Для уяснения и последующего устранения общественной, социокультурной и этической "разницы" девственным по ряду показателей племенам необходимо было пройти определённый путь исторического развития. Оно подразумевало не пассивно-созерцательное (повторяющееся в вечности, а потому обречённое на "вечную" же вторичность) существование во вселенской плоскости, но инициативное, духовно-осмысленное, поэтапно-рациональное освоение природы.
Увы, для пересоздания огромных ареалов у истории "не было времени". У людей же были другие заботы. Между тем устроение ареалов, не разрушающее их органичное единство и внутренние взаимосвязи, могло облегчить перетекание цивилизаторских форм в эволюционные, ведя от эксплуатации природы к её целесообразному использованию. Таковое проявление человеческой инициативы разумнее как безынициативно-вялого существования, принимающего всё таким, как оно есть, так и нещадной эксплуатации (цивилизаторский путь Запада) того, что есть, что по этой причине рано или поздно перестаёт быть. Однако видение себя в качестве самостоятельной формообразующей части природы, способной развить высокое индивидуальное, коллективное и социальное сознание, не было свойственно девственно-степным регионам и хищным горским племенам, как не было характерно для народностей великой тундры, безвестным племенным образованиям и "лесным жителям" по ту сторону Уральских гор. Рациональным осмыслением сущего и способностью к общественному развитию не особенно отличались народы и племена средневосточного и южного "подбрюшья" России. Покуда следовали наиболее продвинутым культурам (к примеру, фарси), они были на определённой высоте, но, позабыв внутренние связи, прошли мимо культуры и политической уверенности в себе. Словом, Россия была охвачена широкой "подковой" ареалов, малоспособных к социальной жизни, не говоря уже о государственном бытии.
Здесь возьму на себя грех привести формулу Карла Густава Юнга, смягчая "общую" вину тем обстоятельством, что психоаналитик имел в виду "этнографически чистого" дикаря: "Дикарь живёт в такой "participation mistique" (мистической сопричастности. – фр.) миру, что для него просто не существует ничего похожего на то разграничение субъекта и объекта, которое имеет место в наших умах. Что происходит вовне, то происходит и в нём самом, а что случается в нём, то случается вовне" [13]. Мысль Юнга косвенно подтверждает отчасти затронутый уже нами "фольклорный" мотив, передающий характер и специфику мировосприятия пасущихся на ниве природы племён: "что вижу – о том и пою…".
Но, говоря о "наших умах", Юнг (уж не подсознательно ли?!) в известной степени отчуждает их от глубокого прочувствованного восприятия природы в её первозданности и неповторимой красоте, что подтверждает не вполне осознанная в своих последствиях тенденция "западного ума" изменять природный мир по своему усмотрению. Эта тенденция прямо свидетельствует о том, что в произволе ослабленного духа созерцательное мировосприятие уступило прагматичному.
Тем не менее, девственные кланы и родовые общества ареалов тундры и Дальнего Востока умели находить ресурсы "социальной защиты" в своём грубом уме и незамутнённой никакими общественными отношениями "природной душе". Обладая сопричастной их быту самодостаточностью, племенные общности проявляли немалую изобретательность в средствах выживания в условиях суровой таёжной или степной жизни, что во многом объясняется нераздельностью существования с природными особенностями регионов. Ощущение дикой свободы и страсть к безначальной жизни, за незнанием никакой другой, формировали её стиль. И это естественно: то, что привычно и что ты не в силах изменить, всегда кажется более приемлемым, нежели загадочное и непонятное чужое – пусть даже и лучшее. И если общество, поняв, принимает эту аксиому сознательно, то племя разделяет её на уровне подсознания.
Австрийский психолог Вильгельм Вундт несколько рискованно объяснял этот психосоматический феномен тем, что дух является "внутренним бытием, лишённым всякой связи с внешним бытием". Уязвимость этой острой, но не имеющей универсального значения мысли Вундта в том, что, если "внешнее бытие" не входит в контакт с духовным бытием, тогда (если уж быть последовательным) надо поставить под сомнение не только духовное развитие, но и осмысленность существования… "европейского человечества", что, может, не было бы большой бедой, если бы не перечёркивало усилия остального человечества с его глубоко и истинно духовными проявлениями. Надо ли специально оговаривать, что это означало бы устранение (к счастью, лишь в умозрении) самой истории в её наиболее сущностных проявлениях?! Соотношение "внутреннего" и "внешнего", пожалуй, выглядело бы яснее, если определить внешнее бытие условным производным от желающих материализовать себя структурированных начал "внутреннего бытия", которое Вундт называет "духом". Но не будем отвлекаться. Вернёмся к временам, когда создавалась "имперская ткань" Страны.
