Дом свиданий - Амфитеатров Александр Валентинович 9 стр.


* * *

– Фи! – возмутился Матьё Прекрасный, – какое дикое безобразие! Ох уж эта Москва!

– Ну, знаете, и в культурном Петербурге не лучше… Еще не похуже ли?.. Есть такие фокусники-чудодеи, что Москве и не снились… Князь Мерянский, например… Не знаете?

– Один Мерянский, Гриша, был со мной в Правоведении. Неужели он?

– Нет, того звали, помнится, Валерианом… А у нас он был "вечным шафером" и "похитителем невест"… Ужасный был комедиант. Когда он меня заприметил в театре, то Рюлина с Аделью прежде чем нас свести, целых три дня учили меня, как и что надо, чтобы этому полоумному угодить. Знаете, и смешно было, и страшно. Сшили мне венчальный туалет, одели. А он, Мерянский этот, является как будто бы шафер – везти невесту к венцу. С дорогим букетом, изящный такой, весь в щегольском, но – на лице – трагический мрак. Хорошо. Полина Кондратьевна и Адель разыгрывают чувствительнейшую слезную сцену, словно, в самом деле, дочь и сестру венчаться провожают. В карете этот тип удивительный начинает объясняться мне в любви. Я возмущена:

– Как, князь? Вы делаете декларацию невесте вашего лучшего друга – в тот самый час, когда она готова стать его женой и произнести обет вечной верности?!

– О, да! Я подлец! я знаю, что я подлец и совершаю предательство, которому нет имени! Но страсть моя сильнее меня! Пусть гибнет дружба, пусть гибнет моя честь, но ты должна быть моею! Не в церковь я везу тебя, где напрасно ждет обманутый жених, а в свой загородный дворец, где ты будешь хозяйкой и царицей…

Я сопротивляюсь, осыпаю его упреками, он настаивает, разливается в красноречии. Наконец, я колеблюсь, убеждена, сдаюсь, – робко признаюсь, что сама давно его люблю и, если выхожу замуж за другого, то лишь потому, что он-то не являл мне своих чувств и не сватался… Ну, дикие восторги, блаженство и упоение…

– Итак, бежим?

– Бежим!

На Островах он имел, действительно, дворец не дворец, а дачу – каких мало. Прожила я у него трое суток и впрямь в царицах. Чего хочешь, того просишь, обхождение самое рыцарское, прислуга рабствует. Но я все время настороже, потому что в первый же день его дворецкий улучил минутку предупредить меня:

– Вы, барышня, поглядывайте за ним, чтобы не испугал он вас врасплох. Он ведь у нас трагедчик, любит себе страшные представления давать. Все – ничего, но как скоро вы заметите, что начал он от зеркала к зеркалу ходить, за волосы себя трепать, глазами ворочать и бормотать разные оскорбительные для себя слова, то вы старайтесь тогда уйти от него незаметно, и мы вас спрячем и благополучно выпроводим. А то может быть нехорошо. Потому что это, видите ли, обозначает, что он уже пресытился преступной любовью, впал в раскаянье, мучится угрызениями совести и жаждет искупить свой ужасный грех…

Все это обещанное он разыграл, как по-писаному. Но я, по любопытству посмотреть подольше, как он ломается, пропустила удобный момент, когда благоразумно было уйти. А он уже заигрался до того, что врет:

– Ни я, ни ты недостойны жить! Неумолимый рок нашей крови требует! Умрем вместе! – И, глядь, у него в руке – револьвер!

Я – как завизжу и бежать! А он мне вслед – бац! бац!.. Не помню, как я очутилась в какой-то каморке под лестницей… Сижу и трясусь… А наверху – опять выстрелы, рев какой-то звериный, топот многих людей…

Немного времени погодя приходит этот самый дворецкий. Я – в ужасе:

– Что у вас там? что случилось?

Он – совершенно спокойно:

– Ничего особенного. Не извольте беспокоиться. Князь застрелился.

Я обомлела и не знаю, как на него смотреть: что он, говоря такое, дурак или изверг? А он хохочет:

– Он у нас раз десять в год стреляется. Не бойтесь: нас с вами переживет. Здоровехонек. Сейчас мы его связали и спать уложили. Уже задрых. Завтра приедет профессор Томашевский, приведет его в чувство…

– Значит, слава Богу, обошлось благополучно? он себя не ранил?

Дворецкий еще пуще – в смех:

– Помилуйте, как же он себя ранит? Хоть и полоумный, а тела-то своего белого барского, чай, ему жалко…

– Ничего не понимаю! Вы же только что сказали, что он стрелял в себя?

