Дом свиданий - Амфитеатров Александр Валентинович 25 стр.


А кузина – в чулан засела, свидетелей припасла. Ну… слышит небольшая, но честная компания: визжит девчонка не своим голосом, благим матом… Бегут, торжествуют: вот сейчас накроем! А та, знай, вопит из своей комнаты. И слышно по голосу, что не притворяется, как велено, а уже в самом деле. Дверь заперта… Сломали дверь… Граф-голубчик сидит на стуле, зубы вставные ощерил, буркалы белые выпучил и дыхания в нем – ни на мертвого кота! А девчонка в угол прижалась, тоже вся синяя стала, волосы дыбом, заревелась от страха… Кузину эту потом из города выслали, однако сорвать успела; говорят, наследникам стоило тридцать тысяч, чтобы не разглашала скандала. Полине Кондратьевне, по завещанию, граф ни копейки не оставил, только фарфоровые часы старинные: Дафнис и Хлоя… или что-то еще нежнее! Чувствительный старичок! Да черт с ним! Мы были рады и тому, что он протянул ноги не у нас в доме. Ведь этого давно надо было ожидать. Он, знаешь, все молодился, средства принимал различные… Это даром не проходит! Ну, прощай! Не поминай лихом!

– Прощайте, Адель, милая!.. Будьте счастливы… Дай Бог вам и Этьену!.. Прощайте!.. – печально твердила девушка, провожая ее на лестницу.

Она бы и вниз, на подъезд, за Аделью пошла, но сильная рука придержала ее сзади за локоть.

– Ну уж это, девушка, тпру… Нельзя! Самим нужна! – смеясь, не пустила ее Федосья Гавриловна.

Внизу тяжело хлопнула дверь… Адель навсегда исчезла из жизни Марьи Лусьевой. Почему девушке было грустно, она сама и не знала: кроме нравственной погибели, закабаления, предательства, бессовестной эксплуатации и суровой силы, она от Адели ничего не видала… Однако, к всеобщему и собственному изумлению, вздыхала, хмурилась, хандрила и чуть не плакала несколько дней. Должно быть, всегда неприятно, когда вместе с человеком отходит от нас целый период прожитой жизни – жаль терять свидетеля молодости, лучшей, чем текущие дни, будь свидетель этот даже бывший враг… В другое время Маше сильно досталось бы за ее "мехлюдию", но Буластиха и Федосья Гавриловна были уж очень в духе: они обстряпали с Аделью выгодное дельце.

Адель сообщила Маше неполную правду об уничтожении "пакетов". Решив ликвидировать опротивевшее дело, она просто предложила всем данницам Рюлиной единовременный дешевый выкуп. Те, которые были в состоянии заплатить назначенные суммы или обеспечить их надежными векселями, действительно, получили свободу. Несостоятельных она полуосвободила, оставив у себя их "пакеты" – до выплаты уговоренных сумм, а до тех пор закабалив их в распоряжение Перхуновой и Юдифи. Буластова осталась верна своей антипатии к "пакетам" и в эту операцию больше не вступала, зато она задешево скупала мнимые "долги" тех женщин, которые работали при Рюлиной добровольно и, со смертью своей повелительницы, не собирались отстать от промысла тайной проституцией. В том числе оказались Жозя и Люция.

Глава 21

Маша была рада старым подругам, нимало не претендуя, что очень скоро новенькие для буластовской клиентуры, шикарные "рюлинские" немного оттеснили ее на задний план. Мас-коттой корпуса сделалась Жозя, разжиревшая за два года, как гаремная одалиска, и обнаглевшая до хамства. Калашниковская пристань и Гостиный двор заболели поголовной влюбленностью к веселой и разбитной особе, – она слыла за приезжую польскую графиню! – и прониклись чрезвычайным уважением к Люции, с ее классической способностью наливать себя спиртными напитками в совершенно оголтелом количестве, по востребованию. Величавой русской красоты своей Люция, хотя и порядком обрюзгшая, евде не утратила, но голос уже сорвала и день свой начинала лафитным стаканчиком водки натощак. Из нее вырабатывался тот тип русской алкоголички, что – хотя море выпьет, вдребезги пьяна не будет, зато и совершенно трезвой никогда не бывает, словно проспаться времени нет. Оглупела она страшно, курила, как солдат, походя ругалась и со дня на день опускалась в циническое неряшество.

