и вообще мешала в этом зале, сужая перспективу. Воцарились прежние натюрморты – засыпанный пеплом столик, графинчик, рюмки, на тарелке засохший надкушенный бутерброд – и буйные воспаленные речи.
Я тоже однажды дрался в Доме писателей, но по причине уважительной и высокоидейной.
А обычно тут текла обычная "сладкая жизнь" советского периода, и поводов и причин для выпивки было гораздо больше, чем праздников в календаре. Это притом, что выходил один рассказ в год и одна книга в пять лет! И если бы не этот "пьяный корабль", я никогда бы не переплыл холодное и пустынное море застоя. Утонул бы наверняка – и очнулся каким-нибудь "инженером по режиму" в каком-нибудь далеком от центра КБ. А тут – жизнь была совсем не идеальна, но прекрасна и горяча. Я писал свою прозу, заходя время от времени "для сугреву" в Дом писателей, наш "пьяный корабль", и каждый раз там сплеталась какая-то паутинка над бездной, по которой я мог хотя бы немного пройти. Там я и пережил долгие паузы – между первым рассказом и первой книгой, между первой книгой и второй, между пятой и шестой. Так и жизнь прошла. Бы! Если бы наш Дом не сгорел вместе с прежней жизнью.
Не все там так уж хорошо писали – но ярких, неповторимых личностей было полно. Я быстро сообразил, что писатели – в основном смелые (особенно в быту), свободные (в основном тоже в быту), сообразительные и удачливые люди. Я радовался, что оказался в этом цеху. Их лихости и жизнелюбию можно было позавидовать, и я жадно впитывал это: вот, оказывается, как люди живут в нашем как бы скучном и как бы замордованном государстве!
В книге не упомнить обо всех героях, прославившихся там. Почти каждому было что вспомнить и чем похвастаться. Когда я там появился, славились, среди многих, писатели Мин и Минчковский. Кажется, они были родные или двоюродные братья, но один из них сократил фамилию, а другой нет. Мин был мрачный, ворчливый, всегда недовольный, внешне похожий на Чарли Чаплина, утратившего юмор. Минчковский, с длинной прядью, свисающей с лысой головы на медальный профиль, всегда, наоборот, сиял, в крайнем случае – сверкал своим потным лбом, разгоряченным удовольствиями. Вот один лишь эпизод: он привел в Дом писателей даму (видимо, после удачного свидания наедине), усадил ее в ресторане за столик, снял свой пиджак, повесил на спинку стула. И тут вдруг озабоченно вспомнил: "Извини, дорогая, я должен ненадолго подняться в партком!". Вместо "парткома" он выскочил на улицу, схватил такси и помчался к другой даме. Первая терпеливо его ждала, хотя писатели приглашали ее за другие столики. Часа через полтора он вернулся: "Извини, обсуждали материалы пленума!". Судя по тому, что случай этот повсеместно и с удовольствием пересказывался, этот стиль жизни был не чужд подавляющему большинству писателей той поры, и свобода, во всяком случае, в этой области, уже была – задолго до всяких там "исторических речей" и "освободительных съездов". Дом писателей – это был наш ковчег. Было нам на чем переплыть бурное море жизни, в котором никаких берегов порой было не видать!
Обучаясь тут свободе, я тоже кое-чего совершил, но пока готов поделиться лишь одним эпизодом. Дом наш стоял в опасной близости от зловещего Большого дома. В страшные годы многих наших писателей отвели отсюда – туда. И далеко не все вернулись обратно. С годами характер этого противостояния менялся, но оставался всегда. В годы разгула – в шестидесятых и начале семидесятых, писатели чувствовали себя в Доме писателей вольготно. Здесь было не принято сдавать писателей, даже напившихся и разодравшихся, милиции: подравшихся разнимали, мирили, вызывали им такси. Так что можно было гордиться нашим Домом – он не только привечал, но еще и защищал нас. Но надвигались мрачные восьмидесятые. Мало интересуясь в ту пору политикой, я чувствовал изменения на бытовом уровне. Обслуга Дома писателей, разуверившись в нашем финансовом будущем, все тесней смыкалась с весьма платежеспособными чекистами из Большого дома, расположенного ну просто рядом. Те тоже все больше очаровывались нашими официантками, а также и нашим Домом, красота и уют которого так выгодно отличались от суровой простоты Большого дома. Все больше мелькало в резном зале нашего ресторана людей в военной форме. Официантки сразу кидались к ним, они даже целовались, потом о чем-то перешептывались, смеялись. Друзья, родственники почти! Им несли такие закуски и дефициты, которые нам и не снились. Когда мы начинали качать права, от нас просто отмахивались. В конце концов нас просто перестали туда пускать. На стеклянной входной двери появлялась табличка "Проводится мероприятие" – и стройными рядами проходили военные, а нас администраторы тормозили. Чувствовалось, что бесстрашные "рыцари закона" в погонах слегка побаивались своего начальства, шныряя в наш Дом, сулящий им сказочные, но, как говорится, "неуставные" наслаждения. Но запрет, как известно, придает дополнительную сладость.