– Ну да: в зеркало стрелял. Вот на зеркала у нас, в подобных случаях, действительно, большой расход. Сегодня разошелся, – уж очень вы его в фантазию ввели, – штук шесть перекрутил простенных да трюмо.!. Что ему стоит – от миллионов-то?

– Однако по мне-то он стрелял не в зеркало?!

– А это уж вы сами виноваты, что долго с ним задержались… Я вас упреждал… Да это ничего, вы не жалейте, что страха набрались: он за это особо заплатит… господин щедрый, с пониманием…

– Это прекрасно, но ведь он попасть мог.

– Гм… случалось, что и попадал…

– Как же тогда?!

– Счастьем везло, что легко, без увечья, по мякотям… Ну тысячи три-четыре в зубы, – еще и рады: хоть опять стреляй… Маргариту Михайловну знаете?

– Которую? "Тебя, мой друг Марго"?

– Вот-вот… Которая жандармского полковника подвела под растрату и суд… Спросите у нее, за что она от нас пенсию получает… Пятый год княжая пулька в ней катается…

Я в негодование пришла:

– В самом деле, этого бешеного вязать надо, только, к сожалению, вы это делаете слишком поздно!

– Никак нет. В самое время. У нас рассчитано. Ежели скандал не до конца, так он обидится и не дается. А как вошел в удовлетворение и стал от своего безобразия изнемогать, тут его бери и крути. И чем крепче, тем он больше доволен… Это у него в программу входит.

Не знаю, сколько сняли с "похитителя невест" Рюлина и Адель за мое похищение, – должно быть, много, потому что и я получила очень хорошие подарки. А все-таки я искренно счастлива была, что эта трагикомедия не могла повториться: женщину, однажды через нее прошедшую, "вечный шафер" уже никогда больше не брал и даже, встречая, делал вид, будто ее не знает…

– Слышали? вот вам и петербуржец! Нет, знаете, нашей сестре, безответно подчиненной мужским капризам, все равно плохо: что без культуры, что в культуре!

Полицеймейстер крякнул-поддакнул:

– Н-да-с. Профессия, можно сказать, енотовая.

Глава 9

До появления в Петербурге гонимого козлом немецкого миллионера участие Марьи Ивановны в операциях госпожи Рюлиной ограничивалось по-прежнему ролью soupeuse, – ужинающей и прожигающей жизнь демивьержки, для богатых холостых компаний и – новенькое – фигурантки для "живых картин" в афинских вечерах, которыми развлекались граф Иринский и другие маститые гости генеральши.

– Что же вы представляли? – с оживленными глазами заинтересовался Mathieu.

Марья Ивановна посмотрела на него с презрительной злостью и нетерпеливо дернула плечом.

– Что я вам буду расписывать, – что? Разумеется, не "Пострижение монахини" и не "Первый день в школе"!.. Ведь рассказывала я вам, какая живопись висела по стенам у Рюлиной… Ну, эти самые милые сюжеты и воспроизводились.

– Ах, это – как намекала вам ваша подруга?

– Да, Ольга Брусакова… Если бы я тогда понимала!

– Неловко это? – с деловой прямолинейностью задал вопрос полицеймейстер.

Марья Лусьева бросила на него уничтожающий взгляд и сказала сквозь зубы:

– Попробуйте!

Полицеймейстер крякнул и не нашелся ответом.

– Нет, что же? – выручил его Матьё Прекрасный. – Тигрий Львович данных для того не имеет… Вы уж лучше про себя!..

При первом своем "дебюте" Маша участвовала в группе "Трех Граций" – с Люцией и с какою-то совершенно безмолвной на всех языках, не исключая родного, шведкою, которую Лусьева видела только однажды в жизни, – именно вот в этот вечер и на этом "спектакле".