– Права была Рюлина, душка! – шептала Маше Жозя, – не следовало бы Люции из черного тела выходить… Какая она была очаровательная там, когда горничною: платьице бордо, фартук белоснежный… А теперь в грязных капотах этих, в туфлях на босу ногу… халда халдою!..

– Споил Фоббель, швед проклятый!.. – жаловалась сама Люция в минуты посветлее. – Что Эвелину, что меня. Ту ума решил, а мне нутро испортил.

– Разве у тебя болит что-нибудь?

– Ничего не болит, а разбитая я вся… Ногой, рукой двинуть лень… И – ровно камни во мне накладены…

– Ненадежная девка! – по секрету, в ночи, объясняла Маше Федосья Гавриловна. – Ты не смотри, что она буйвол с фигуры и рожа треснуть хочет. Это ее печонка вздувает, как опару, – печень жиром прорастает… Слышишь, – одышка-то у нее? Что твой паровоз. И – вот подует ее этак годика полтора, а потом однажды пойдет у нее кровь носом, пойдет кровь горлом… Ну, и – аунюшки-Дунюшки! Это уж, стало быть, жир задушил: через месяц пожалуйте в Смоленскую вотчину, в Волково имение, к старосте Митрофанию… Наша-то уже сообразила, что покупка не прочна. Оттого и пущает ее и в хвост и в гриву: отдыха не дает, – торопится выжать, что больше…

Действительно, Буластиха заставляла Люцию "работать", как обреченную на убой, – без жалости, без совести, давая ей отдых разве лишь тогда только, когда не бывало вовсе никакого спроса на товар.

Обыкновенно в заведениях Буластихи женщины быстро обзаводились постоянной клиентурой посетителей, в цепь которой случайный гость врывался сравнительно редко и являлся в ней не слишком желательным не только для женщины, но даже для самой корыстолюбивой хозяйки. Дескать, – дохода от этаких метеоров на сто рублей, а хлопот с ними на тысячу. Да еще, не ровен час, подсунется, под видом "понта", доносчик, газетный корреспондент либо какой-нибудь ретивый спасатель, с возможностью скандальной огласки.

Собственно говоря, Буластиха мало таилась своей профессией, совершенно ее не конфузилась и скандала, как препятствия к дальнейшей торговле, не особенно боялась, чтобы не сказать: не боялась вовсе. С полицией она была в наилучших отношениях, расплачивалась с блюстителями и натурою, т. е. телом закабаленных рабынь. Годовой оборот Буластихи надо было считать во многие сотни тысяч, но добрую треть огромных сумм этих, а то и больше, отстригало полицейское мздоимство. Конечно, Буластиха была уверена, что полиция никогда не захочет потерять в лице ее курицу, непрерывно несущую золотые яйца, а потому, что бы ни случилось, сумеет не выдать ее ни суду, ни печати, ни даже собственному начальству – высшей администрации, будто в ней найдется такой Аристид, что сам не берет.

Но каждый гласный скандал обходился Прасковье Семеновне безумно дорого и хлопотно, как почти непосильная экстра: надо было сыпать деньгами, угощать, устраивать бесплатно дорогие вечеринки и оргии, терпеть, не в очередь, и без того унизительную зависимость и безграничное полицейское хамство. Рюлина, защищенная аристократической титулованной клиентурой, платила полиции очень крупные и тонкие взятки, которые застревали где-то на верхах, но "плевать хотела" на мелкую полицейскую сошку. Когда она проезжала своей улицей, околоточные вытягивались во фронт, участковый пристав почтительнейше козырял. Сунуться с вымогательством в доме, где рискуешь налететь – хорошо еще если только на графа Иринского, а то, не ровен час, и на такую высокопоставленную особу, что и сам-то граф Иринский не смеет при ней сесть без приглашения, – было для форменного серого пальто с светлыми пуговицами предприятием дерзости наглой, почти невозможной. Но к гостинодворской Буластихе и ее подручным "хозяйкам" ломился запросто каждый полицейский чиновник, которому приходила фантазия выпить на даровщину бутылку портера либо рюмку другую коньяку и безотказно позабавиться с девицами. Дорогой разврат, обыкновенному гостю обходившийся в десятки, а то и в сотни рублей, полиции доставался не только даром, но еще и с приплатами.