Однажды я подошел к Дому с одним московским критиком, перед которым мне хотелось блеснуть не только своим буйным дарованием, но и буйным гостеприимством. Мы шли, чувственно потирая руки, и уткнулись в наглую табличку "Проводится мероприятие". Для кого же оно проводится, если писателей не пускают в их собственный Дом? Писатель – это прежде всего тот, кто ценит себя и своих коллег. И когда на него плюют, а он терпит – вряд ли после этого он напишет что-то достойное.
– Так! – понял я. – Сейчас или никогда!
Я стал дергать роскошную дворцовую дверь, отделяющую нас от положенного нам счастья, нагло отнятого у нас чужаками. Может, всюду они и были "свои" – но Дом этот наш, а не их! Сквозь стекла двойных дверей выглянула молодая холеная администраторша, и, увидев всего лишь меня, отмахнулась ладошкой. "Ну вот сейчас и выяснится, – подумал я о себе, – кто ты есть и какая тебе цена!"
Я дернул дверь гораздо сильней. Поняв, что я не намерен отступать, администраторша метнулась в телефону у входа и стала накручивать диск, вызывая, видимо, милицию. И все еще могло бы кончиться для меня мирным приводом в отделение, но тут за стеклами на площадке появились сытые и пьяные "гости" – вышли встречать кого-то из своих, а тут рвется "этот". Их безумно это рассмешило, а один из них от душевной щедрости даже сделал не совсем приличный жест. И это решило дело. Локтем я разбил толстое стекло первой двери, как-то пролез сквозь нее меж торчащими зазубренными осколками, потом разбил и вторую дверь и, внезапно возникнув, рваным и окровавленным, перед "дорогими гостями", схватил самого развязного из них израненными руками и стал трясти.
– Это наш дом, – ты понял? Наш, а не твой!
Никакого достойного ответа от этих людей в погонах не последовало – их словно сковал паралич, видно, они не встречали еще такого обращения с ними, привыкли к безнаказанности и отпора дать не умели. А может, их сковывало ощущение неправоты? Или я их идеализирую? Думаю, они все же мобилизовались бы и вмазали мне, но тут появилась милиция, – не в "воронке", а в обычной машине. Что меня порадовало: они начали с того, что забинтовали мои раны. Потом пошли выяснять, что было. Потом они молча, без каких-либо комментариев, отвезли меня в отделение на улицу Чехова. Я ликовал. Я сделал, что хотел, что давно надо было сделать – а что мне будет за это – мелочь, по сравнению с тем, на что я решился. В жизни моей было не много столь счастливых моментов. В отделении, помню, шел ремонт, стояли сколоченные из досок козлы, ведра с краской. Веселясь и ликуя, я сказал милиционерам, что могу пока заняться ремонтом, чтоб не терять времени. "Сиди, паря!" – миролюбиво говорили они.
Потом меня повели к следователю – в здание, примыкавшее к отделению. "Сюда!" – Я вошел. Комната, залитая вечерним солнцем, была вся уставлена цветами в горшках. За столом сидела красивая рыжая девушка с голубым глазами. "Вы следователь?" – радостно вскричал я. Она, не привыкшая к таким восторгам, поначалу даже смутилась, но потом взяла себя в руки и заговорила строго. Впрочем, то, что она сказала, изумило меня еще больше, чем все предыдущее. "Вы абсолютно правы! – сказала она. – Вы шли туда, куда вы имели полное право идти. А эти мальчики из Большого Дома слегка распоясались. Я пошлю туда специальное определение. В ваше правление я тоже пошлю свое заключение. Если у вас нет ко мне вопросов – можете идти!"
– Спасибо, – воскликнул я и вышел из кабинета. Так я пробился к демократии!