– Я не имела духа выйти: так было ужасно, позорно, скверно… Стою, уже убранная и причесанная по-гречески, как надо, – сама Полина Кондратьевна голову убирала, – стою перед дверью этой проклятой, зубами стучу, лихорадка колотит. Ну вот, не могу перешагнуть в ту комнату и не могу!.. Полина Кондратьевна, Адель стараются около меня – просят, приказывают, злятся, грозят… не могу! А бить не смеют… зубами старуха скрипит, а ни щипнуть, ни ударить нельзя: если зареву, – гостям будет слышно, граф губу оттопырит, что дурной вкус – дерутся! Да и как же потом будет меня выпустить – заплаканную? Ведь комната – не сцена: все видно, каждый синяк, всякая царапина на теле обозначится; а если за волосы, – прическу смять должны… Ольга тут тоже, – она в тот вечер "Запарилась" изображала, картину художника Матвеева, – сама в три ручья плачет надо мною, а умоляет: "Все равно уж, Машенька: если ты на это пошла, то судьба такая… надо начать! Ободрись, – что тянуть-то? Перед смертью не надышишься!.. Ступай!.." Нет, не могу. Ноги – точно ватные, колени гнутся… Они меня – Валерьяном, они меня – шампанским, они меня – коньяком… Ничего не помогает: нет сил, и шабаш!.. И вдруг – Люция влетела!.. Злая, красная, огромная… "Долго еще, – кричит, – эта невинность ломаться намерена? До утра, что ли, я, по ее милости, мерзнуть буду?.." И затопотала на меня пятками… Никто еще в жизни на меня не орал… У меня кровь так к вискам и хлынула! Света я не взвидела! Ни стыда, ни страха не осталось в глазах! Завизжала что-то ей в ответ и сама не помню, как выскочила за дверь, как очутилась в той комнате, перед занавескою, как стала в позу… – вся в электричестве… Люция после удивлялась: "Ну и обругала же ты меня, девушка! Откуда слова взяла?.." А я не помню… Потом легче стало, привыкла, некоторые картины даже самой нравились… Я больше в Тициане имела успех… Уж очень хвалили меня: и богиня-то я, и статуя, и мрамор живой… Что же? Со всем освоиться можно. Балерины привыкают же, актрисы тоже, которые в оперетке и в феериях… Разница не велика. И публика у нас бывала та же самая, – только что меньше ее, да в комнате, а то весь балетный первый ряд!..

* * *

– И часто мучили вас подобными спектаклями? – спросил полицеймейстер.

– В месяц раз пять или шесть, не больше… это очень дорогая забава.

– И все было шито-крыто? Полиция не беспокоила?

Лусьева пожала плечами и окинула полицеймейстера язвительным взглядом, под которым тот невольно опустил глаза и даже как будто слегка покраснел бурым румянцем.

– В самом деле, – опять поддержал его Матьё Прекрасный, и на этот раз очень некстати, – в самом деле, не могла же полиция не знать, что в доме госпожи Рюлиной происходят оргии… ну, хотя бы только подозревать, наконец… Достаточно подозрения, чтобы вмешаться.

Лусьева возразила медленно и ядовито:

– В присутствии господина полицеймейстера, чтобы не обидеть его мундира, я отвечу вам на это только одно: и уши, и глаза одинаково могут быть золотом завешаны.

Полицеймейстер угрюмо промолчал. Лусьева продолжала, злорадно торжествуя:

– Много я чудес видывала на веку своем – чуда не видала: полиции, которая взяток не брала бы… Присутствующие, конечно, исключаются.

– И по вполне заслуженному праву, – любезно заметил Матьё Прекрасный, – Тигрий Львович известен своим рыцарством и бескорыстием.

– Уж не знаю, известен я или нет, – проворчал полицеймейстер, – а только что не беру-с, – это верно. Не беру.

– Так за вас кто-нибудь берет! – хладнокровно возразила Лусьева. – Вы-то, может быть, не берете и даже не хотите брать, но – оглянитесь хорошенько назад: уж наверное найдете какого-нибудь притаившегося человечка, который за спиной вашей дерет с живого и мертвого. Может быть, даже и от вашего имени… Не бывает, что ли? Какой же обыватель поверит, будто полицеймейстер может быть феникс бескорыстный? Только постучись да скажи, что надо для полицеймейстера, – никто не усомнится, всякий даст. А уж особенно у кого хвостик замаран. Кто вином без патента торгует, игорный дом держит, промышляет тайной проституцией… Эх вы! Меня сам Директор департамента государственной полиции Зволянский в ванне с шампанским купал, а вы хотите, чтобы Рюлина боялась полиции!..

Полицеймейстер густо кашлянул и возразил тоном строгим, но не слишком решительным и твердым: – Не все же таковы, сударыня…

Лусьева злобно засмеялась…

– Нет уж, знаете, каков поп, таков и приход. Что-то я праведников-то в сером пальто с серебряными пуговицами не много видала.

– Я не решусь отрицать… К сожалению, вы правы: этот порок распространен в нашем ведомстве, и некоторые из моих коллег и сослуживцев, действительно, обличались в потворстве торговцам живым товаром… и даже… гм… как ни грустно сказать, даже в соучастии…

– Чего там – в соучастии? – грубо рванула Лусьева. – Кому же и знать, если не вам? В Кронштадте Головачев, в Николаеве Бирилев, на чужое имя, прямо открытые публичные дома держали…