Говоря о миграционных процессах в "обе стороны", не будем забывать об имевшей место "юридической свободе" передвижения кому куда вздумается.
До середины XVII в. классовые различия на Руси не были устойчивыми и обязательными. Житель Московского государства мог уйти в холопы или в вольные гуляющие люди, каковыми назывались лица, не имевшие определённых занятий и местожительства и занимающиеся перехожим промыслом (что имело место, замечу, до второй трети XX в.). Пытаясь уйти от военной или податной зависимости, даже дети бояр и дворян уходили в холопы, что было, наконец, запрещено законом в 1642 г. Имевшая место вольница настолько "достала" правительство, что вслед за Соборным Уложением (1649) был принят закон (1658), карающий смертной казнью "вольный" переход из одного посада в другой. Из государственных же соображений крестьяне были прикреплены к своему состоянию.
Их зависимость на землях частных владельцев проявлялась в принятии обязательств по аренде и ссуде, которую они получали для обработки земли. С выплатой ссуды было туговато, потому и пускались крестьяне в бега, благо, что потаённых, глухих и "худых" мест было для этого более чем достаточно.
"Вся Московия – сплошной лес, где нет иных деревень, кроме стоящих на вырубках", – писал испанец Себастиан Куберо в конце XVII в. Бегство туда, где воля сродни ветру и где концов не найти, временами принимало повальный характер. Чтобы как-то утихомирить бега, в том же Уложении неволя крестьян по договору была заменена их потомственной крепостной зависимостью по закону. Эти меры в известной степени ограничили вольное передвижение по государству и за пределы его, но не могли решить вопрос в корне, ибо границы (тем более – "за камнем") в то время практически не было. А потому "отодвигались" они свободолюбивым людом до пределов, только ему ведомых. С этими же "вольно-гуляющими" впоследствии пришлось бороться Петру I. Произведённое им "прикрепление крестьян – это вопль отчаяния, испущенный государством, находящимся в безвыходном положении", – настаивает историк Сергей Соловьёв [14].
Здесь придётся отметить, что всякое волевое решение в жизни государства, свидетельствуя о той или иной мере насильственности, неизбежно проводит свои проекции на хозяйственную, политическую и экономическую жизнь Страны. В данном случае петровское прикрепление к земле не могло не притормозить развитие внутреннего и социального бытия народа. Ибо, жёстко отмерив каждоличную инициативу и тем самым снизив экономическую составляющую уклада жизни народа и его гражданских перспектив, оно сеяло сомнения в настоящем и снижало уверенность в будущем. Исторический потенциал Страны так же был ущемлён, поскольку сознание несвободы снижало в народном бытии смысл общественного существования.
Но всё это было впереди… А пока контакты с дикими ареалами приводили к вялому смешению московско-русских пришельцев с аборигенами, жизнь которых не знала форм. Существуя вне общества и какой бы то ни было системы правления, незнакомые с календарём, механикой и не имевшие опыта социальной жизни, они не владели соответствующими навыками, а потому в трудноопределимой "вилке" времени и исторической перспективе не были способны к государственному существованию.
Есть основания полагать, что Русь столкнулась с феноменом (разноплеменной, разнохарактерной, разнонаправленной в своих пристрастиях и непредсказуемой в межплеменных интересах) вненациональной сущности за невозможностью быть таковой. Сущностью, не имеющей структуры и государствообразующих характеристик ввиду отсутствия для этого исторических предпосылок. Потому то, что не содержало нациообразующих свойств, не могло развиться в то, что кристаллизуется из этих свойств, а именно – в государственность.