Пошел я почему-то не домой, а снова в Союз писателей. То ли я хотел зафиксировать свою победу, то ли хотел сделать что-то такое, после чего меня уже точно не выпустили бы? У разбитых дверей стоял, сдвинув кепку на лоб, наш плотник. Ему я хвалиться не стал – уж он-то точно бы не одобрил моих действий! За дверьми меня встретил дородный, рыжеватый, с веснушками, директор Дома. Он пригласил меня зайти к нему в кабинет.
– Я предлагаю вам следующее, – сурово произнес он. – Вы извиняетесь перед администратором и оплачиваете ремонт. Дверей. А я, со своей стороны, использую свои связи, чтобы инцидент этот замять. Согласны?
– Абсолютно нет! – ответил я. – Чтоб двери ваши не разбивали, не надо их в рабочее время закрытыми держать!
Он крякнул. Потом произнес:
– Ну тогда я не отвечаю за последствия.
– А что вы можете мне сделать? – я все еще находился в эйфории. – Вы директор Дома. Вы командуете стульями, а не писателями.
После мне стало стыдно за столь высокомерные свои высказывания. Сейчас наши отношения с Виктором Евгеньичем самые дружеские.
После этого я зачем-то поднялся наверх, в секретариат, где сидело настоящее писательское начальство. Зачем? Надеялся, что меня поздравят и наградят орденом? Вряд ли послание от следователя уже дошло, да и навряд ли там были таки уж похвалы? Но успокоиться я еще не мог, кровь играла. Там меня встретила секретарша правления Бабахина, женщина опытная и умная. Встретила она меня весело:
– Ну что, герой? Пришел положительную характеристику просить для милиции?
– Да нет. Зачем? Просто так зашел! – ответил я весело.
– Кстати, – не очень громко проговорила она. – Один из секретарей нашего Союза просил тебе передать, что ты все сделал правильно, и на твоем месте и в твоем возрасте он тоже так же бы поступил!
Думаю, что то был Михаил Дудин. За этим я, видимо, и поднимался наверх?
Хочется, конечно, сказать, что после этого и начались изменения к лучшему в нашей жизни. Но скорее наоборот – изменения уже были и я просто почувствовал их. Хотя борьба вовсе не кончилась – наоборот, только разгоралась.
***
В 1968 году, в разгар "чехословацкой свободы", которая чрезвычайно возбуждала и нас, в Доме писателей мы сделали литературный вечер, на котором выступали Бродский, Довлатов, Городницкий, Марамзин, Уфлянд и я. Вел этот вечер Гордин, и тоже, естественно, читал. Внизу была выставка абстракциониста Виньковецкого – первая выставка такого рода после весьма долгого перерыва. Зал был полон прекрасных, элегантных, интеллигентных людей, что, помню, поразило меня: вот какой у нас город!
На другое утро мой телефон буквально разрывался от звонков. Все ликовали. Пошла новая, замечательная жизнь, о которой раньше мы только мечтали! Вот телефон снова затренькал, и я радостно произнес:
– Алло!
Пошла долгая пауза. Похоже – что-то в моей интонации не устраивало абонента.
– Вам звонят из Комитета государственной безопасности. Необходимо с вами встретиться и поговорить.
– Конечно. Конечно! Разумеется! Встретимся, обязательно! – воскликнул я.
На том конце провода повисло молчание. Видно, они привыкли к другой реакции на свои звонки и мой ликующий тон несколько сбил их с толку.
– Вы поняли, откуда вам звонят?
– Ну конечно, конечно! Слушаю вас!
– Давайте встретимся сегодня… в четыре часа.
– У вас?
На этот раз мой энтузиазм выбил их из колеи надолго. Наконец все же послышалось:
– Нет. Не у нас. Давайте встретимся на углу Литейного и Петра Лаврова. Как я узнаю вас?
"Ну и профессионалы! – подумал я. – Даже не знают, как выглядит их клиент!"
– Давайте я буду держать цветок! – предложил я.
– Нет, – последовал мрачный отказ. – Я буду стоять с газетой.
– Отлично. С какой?
Видно, я его слегка утомил. Пошли гудки.