В корпусе было сравнительно лучше, потому что у Буластихи бывал как свой человек и частенько загуливал с приятелями местный частный пристав: присутствие такой большой акулы не давало широкого хода в воды ее мелким щукам и головлям. И, тем не менее, решительно все женщины корпуса к числу своих постоянных платных гостей должны были волей-неволей приписать еще какого-либо постоянного же, бесплатного полицейского. Эта повинность была настолько неизбежна, что – дабы избавить свою фаворитку от худших притязаний и поползновений – Федосья Гавриловна сама поторопилась свести Марью Ивановну с помощником участкового пристава, молодым и относительно приличным человеком, который любил читать переводные романы, а потому уже не находил ни удовольствия, ни шика в том, чтобы ни с того ни с сего бить женщину по лицу, пока не потечет кровь, поливать ее из ночного горшка либо тушить на грудях ее тлеющую папиросу. К "хозяйкам" же без церемонии влезал в квартиры любой загулявший околоточный и – "моему ндраву не препятствуй!".

Все эти зверские и плутовские бабы, свирепые со своими воспитанницами, наглые с гостями, бесстрашные даже перед убийственными кулаками всегда готовых к преступлению жильцов, терялись в присутствии полицейского мундира до паники и расстилались перед ним, как трава под ветром, трепетные, трусливые, жалкие. И – Боже сохрани, если какая-нибудь строптивая или непривычная рабыня не умела достаточно угодить его благородию. Били ее потом смертным боем. "Полиция – выше всего!" было твердым убеждением и правилом в деле Буластихи. Уважь, ублажи полицию, – и тогда ничего не бойся. Идти против капризов и прихотей полиции считалось в аду этом дерзновением столько же невообразимым и преступным, как для какого-нибудь благочестивца-дервиша – отрицать судьбу и волю Аллаха.

Конечно, тайная общая ненависть к полиции во всех вертепах была беспредельна, равняясь только ужасу пред нею же, как пред спрутом, – всеобъемлющим, чтобы высасывать соки из всего, что плывет навстречу. Нажить дело, способное еще увеличить органическую зависимость от полицейской паутины, почиталось величайшим бедствием и горем. Подвести дом под вмешательство полиции считали непорядочным даже самые буйные и своевольные женщины, даже такие сознательные и злобные ненавистницы своих хозяек, как Катерина Харитоновна.

* * *

Опаска ненасытных полицейских аппетитов была главной причиной осторожности Буластихи к случайным гостям. Она не столько стремилась расширять свою клиентуру, сколько упрочивать имеющуюся. Собственно говоря, все ее женщины очень скоро превращались в особый вид заточенных содержанок, тянущих в пользу хозяйки своей деньги с пяти-шести мужчин, их посещающих более или менее периодически и постоянно. Ничего подобного Марья Ивановна не знала у Рюлиной, где все дело строилось, как азартная игра, расчетами на огромные куши, на богатую многотысячную авантюру.

Красавицы Рюлиной часто целыми неделями отдыхали без всякого спроса, и это ни Полину Кондратьевну, ни Адель не смущало и не тревожило нисколько. Потом вдруг, подобно оргийному шквалу, налетал какой-нибудь стальной король из Пруссии, знатный бразильянец с брильянтами в ноготь величиною, султан из Малой Азии или индийский принц, и в два-три дня касса Адели переполнялась тысячными кушами, сторицей вознаграждаемая за долгое отсутствие торговли. Дело Буластовой работало по-мещански, изо дня в день, не ожидая шальных срывов, не зная заминок и пауз. В деле Рюлиной женщина, по натуре своей не охочая истязать себя муками стыда и совести, могла, благодаря антрактам этим и метеорическому характеру заработков, сохранить с грехом пополам некоторую иллюзию, будто она еще не вся – только продажное тело, не совсем профессиональная проститутка.

В деле Буластовой об этом напоминал и в этом убеждал решительно каждый день.

