Регион в истории империи. Исторические эссе о Сибири - Коллектив авторов 21 стр.


"Этот нерусский Сахалин": каторга и проблемы интеграции острова в состав империи

В отличие от дебатов о присоединении Амура, которые по большей части вращались вокруг геополитического значения новых территорий для статуса России как великой державы, серьезное осмысление значения Сахалина началось в контексте проектирования тюремной реформы. Так же, как и в дискуссии по поводу присоединения Амура, наряду с оптимистическими заявками, что Сахалину суждено стать такой же процветающей колонией, как Мельбурн и Сидней, изначально заселенные преступниками, раздавались и призывы оставить попытки колонизации "этого нерусского Сахалина". Противоречивые точки зрения отражали две полярные тенденции "имперских технологий власти", с особой остротой проявившиеся во время либеральных реформ 1860-1870-х годов. С одной стороны, центральное правительство стремилось к унификации имперского пространства и населения, рационализации управления, модернизации социальных и экономических структур, а с другой стороны – настаивало на сохранении традиционных приемов управления, среди которых децентрализация и административные методы играли главенствующую роль. В 1860-х годах эти внутренние противоречия помешали правительству привлечь свободное население к освоению Сахалина, а после образования на острове каторги постоянно вставали на пути интеграции острова в общеимперское пространство.

Безуспешность попыток заселить Сахалин свободными переселенцами привела к тому, что процесс освоения Сахалина не удовлетворял ключевому "стереотипу" имперской колониальной политики, обозначенному А.В. Ремневым как аксиома: "только та земля может считаться истинно русской, где прошел плуг русского пахаря". Тюремное управление, в ведении которого Сахалин находился с 1879 года, разделяло точку зрения, согласно которой только колонизация "плугом" признавалась успешной: сосланные на Сахалин преступники должны были заниматься земледелием, а после отбытия срока наказания селились на острове как "крестьяне из ссыльных". Но, несмотря на то, что доля "крестьян из ссыльных" по отношению к каторжным и ссыльнопоселенцам постоянно возрастала, достигая к началу XX века более 8 тысяч человек, или 24 % населения, их правовой, социальный и экономический статус оставался неопределенным, что препятствовало успешной интеграции Сахалина в имперское пространство.

Начиная с 1895 года поток прошений и докладов о необходимости прекратить ссылку преступников на Сахалин и открыть остров для свободной колонизации все возрастал, но для имперского правительства главное значение Сахалина продолжало оставаться в возможности использовать остров как огромную "естественную тюрьму". Даже в 1901 году, по словам министра юстиции Н.В. Муравьева, "Сахалин должен быть [оставаться] ничем иным, как местом отбывания высшаго уголовнаго наказания". За три года до начала Русско-японской войны министр продолжал настаивать, что "[привлечение свободных пришельцев [на остров] нежелательно, так как вольные рабочие создают опасную для ссыльных конкуренцию, а капиталисты извлекают из природных богатств острова те выгоды, которые должны быть достоянием отбывших каторгу".

В этом отношении не могут не вызывать удивления выводы некоторых историков о том, что правительство проводило планомерную политику интеграции Сахалина в имперское пространство. М.В. Гридяева, например, утверждает, что частые перемены в административно-территориальном устройстве Сахалина были обусловлены потребностями развития острова и что на рубеже веков происходил поиск наиболее оптимальной модели управления "колонизуемой окраиной". Подобная точка зрения не учитывает противоречия имперской политики на колониальной периферии, когда "имперские реформаторы" не только не принимали во внимание интересы развития острова, но и долгое время сомневались, возможна ли в принципе успешная "колонизация" этого далекого фронтира.

Противоречия фронтира: ни свои, ни чужие

Если нежелание правительства открыть остров для свободной колонизации вызывало особое недовольство среди местной администрации и некоторых кругов правящей элиты, то для либерально настроенной интеллигенции жизнь на острове не могла не представляться сущим адом не только потому, что она была подневольной, но и потому, что сахалинские реалии совершенно не соответствовали четким классификациям, которых требовала эпоха модерна. Трудно согласиться с мнением, что своей критикой либеральные интеллигенты стремились уничтожить Сахалин как символ всеобщей российской несвободы и угнетения и тем самым способствовать освобождению России. Скорее в работах современников проявилось полное замешательство в отношении имперской политики на колониальной периферии со всеми ее сложностями и противоречиями. Тот факт, что на Сахалине не существовало границ между произволом и законом, свободными и преступниками, русскими и инородцами, являлся источником сомнений и тревог для либеральных критиков, привыкших к более-менее упорядоченной реальности имперского центра. Сахалин же представлял собой "фронтир нации", где, по словам историка Британской империи Катлин Уилсон, под давлением межкультурного обмена рушились барьеры, которые в имперском центре считались непреодолимыми, и размывались границы между черным и белым, цивилизованным и диким, законом и страстью. Результатом непонимания сахалинской действительности стала не только невнятность некоторых описаний острова, но и шаблонность оценок, которые давали возможность осмыслить эту реальность пусть в предвзятых, но зато привычных и понятных терминах.

