– Нет. Относительно Рюлиной полиция всегда осталась бы права. С какой стати было ей следить за квартирой "генеральши"? Какое может быть дело полиции до гостей в частной аристократической квартире? Ведь не политикой занимались. Откуда подозрения? Рюлина никогда не была на дурном замечании. Знакомства у нее – блестящие. Скандалов громких у нее не случалось. Что же полиции? Часть города, где был наш дом, – самая шикарная. Пять-шесть человек гостей – не сборище какое-нибудь, даже если бы и каждый вечер, а у нас – редко больше двух раз в неделю, а чаще – один раз. Журфиксы тоже у всех бывают: не на что полиции обратить внимание, хотя бы и несколько карет у подъезда… Да и говорю вам: не такие люди нас посещали, чтобы очень бояться полиции. Наоборот: пред большинством наших гостей полицию лихорадка била.
– Ну, если бы, – вмешался Матьё Прекрасный, – если бы случилось все-таки нечто, – хотя, по-вашему, и невозможное? Вообразите себе счастливо попавший донос, который возымел действие с быстротой молнии, – местная полиция не успела ни слова шепнуть вашей Рюлиной, потому что сама попалась врасплох, – и производится внезапная облава? Ведь в таких случаях даже принято употреблять в дело полицию не местную, которая может быть заинтересована или куплена, но – нарочно берут – чужую, командированную из далеких окраинных районов.
Лусьева с уверенностью возразила:
– Ничего не нашли бы. Разве что – перевернуть вверх дном весь дом, разобрать несколько перегородок, ободрать обои, сломать две-три стены. Эта комната, – гобеленовая, – где мы давали представления, была настолько хорошо замаскирована, что мы сами, девушки, – без Полины Кондратьевны и Адели, – днем не находили в нее входа…
– А пресловутые картины на стенах?
– Они висели в другой части дома: то была совсем особая квартира, снятая на чужое имя… Наш дом был небольшой, трехэтажный, всего в восемь квартир. И все они были заняты Рюлиной на разные имена, и во всех жили подставные хозяева… тот же Ремешко, например, факторша одна из светских, вообще господа и госпожи в таком роде… На имя же самой генеральши было записано только небольшое помещение нижнего этажа с окнами во двор, – очень простенькое, небогатое: обыскивайте его, сколько хотите! Там она принимала людей, которые приходили к ней не по торговле, и незачем им было видеть верха… Мой отец, например, был очень удивлен, когда побывал с визитом у Рюлиной. "Что же ты, Маша, говорила, будто Полина Кондратьевна уж очень хорошо живет? Ничего особенного, обыкновенная самая обстановка, видать, что женщина не бедная, но деньгами вокруг себя на роскошь не швыряет".
– Однако, сколько видно, она рисковала огромными расходами?
– Да. Я знаю наверное, что эти восемь квартир стоили ей тринадцать тысяч рублей в год, и, если бы домохозяин набавил вдвое, пришлось бы заплатить. Хозяйкой той квартиры, где давались "живые картины", считалась старушка, дальняя родственница Адели… даже и не помню уже, как ее звали!.. Я долго – до тех самых пор, пока не поселилась у Рюлиной совсем, принимала ее за экономку какую-нибудь или, как говорится, "чуланную приживалку": хрюзьба, из ума выжившая!.. Вот ей бы и пришлось отвечать в первую голову, если бы случился донос и обыск. Тоже очень хорошее жалованье имела.
Глава 10
Захваченная рюлинской мышеловкой, Марья Лусьева утонула в мутном омуте, который со дня на день все крепче сковывал ее ноги втягивающей вглубь тиной. По возвращении из путешествия со "стальным королем", ее телом стали торговать уже систематически, как товаром, дорого таксированным, но в предложении по спросу. На беду Маши, в недрах особняка произошла некоторая бурная революция. Из кабалы у генеральши вырвалась на волю, с большим для Рюлиной ущербом и на этот раз, в самом деле, не без великокняжеского участия, козырная дама колоды, та самая Юлия Заренко, о которой Адель когда-то рассказывала Маше, что она разыгрывает из себя Фрину и так слывет в городе. Маше пришлось занять ее место и, таким образом, повыситься как бы в примадонны рюлинского персонала.