Рынок пестрел и колебался для новенькой недолго. Не пробыла Марья Ивановна в "корпусе" Буластихи еще и двух месяцев, а уже время для нее переложилось в своеобразный календарь, где понедельник обозначал каких-нибудь Митю Большого, Колю Химика, Карлушу Длинные Усы, вторник – Митю Среднего и Адама Семь Пуд и т. д. Все гости имели свои прозвища, и некоторые так к ним привыкали, что уносили их с собой – конечно, приятельскими стараниями – даже и во внешнюю жизнь. Уже очень вскоре Марья Ивановна знала по календарю этому, что 1-го и 15-го числа, аккуратно в 7 часов вечера, будет к ней гость-англичанин, управляющий крупной мануфактурой в Твери, повезет ее и Федосью Гавриловну в кафешантан, накормит отличным ужином, а затем в Биржевой гостинице будет до шести часов утра учить ее танцевать, в голом виде, жигу и петь похабные матросские песни. Знала, что 20-е число надо сохранять для вице-директора одного из виднейших департаментов, который имеет обыкновение пропивать в "корпусе" свое месячное жалованье до последней копейки, а поутру берет у Буластихи сто рублей взаймы до будущего визита и – уж Бог его знает, как он потом изворачивается. Знала, что в октябре, по последней сибирской навигации, прикатит из Енисейска Степан Широких, и уж тут всякий календарь придется недели на две пустить побоку, потому что засыплет Буластиху деньгами, зальет женщин шампанским, а напоследок непременно изобьет и "Княжну", и Машу, и Фраскиту, "чтобы помнили".

Машина разврата работала холодно, мерно, точно и скучно, с программами спроса, предвиденного, как сезонный сбыт в магазине. Буластиха была жадна, но расчетлива. Она высчитала, что Маша должна приносить ей не менее двух тысяч рублей в месяц, и выколачивала из нее сумму эту развратом десяти-двенадцати мужчин, приходящих кто раз, кто два в неделю, кто реже. По понятиям рынка, торгующего живым товаром, это – легкая работа. В Марье Ивановне видели товар ценный и работоспособный надолго, ее берегли.

Но в бедной спившейся Люции, как в кляче, везущей из последних сил, старались только как можно полнее использовать остаток энергии, вскоре – всем заведомо – должной погаснуть. Точно отрезок драгоценного бархата, ее продавали в розницу, по мелочам, – по техническому выражению вертепов – "на время". Отупелая от алкоголя, полусонная и безразличная машина механического разврата, она теперь только и делала день-деньской, что переезжала в сопровождении той или другой дуэньи, в карете или на извозчике, от одной хозяйки к другой – с одного свиданья на другое либо из ресторана в ресторан – с одной попойки на другую. Нередко случалось, что она бывала жестоко пьяна по три раза на день. Ослабеет в компании одного "понта", а где-нибудь ждет уже другой. Дуэнья вливает несчастной девке в рот рюмку воды с десятью каплями нашатырного спирта и – полувытрезвленную, качающуюся, дремлющую, бормочущую – везет в объятия нового потребителя. В иные дни бойкого сезонного спроса Люция свершала подобных переездов пять, шесть и более…

От необходимости заглушать в дыхании своем запах перегорающего спирта, Люция выучилась жевать жженый кофе и вскоре стала есть его чуть не горстями, наживая привычку нового самоотравления. Принимать нормальную пищу она почти вовсе перестала. Когда она успевала спать, – все тому удивлялись. Женщин своих Буластиха расценивала дорого, в многих десятках, а то и в сотнях рублей, и, обыкновенно, держала цены крепко. Но Люцию, в спехе выколотить из нее капитал до последнего дна, почтенная промышленница пустила, что называется, на дешевку – алчную и беспощадную, создающую вокруг товара жадный и дикий толкучий рынок.