– Н-да, – подтвердил Матьё Прекрасный, играя карандашом, – это было… я читал…

– Вы мне лучше вот скажите, – настаивала Лусьева. – Ваша полиция проштрафляется часто, и тогда ее ревизуют из Петербурга. Так вот – была ли хоть одна такая ревизия, чтобы не открыла она печек и лавочек-то этих, связей и дружества между полицейскими и притонами, в которых развратом торгуют? Ведь это же главный полицейский доход. Разве вот – игорные дома и клубы еще больше платят. Без покровительства и потворства полиции, конечно, Рюлиной не просуществовать бы и дня. Но кому же из полиции было поднять на нее руку, если она сыпала тысячами? И – если бы вы знали – в карманы каких тузов! Кому в охоту лишиться этакого, постоянного дохода и закрыть себе этакую верную кассу страховательную против черного дня? Проворуется туз полицейский, надо пополнить растрату, – к кому бежит за деньгами? К "генеральше"! Отдали полицейского под суд, грозит ему предварительное заключение, следователь требует залог, – опять Рюлина выручает, либо Буластиха, либо Перхунова, либо Юдифь… Неправда, что ли?

* * *

– Не то чтобы неправда, – слабо отбивался угрюмый полицеймейстер, – но уж слишком вы обобщаете. Конечно, дружество бывает. Даже часто. Но ведь подобные дружества весьма непрочны, – до первой ссоры-с… И тогда…

– Что же тогда? Все переплетено в неразрывность, в круговую поруку. Топить этакую "генеральшу" для полицейского значит утопить, за компанию, самого себя. И для "генеральши" тоже – подвести полицию под следствие – уж чего бы легче! – да ведь вместе и самоё себя увязишь в уголовщине так, что потом уж и не вылезть… Вы думаете, не бывало доносов? И анонимные письма посылались, и девушки некоторые, из смелых, прямо к властям обращались за защитою… Ничего! Сама же полиция и предупреждала тогда Рюлину, что, мол, – остерегись маленько! держи ухо востро!.. Ну, и выходила "генеральша", по секретному дознанию, белоснежной голубицей, а донос оказывался клеветою… А всего чаще подобные извещения прямо складывались под сукно, а то и бросались в корзину. Одна хохлушка, Галей звали, – бойкая была, – чуть-чуть не подвела нас под прокурора. Что же? Правда, пришлось-таки Полине Кондратьевне порастрясти банковые вклады свои, но зато полиция живо обернула дело вокруг пальца, и, в конце концов, следствие осталось с носом, хохлушку признали нервнобольной, психопаткой, и "генеральше" же отдали на попечение…

– Жутко, поди, пришлось бедняжке? – спросил Матьё Прекрасный.

– Нет, ничего. Старуха была уж очень напугана, опасалась тиранить, чтобы не повторился скандал. Хоть и обидно ей было, а все-таки поторопилась сплавить Галю в провинцию… там она, говорят, даже замуж вышла… Вот тебе и сумасшедшая!

Голос Марьи Ивановны, когда она рассказывала о мнимом сумасшествии Гали, зазвучал каким-то неопределенным испугом, и глаза сделались странные, подозрительные, с бегающим в глубине их тревожным светом.

Полицеймейстер посмотрел на нее и подумал: "Сама-то ты, сударыня, что-то – как будто – не совсем того… не совсем в равновесии".

А Лусьева оправилась и продолжала:

– Когда полиция заинтересована в деле, то – хоть семь министров на то дело войной пойди: все останутся в дураках.

Как же! Следили ведь за ними в то время, как Галька-то нажаловалась… усиленно следить было велено. Кто вошел, кто вышел, все было известно. Ну и, в конце концов, что же могли уследить? Живет себе богатая вдова, Полина Кондратьевна Рюлина. Живет на доходы с капитала. Интимно близка к графу Иринскому, одному из богатейших и влиятельнейших людей в Петербурге. Тогда-то у госпожи Рюлиной был завтрак, обед или ужин, на котором присутствовали граф Иринский, Сморчевский, Фоббель… слава Тебе Господи! не маленькие люди! за шиворот их, так вот с бухты-барахты, ни село ни пало, не возьмешь! А у нас и куда громче и властнее гости зауряд пировали… Иногда, бывало, такое светило блеснет на горизонте нашем, что вся обомлеешь перед ним, дрожмя дрожишь от страха, уж и не знаешь, как его величать… Одна Люська у нас на этот счет была дорогой человек – бесстрашная: хоть китайского богдыхана или шаха персидского ей предоставь, – и с тем будет запанибрата!

Полицеймейстер проворчал, все еще не сдаваясь:

– Доносы иногда залетают на великие высоты, – тогда полиции уже не до попустительства-с: каждому надо свою шкуру спасать, покуда не погиб, как червь, за одно уже незнание и неслежение.

Лусьева отрицательно мотнула головою.

Назад Дальше