Специальностью "генеральши" была торговля исключительно "порядочными" женщинами хорошей репутации, стоящими вне подозрений в продажности. Главным орудием вовлечения их в разврат являлся систематический шантаж, – разнообразный, вкрадчивый, повелительный, беспощадный. Агентов, агенток, факторш, "ходебщиц", собственных сыщиков и сыщиц имелась в распоряжении Рюлиной очень изрядная армия, – и дорогая. Были у нее слуги на постоянном жаловании, были на сдельной плате. Одни жертвы ловились на любовь, на обманы обещанием жениться, другие затягивались в тенета деньгами, кредитом, векселями, третьи порабощались каким-либо уголовным секретом, четвертые, наконец, просто приводились к убеждению, что, при условии мертвой тайны, которую обещала им, и действительно сохраняла Полина Кондратьевна, ремесло продажной женщины нетрудно и доходно. К таким принадлежала Жозя. Но их в рюлинском гареме было меньшинство, и "генеральша" не ценила их высоко.
– Подобные особы слишком легко перескакивают в откровенные кокотки. А мне кокотка – ни к чему: она только цену сбивает и моих компрометирует. Я с кокотками рук марать не хочу: я работаю порядочным товаром.
Старая ведьма была положительно гениальна по умению создавать "порядочные" обстановки и условия даже для самого шального, разнузданно-продажного разврата: угостить и утешить клиента, и оберечь свою рабыню.
Уж у меня этого быть не может, как у других, – гордилась она, – чтобы муж жену сюрпризом встретил или знакомый знакомую опознал. Никаких дурацких альбомов и смотрин на удачу! Я все заранее в расчет принимаю. Мне о каждой моей и о всяком клиенте всегда вся подноготная до последней порошинки известна.
Всего в кабале у нее было от пятнадцати до двадцати женщин, рассеянных в разных концах Петербурга и рассыпанных по разным общественным слоям, начиная снизу, – сбитыми Питером с толка деревенскими девками, вроде вот этой песенницы без голоса, а плясуньи без грации, которую прихоть столичного разврата возлюбила под именем "горничной Люськи", – и, кончая вверху, – превосходительной супругой очень видного чиновника, известного своей неподкупной честностью и бедного не по месту, которое он занимал. Супруга очень любила мужа, имела на него большое влияние, но аристидовых правил его не разделяла и тайком побирала взятки, паче всего на свете трепеща, что муж когда-нибудь и как-нибудь о том прослышит. На этом именно и поймала ее одна из доверенных факторш Рюлиной. Чиновнице дали крупную взятку за дело, о котором знали заранее наверное, что она будет бессильна его провести; затем выждали, когда она профинтит деньги и окажется без гроша, – и тут-то приступили: либо подай немедленно всю сумму, либо будем жаловаться мужу. Перетрусившая дама заметалась по Петербургу в поисках кредита и тотчас же нашла его: благодетельная рука другой факторши направила ее к Полине Кондратьевне, а та уже сумела окружить рыбку со всех сторон своей крепкой, шелковой сетью. С тех пор чиновница, – вот уже который год, – получает время от времени от Рюлиной любезно-условные предписания и в ответ на них, не смея и пикнуть против, садится в карету и скачет, куда велено, с такой исполнительностью, как Ольга, Жозя, Люция и Маша.
* * *
Видную и статную ярославку Люцию и впрямь на Никольском рынке подхватила одна из агентш Рюлиной ровно через двенадцать часов после того, как девушка прибыла в Питер на заработки, в стае товарок-"аравушек" из далекого Пошехонского захолустья. В чумазой, еще не опомнившейся от железнодорожной тряски и уже ошалевшей от столичного шума и толпы шестнадцатилетней девчонке, неуклюжей до того, что больше походила на медведицу в платье, чем на женщину, зоркие глаза опытной сводни угадали скрытую своеобразную красоту.