Исходя из этих посылок, следует признать, что Российская империя, – с лёгкой руки Петра осенённая рациональными принципами европейской государственности, принципиально не свойственными ни региону "Урало-Каспийских ворот", ни "ханско-сибирскому", бесханскому и вообще лесостепному ареалу, – в лице новоприобретённых обширных территорий столкнулась с потенциально разрушающей государство силой. Характер её был завязан на отсутствии стабильности в чём и где бы то ни было, неимении охраняющих государственное образование структур и отсутствии наследной склонности к организованному, предсказуемому и упорядоченному бытию. Именно эти атрибуты кочевой, лесо-оседлой и "закаменной" стихии обусловили тот неизбывный в истории внегосударственный характер, который веками инстинктивно тянется к своему историческому беспрошлому. Под "европейским" фундаментом России оказался песок…
Вместе с тем в оценке подобно слагающихся реалий нельзя не принимать во внимание, что при поглощении одним народом другого этнические характеристики последнего не растворяются полностью, подобно кусочку сахара в чашке чая, но остаются "при себе" в виде нерастворимых элементов. Эти-то "нерастворимости" или "неизменяемые величины" так или иначе заявляют о себе в своих основных качествах. "Скаканув" вперёд, скажем, что ими являются грубость и "степно-таёжная" жестокость, неспособность к организованности и самообладанию, пониженное самосознание (и в самом деле: сознавание чего?), пассивность в жизнеустроении и венчающая все эти свойства безответственность. Впрочем, даже и при гипотетически полном растворении изменение "вкуса" (или "привкуса") всегда будет свидетельствовать о наличии "исчезнувших" элементов. Неизменяемый в главных своих чертах, характер "припозднившихся русских" и лег в основу затаённого антагонизма и несогласованностей внутри, как её потом назовут, "евразийской" цивилизации. Последняя, не имея под собой духовно-культурной доминанты, потому, видимо, и получила столь неуклюжее наименование.
Отмеченные свойства, плодя и воспроизводя историческую неразбериху, до сих пор напоминают о себе социальной инертностью, ущемлённым чувством меры и малой склонностью к индивидуально осознанному бытию, а неразвитая дисциплина приводит к политической, социальной и бытовой несамостоятельности. Туземные племена, веками пребывая в естественной для себя среде обитания, подобно американским индейцам оказавшись беззащитными перед действием "огненной воды", в процессе своей ассимиляции "поделились" этим свойством с жителями Великой Русской Равнины (доуральской России).
Раз уж мы затронули алкоголь, то замечу: если к вину постепенно доливать воду, это будет не "другое вино", а суррогат, в котором даже и запаха вина может не оказаться. Нелепость надуманного добавления к великоросской самости (или, чего уж там, – "вливания" в неё) всего, не имеющего с ней единосущих свойств, становится очевидной потому, что не может называться цивилизацией то, что не имеет к ней никакого отношения. В противном случае активное "колониальное участие" Англии, Франции, Испании или Дании в жизни аборигенов Австралии и Океании (включающей Меланезию, Новую Гвинею и Полинезию) следует считать "англо-", "франко-" или "датско-таитянской цивилизацией", что здравомыслящему человеку, конечно же, не придёт в голову. Многовековое внеисторическое, внеобщественное и внесобытийное существование можно называть как угодно – культурой неолита, триполья или эпохой бронзы, но уж никак не цивилизацией, являющейся суммой многовекового опыта созидания историко-культурной, политической и социальной значимости.
III
Расширение Руси.
В связи с развитием тех или иных ареалов полезно помнить, что эволюция не знает статики. В общественной ипостаси имея позитивное или регрессивное, но всегда динамическое движение, она обусловлена некими историческими обстоятельствами, а потому принимает социальные и бытийные формы в соответствии со сложившимися (и продолжающими складываться) условиями и обстоятельствами. Последние, отнюдь не всегда приводя к государственности и по этой причине никак не соотносясь с эволюцией (но порождая в умах спекулятивные формы, как в случае с мифическим "евразийством"), не могут иметь и культурноисторического продолжения. Видимой частью этого непродолжения является малая способность перенимать цивилизационный и культурный опыт – будь то выверенная веками система ценностей мегакультур или эстетика культур регионального масштаба.