– Того недостает, чтобы на Невский гулять выгоняла! – шептались втихомолку запуганные рабыни, с тайным ужасом следя, как на глазах их убивали медленно, но откровенно и наверняка, больного, отравленного человека. А Буластиха равнодушно запирала в шкатулку свои убийственные двадца типятирублевки… Бывало не редко, что число их достигало десяти в сутки…

Все знали, что Люция обречена на смерть, и никто не смел заговорить с ней о том. Понимала ли она сама свое положение, – кто ее знает. Бессонница, пьянство и утомление сделали ее будто полоумной. Если она не "работала", то – спать не спала, но дремала, ходя, сидя, стоя, лежа, поминутно забываясь в коротких беспокойных грезах – часто даже до того, что вдруг храпела и свистала носом среди обращенного к ней разговора… И так же внезапно просыпалась и долго потом не могла прийти в себя от сонной одури, хлопая глазами, как идиотка, трудно соображая, где она, почему, зачем.

Коньяк и водка поднимали ее, встряхивали, но иногда, хватив стакан-другой на бесконечно запасенные "старые дрожжи", Люция сразу ошалевала, впадала в бешенство и скандалила, – буйно, дико, грязно и непроизвольно: точно не сама бушевала, но кто-то другой, чужой, сидящий в ней, злорадный, бесовский, ужасный. Тогда Люцию вязали и потом били – жестоко и долго, по всем мякотям тела, мокрыми жгутами, чулками с песком, резиною. Она выла, пока не засыпала, а часов пять-шесть спустя – проснувшись, едва живая, вся разбитая, – наскоро опохмелялась полбутылкой водки и, воскресшая, как ни в чем не бывало, опять шла на "работу" – пьянствовать и отдаваться…

Опытная Федосья Гавриловна смотрела на разрушение Люции с большой тревогой.

– Увидите, Прасковья Семеновна, – убеждала она хозяйку, – устроит вам Люська уголовщину в доме.

– Каркай, ворона!

– Не обопьется, так удавится, а то с ума сойдет, квартиру подожжет… Чертиков-то она уже ловила на прошлой масляной. Либесвортишка еле отходил.

– Здорова корова! Еще на три белых горячки хватит.

– Да ведь это – как вино позволит, а оно – на этот счет самое капризное. Может десять лет ждать, а захочет – завтра в гроб уложит… Будет вам жадничать-то, взяли свой профит, попользовались, пора ее с рук спустить…

Буластова и сама все это понимала, но уж больно жаль было собственными руками погасить этакую богатую доходную статью – и все ждала, откладывала да авоськала…

Лусьева, как давняя приятельница Люции, страшно волновалась и беспокоилась ее грядущею, близко наступающей судьбой, в которой как будто смутным предостережением звучала отдаленная угроза ей самой. Марья Ивановна пила вино еще не слишком много, не до отравления организма в хроническую привычку, но ей уже частенько-таки случалось "ошибаться" то коньяком, то шампанским, то портером… временами уже чувствовалась гнетущая, тоскливая потребность в алкоголе, и без вина за столом кусок уже не шел в горло. Она боязливо расспрашивала то "Княжну", то Федосью Гавриловну:

– Если Прасковья Семеновна не захочет больше держать Люцию, куда же она денется? Ведь у нее ничего нет, и она совсем больная?

Обе, хоть и врозь, отвечали, точно спелись:

– Как куда? Теперь ей самое настоящее место – в открытом заведении. Там такой работнице цены нет. В открытое заведение хозяйка и сплавит ее…

"Княжна" прибавляла:

– На убой. Маша пугалась:

– Что ты, Лидия? Словно про скотину.

– Ну, конечно, надорвался призовой рысак, – кончать ему жизнь на живодерне. Износилась до времени красавица-кокотка, – куда же ее девать, как не в публичный дом? Жизнь Люции там – много-много, если на полгода… У нас из нее выжали, а там кожу сдерут и жилы вытянут – в пятирублевом-то обороте!

– Да помилуй! Возможно ли ей еще работать? как же Она едва жива от одышки. Ей бы в больницу надо лечь, полечиться бы…

Федосья Гавриловна возражала со смехом:

– Ах, скажите, какие нежности. Подумаешь, барыня! А долг ее Прасковья Семеновна тем временем с тебя что ли получать будет?

– Помилуйте, Федосья Гавриловна, какой же может быть еще долг за Люцией? Она работает на хозяйку больше всех нас…

Экономка подмигивала:

Назад Дальше