Отправленная нищей семьей в Питер, Лушка Куцулупова, подобно другим "белохребетницам" (такой кличкой дразнят этих весенних странниц, по белым мешкам, которые они несут за плечами), не мечтала найти в столице что-либо лучше поденщицы на черную работу по огородам. Вместо того, к своему изумлению и восторгу, неожиданно очутилась прислугой в уютной вдовьей квартирке на Петербургской стороне у ласковой хозяйки, которая принялась баловать ее, словно дочь родную. Вымыла, вычесала, вычистила, выгладила, принарядила и повезла на смотрины к Адели и Полине Кондратьевне. Те одобрили товар и приказали дрессировать и шлифовать девку дальше.
В какие-нибудь два месяца из тощей, загорелой, черноногой деревенской навозницы выработалась белорукая, белолицая, пышная девица, настолько привлекательная в наколке и переднике столичной франтихи-горничной, что Полина Кондратьевна как увидала Лушку в этом одеянии, так сию же минуту и прикомандировала к своей особе:
– Замечательно удачно! Лучше быть нельзя. Как раз то, что надо!. И Фоббель влюбится, и Сморчевский растает, и Панамидзе с ума сойдет.
И вот вошла Люция (уже не Лушка) в ласковый вертеп на Сергиевской якобы служанкой, блаженно недоумевая, что это за удивительный город такой этот Питер? Ежели в нем подобное золотое житье горничных, то каково же бриллиантово живется госпожам? Ела, пила, франтила, труда почти никакого, развлечений – сколько хочешь. Едет Адель в театр, кататься на Острова, выходит на прогулку, – Люцию берет с собой провожатой. Не житье, а масленица!
Восхищенная, переполненная признательностью, девушка смотрела на своих благодетельниц, Адель с Полиной Кондратьевной, как на вочеловеченные божества какие-то, всемогущие в беспредельной доброте, непогрешимые в беспредельной мудрости. Весь деревенский смысл и пошехонские правила перевернулись в ее одурманенном умишке вверх дном. О темной далекой семье, о тяжком черном труде вспомнила с ужасом и стыдом: как могла терпеть – губить себя в такой низости? А в госпож уверовала слепо и приковалась к ним собачьей преданностью, без рассуждения. Что Полина Кондратьевна с Аделью велят, это, значит, хорошо, что запрещают, – дурно. Делай, что приказывают; спорить, возражать – ты против них умом не вышла.
Доведенную до того градуса восторженного повиновенья, что велят убить – не задумавшись, убьет, велят с крыши прыгнуть – прыгнет, ее, с величайшей легкостью, продали какому-то наезжему нефтянику-армянину. И подвели так ловко, что Лушка-Люция и винить хозяюшек не могла в своем падении: вышло, будто сама сдурила – отдалась в подпитии.
Это приключение смутило было Люцию, она струсила: "Пропала теперь моя головушка!" Однако была уже достаточно развращена городом, чтобы решить, что снявши голову по волосам не плачут, и, лишь бы генеральша с Аделью на нее не гневались, а то – жила без греха, проживу и в грехе. Когда же из тысячи рублей, заплаченных армянином за Лушкину невинность, щедрая генеральша отсыпала красавице целую сотенную бумажку для отсылки родителям в деревню, девка сразу утерла недолгие слезы. Этого ей и во снах не снилось, чтобы можно было так легко добывать этакие деньги.
К тому же и жизнь ее после падения, чем бы ухудшиться и омрачиться, изменилась еще к лучшему. Теперь уже только слава осталась, будто она горничная: Полина Кондратьевна с Аделью приказывают держать кокетство такой модой. А, на самом-то деле, никакого различия с прочими рюлинскими дамами и барышнями: кто ей "вы" тем и она "вы", кто ей "ты", получай и от-нее "ты"… Она уже очень хорошо понимала, что хозяйки дорожат ею гораздо больше, чем многими из своих благородных и образованных кабальниц, и слепая благодарность, и преданность ее к негодяйкам, обратившим в товар ее прекрасное тело, не уменьшалась, но росла. С живыми картинами ее совесть очень легко примирило то обстоятельство, что на первых порах, пока не привыкла, с ней вместе выступала Адель, а генеральша уже всенепременно сидела зрительницей и восхищалась. Ну, раз Адели не стыдно, то чего же ей-то, Люции-Лушке, стыдиться? Быстро вошла в колею!