В нашем случае факторы разрастающихся из мумифицированных ханств, негосударственных формирований и племенных общностей (напомню, хаотически существовавших на основных землях бывшей Белой и Золотой Орды) в исторической перспективе явились серьёзным тормозом для метрополии. Поначалу неощутимо, а по мере врастания в регионы всё заметнее проникая в толщу народной жизни России, туземные свойства деформировали уклад русской жизни в его духовных, социальных и бытийных аспектах. Это заметно усилилось с развитием колёсного транспорта и созданием новых форм коммуникаций XVII–XVIII вв. Дальнейший рост миграции способствовал тесному обживанию (теперь уже бывшей) метрополии, в плотности создавшихся этнокультурных и бытовых контактов приводя к варваризации обжитых ими регионов. Приемлемые и даже необходимые для выживания в диких ареалах туземные качества в черте городов несли в себе потенциальную разрушительность. Неосознаваемые за отсутствием опыта социальной жизни и безличном существовании, этими свойствами были инертность и неорганизованность, отсутствие понятия о качестве, ведущее к безответственности, неверность слову и склонность к воровству, слабое самообладание и (прямое следствие отсутствия развитой культуры) взрывная раздражительность, оттеняемые грубостью и непредсказуемостью. Не будем исключать того, что, при отсутствии ценностных критериев ведя к психологической приемлемости всех форм насилия,это обусловило малую ценность жизни как таковой.
Неуклонное освоение диких ареалов лишь на время затенило стремление аборигенов к вольному и безначальному, то бишь, "природному" и "свободному" существованию. Чем дальше от сердцевины в "степь" расходилось влияние России, тем больше заявляла о себе психология кочевья, тем относительнее были формы и границы государственности, а "плодов цивилизации" и вовсе не было видно. Духовным "пачпортом" на освоенных территориях стало по-язычески воспринятое православие, "содержанием" – неясный в своих формах, но ощутимый в проявлениях "кочевой зов", – "компасом" же в бескрайних землях служили не твёрдые дороги, а хляби бытийного неустройства. Исторический путь, обернувшийся внеэволюционными извивами, стал той замысловатой эвольвентой, которая гнулась не путями, а "направлениями", обрекая народы на неприкаянное существование. Между тем, не обещая какую бы то ни было стабильность, стихийность характера и бесформенность "степи" нуждалась в связях, способных сыграть роль обруча, худо-бедно, но скрепляющего племена в некие общности. За отсутствием внутренней структуры эту задачу призвано было решать клановое устройство, спаянное волей беспощадных вождей. Формы беспрекословного подчинения до известной степени выполняли охранную функцию, и, более-менее упорядочивая племенную жизнь, избавляли её от отживших свой век родовых отношений. Но, ломая и без того замысловатую эвольвенту, бессистемное существование задерживало эволюционные процессы там, где они могли иметь место. При безграничной власти царьков и общественные, и личные свободы не проецировались на социальный план, которого не было, а потому не имели исторически перспективных способов выживания.
Смешение продвинутых культур с менее развитыми приводило к тому, что первые, приобретая свойства вторых, качественно теряли в своём развитии, а "вторые" в какой-то степени выигрывали в нём. Но поскольку мало предрасположенное к историческому развитию, как правило, выпадает из поступательного развития цивилизационной среды, в эволюционной игре "высших" и "низших" форм случившийся общественный симбиоз утверждается в упрощённых, наиболее доступных категориях и свойствах. То есть присущих тому, что впоследствии назовут "массовым человеком". Естественно, элитарность, в противостоянии с массовостью, в этическом плане будет неизменно проигрывать. Так создавалось прокрустово ложе, в котором гиганты, укороченные на голову, уравнивались с большинством. Именно таким образом внеэволюционное, внеполитическое и внесоциальное существование являет свою эвольвентную разнонаправленность. Впрочем, "нутряное" развитие диких ареалов, не имея тяги к внешнему прогрессу, с чем косвенно согласовывается и ранее приведённое замечание Вундта, в известной мере способно принять некоторые формы чуждой им цивилизации ума и расчёта, если, конечно, в процессе принятия не становилось их жертвой…
Состояние духа беспокойных и неуправляемых "нерастворимостей", прорастая в бытии Руси, впоследствии психологически закрепила идеология Св. Синода. Проводя в жизнь положение Св. Писания: "ни один волос не упадёт с головы человека, если на то не будет воли Божией", церковная мысль абсолютно во всём видела непререкаемую волю Божию – даже и в том, что можно и должно было решать человеческим "произволением". Отождествив промысел Божий со своим произволом, Синод сводил на нет необходимость инициативы, разума и воли человека.