Опоздал я всего минут на пятнадцать – звонки, звонки! – и моего "абонента" увидел сразу. Я бы его и без газеты узнал! Хотя и не видал раньше. Но – несмотря на тщательную конспирацию они резко отличались от обычных людей. Тяжелым и, я бы сказал, – тоскливым взглядом. Мой был приземист, темноволос и сильно небрит. Видно, дома не ночевал, прорабатывая операцию. Мы поздоровались, почему-то не за руку. Далее он предложил пройти с ним "в одно место". Хорошо, что не в два. Трудно было отказать ему в столь скромном желании. Мы перешли Литейный и вошли в тихую укромную гостиницу. На втором этаже коридорная молча протянула ему ключ. Мы вошли в маленький номер и сели рядом с тумбочкой на кровати. Я энергично вынул ручку и блокнот. Почему-то это ему не понравилось.
– Вы что хотите записывать?
– Все! – я преданно смотрел ему в глаза.
– Тогда для начала запишите мой рабочий номер! – усмехнулся он и продиктовал (тогда номер еще состоял из одной буквы и нескольких цифр).
Я тщательно записал. После этого мой "визави" глухим голосом и как-то без огонька стал монотонно говорить о том, что враг в нашей стране поднимает голову, особенно в связи с "пражской весной" и "печально знаменитым" письмом чешских диссидентов "Две тысячи слов". Поэтому, сказал он, долг каждого сознательного гражданина сообщать органам о всех враждебных проявлениях. Он говорил еще долго, я старательно кивал, но мысли мои улетели далеко, к более приятным темам.
– Что вы делаете? – вдруг рявкнул он.
А что я делаю? Я глянул в мой блокнот. Да. Не совсем! Пока я его слушал – увы, слушал лишь относительно, мечтая о другом, рука моя выдала мои мысли – и буквы, и цифры его телефона изменились до неузнаваемости, перерисованные в птичек, рыбок, зверьков, а одна цифра даже стала цветочком!
– Я понял, – произнес он, – как вы собираетесь мне звонить! Идите!
Где тот мой блокнот? Хорошо бы в него глянуть – особенно сейчас.
***
Много чего происходило в нашем замечательном Доме писателей на улице Воинова, ныне Шпалерной, в бывшем шереметевском особняке. Помню, как в восьмидесятые годы всемогущий Битов, уже уверенно расположившийся в мировой литературной элите, предложил устроить конгресс международного писательского сообщества "Гулливер", и к нам съехались знаменитости со всего мира. Председателем Союза писателей уже был тогда Владимир Арро, избранный на волне перестройки, после бурных митингов и собраний. Меня он, может быть, опрометчиво, назначил своим заместителем, и приезд "Гулливера" мы готовили вместе.
Из всех "литературных звезд", посетивших конгресс, я запомнил только русских, иностранные, с их сложными сочинениями и именами, из памяти выпали. Но наших я запомнил очень хорошо. Крепкий, основательный, резкий Владимов, во все периоды своей жизни отметившийся яркими, сильными книгами – "Большая руда", "Три минуты молчания", "Верный Руслан". Он уже жил тогда в Германии, чем, кажется, был не слишком доволен. Оказалось, что я ему не чужд. Помню, он поразил меня высказыванием, которое оказалось, как всегда у него, резким, противоречащим общепринятому. Когда мы с ним, состязаясь в интеллектуальной выносливости, в процессе беседы выпили литра два, он вдруг сказал мне: "А знаешь, почему мы с тобой такие крепкие? Потому что выросли в это время и в этой стране". Для диссидента, которым все его считали тогда, фраза была неожиданной, но точной, и без таких фраз и без такого характера писателя и не существует.
Вторым "знатным гостем" был Андрей Синявский с его замечательной женой Марией Розановой. Помню, что его просто физически приятно было видеть. Он тоже не совсем соответствовал образу "стального рыцаря свободы". Улыбчивый, как-то лукаво косящий, хитроватый на вид, он сразу всем полюбился: натуральный, живой человек, что, оказывается, вовсе не исключает той стойкости, что он проявил, написав свои неповторимые книги и попав из-за них под "советский пресс".
Помню и появление в нашем Доме писателя гениального Юрия Домбровского, только что прославившегося своим "Хранителем древностей". Теперь уже не многие помнят тот замечательный роман, так отличающийся от потока дежурной и весьма узкой "перестроечной литературы".То был роман прежде всего о ценности жизни, сладости человеческого существования на этой земле, и даже надвигающаяся опасность была выписана не узко – разоблачительно, как случалось тогда, а также талантливо и полно, как и все остальное.