Когда Марья Ивановна попала в кабалу к генеральше, Люция служила Рюлиной уже пятый год и, после Адели, была в страшном доме наиболее доверенным лицом. И, при всем своем природном добродушии и веселье, может быть, самым опасным – по бессознательной готовности и привычке быть машиною, движимой по заводу ее обожаемыми хозяйками. Марья Ивановна была с Люцией дружна и хороша, и, однако, знала, что, если Полина Кондратьевна завтра прикажет этой Люции избить ее до полусмерти, девка не поморщится, изобьет, да еще и с нотациями, с руганью: "Не серди ангела-генеральшу!"
Силищи она была непомерной и совершенно избавляла Рюлину от неприятной необходимости держать в комнатах мужскую прислугу, которая, в случае какого-либо скандала, могла бы сыграть роль вышибал. Но скандал в особняке на Сергиевской был делом редким, почти небывалым. Во-первых, не такая публика посещала генеральшин гарем, чтобы доводить свое безобразие до гласного скандала. А во-вторых, уж если она принималась безобразничать, то платила за это удовольствие столь огромные деньги, что генеральша с Аделью, бровью не моргнув, наблюдали выходки, за которые любая хозяйка рублевого публичного дома приказала бы вышибалам выбросить гостя на улицу.
Зато сама-то Люция, как скоро напивалась, – а приключалось это часто, потому что проклятый дом разбудил в девке мирно спавший в крови ее наследственный мужицкий алкоголизм многих поколений, – становилась она на час-другой хуже всякого уличного буяна, и, покуда не проспится, лучше к ней и не подходи: взбесившийся слон какой-то!
А назавтра с ужасом вспоминает, чего она натворила и наговорила, плачет, просит прощения, валяется в ногах, с покорностью принимает брань и карательные генеральшины оплеухи. Пьянству своему Люция и сама была не рада и не раз умоляла Рюлину:
– Ваше превосходительство, да запретите мне вовсе пить. Я знаю, что, ежели вы мне запретите, я вина в рот не возьму.
Но запрещать для Рюлиной было не выгодно. Главным образом, из-за доходнейшего клиента, капиталиста-промышленника Фоббеля. Этот угрюмый швед, горький пьяница и, – черт его знает, то ли он был садист, то ли мазохист, – предпочитал Люцию и Ольгу Брусакову всем остальным "рюлинским", как единственных, способных без плутовства "выдержать его марку". Ради него, главным образом, и терпела еще генеральша Ольгу Брусакову, – иначе давно спустила бы ее с рук как подержанный товар, уже неприличный для первоклассной рюлинской фирмы.
В своем охотничьем домике за Лахтой Фоббель, вдвоем с Люцией или Ольгой либо втроем с обеими, пропадал иногда по несколько суток. Как проводились там дни и ночи, женщины не любили откровенничать даже пред подругами. Но за них красноречиво вопияли синяки и царапины, испещрявшие тела их. Впрочем, справедливость требует добавить, что и очень красивый, апостольски-бородатый лик Фоббеля, назавтра после лахтинских ночей, обычно забавлял питерский деловой мирок либо плохо закрашенным фонарем под глазом, либо расплющенным в лепешку носом. Швед находил эти маленькие неприятности нисколько не мешающими большому удовольствию. В числе брелоков, болтавшихся на его часовой цепочке, он носил, в драгоценной оправе, свой собственный зуб, выбитый какою-то лютой негритянкой в Сан-Доминго. Как же было лишить этакого зверя такой зверихи, как Люция?