Начать с того, что жизнь на Сахалинской каторге не только не соответствовала современной пенитенциарной теории, но не укладывалась даже в рамки тюремной практики, распространенной в Европейской России. Все, что приезжие наблюдатели, такие как А.П. Чехов, Д.А. Дриль, А.П. Саломон, знали о тюремном деле из научных книг и личной практики, не имело к Сахалину никакого отношения, так как Сахалинская каторга существовала вне рамок закона. Факт "незаконного" "чрезвычайного" статуса Сахалинской каторги не принимается во внимание историками Сахалина, хотя современники не раз на него указывали. Дело в том, что начало Сахалинской каторге было положено эдиктом 1869 года, который открыто нарушал основной уголовный закон империи, Уложение о наказаниях уголовных и исправительных 1845 года. Целью эдикта было в экстренном порядке разгрузить Забайкалье, где каторга пришла в окончательный упадок, для чего преступников, присужденных к каторге, было решено сортировать по двойному признаку: "социальной опасности" и пригодности к целям колонизации. По новому закону рецидивистов, семейных каторжных и каторжных женщин отправляли на Сахалин или в Забайкалье, а впервые судимых и бессемейных – во "временные каторжные тюрьмы" европейской части России.

Ни один новый вид каторги не соответствовал Уложению 1845 года, по которому наказание каторгой включало в себя и тюремное заключение, и принудительные работы в рудниках, на заводах и в крепостях (в европейской части России не было работ, на Сахалине – тюрем). Поэтому новая каторга создавалась как "временная" мера, призванная организовать каторжные работы практически и тем самым обойти несовершенство закона. Хотя пересмотр Уложения о наказаниях с целью привести его в соответствие с реальностью начался уже в 1871 году, создание нового Уложения растянулось на десятилетия (новое Уложение было издано только в 1903-м). Так "временный" статус Сахалинской каторги стал постоянным. По мнению правительства, большой беды в чрезвычайном положении Сахалина не было, так как каторжные работы на острове хотя и не соответствовали "букве" закона, но вполне соответствовали его "духу". Того же мнения придерживались и в ГТУ, для которого "временный" статус Сахалина открывал широкое поле для экспериментов, немыслимых в Европейской России, где во главу угла ставилась политика унификации тюремных институтов и централизации тюремного управления. На Сахалине же деятельность ГТУ не была связана ни законом, ни "пенитенциарными теориями", а руководствовалась только "живым делом исполнения каторги".

Но если для тюремных администраторов Сахалин представлял собой своего рода пенитенциарную tabula rasa, то для либеральных юристов и тюрьмоведов Сахалин стал символом несбывшихся надежд. Новая каторга появилась в разгар обсуждения проектов тюремной реформы, стремившейся к унификации всех тюремных заведений империи и отмене ссылки и каторги, но после долгих дебатов правительство решило с реформой подождать (отложив ее, опять-таки, до издания нового Уложения о наказаниях), а каторгу сохранить. Разочарованные тюрьмоведы долгое время бойкотировали Сахалин, предоставив тюремному ведомству полную свободу действий не только на острове, но и на каторге в целом. Ситуация изменилась после посещения Сахалина А.П. Чеховым в 1890 году, одним из мотивов которого стало именно недоумение по поводу невежества тюрьмоведов в отношении практического функционирования каторги.

Визит Чехова сделал интерес к Сахалину легитимным (если не сказать модным), но далеко не способствовал интеграции острова в имперское сознание, скорее наоборот. После выхода в свет книги Чехова процесс отчуждения Сахалина в имперском сознании продолжился на новом уровне и с новой силой, так как Чехов сумел особенно ярко показать, насколько тюремная политика центрального правительства на периферии не соответствовала ожиданиям либеральной публики. Поощряя практические решения местной администрации в ущерб "букве закона", имперское правительство санкционировало не только размывание границ между законом и произволом, но и между "своими" и "чужими", что было совершенно неприемлемо с точки зрения имперской интеллигенции. Среди примеров размывания границ либеральные наблюдатели с особой остротой выделяли невозможность отличить каторжных от свободных, невозможность поддерживать буржуазные стандарты морали при широком распространении незаконного сожительства, проституции, плачевном положении детей, немощных и душевнобольных, а также невозможность создать "общество" из многонационального и многоконфессионального "сброда", формирующего каторгу. Особое подозрение вызывало общение с "восточным элементом" (ссыльными мусульманами, по разным подсчетам составлявшими от 10 до 14 % каторжных), которые, с одной стороны, представлялись как пассивные жертвы имперской экспансии, а с другой – как "вредный элемент", препятствовавший колонизации и развращавший каторгу. Еще более обострила проблему отчуждения современная сенсационная журналистика, в которой сахалинцы рисовались как своего рода "племя" со своими порядками, обычаями, языком и даже определенным антропологическим "типом"

Особенно важным для определения успешности имперской цивилизаторской миссии на острове стал вопрос об отношениях между русским и аборигенным населением. Теоретически Сахалинская каторга должна была способствовать двойной цивилизаторской миссии – исправлению преступников и освоению дикой окраины. Место аборигенного населения при этом оставалось неопределенным. Например, в 1872 году имперский чиновник так представлял себе процесс исправления преступников на острове:

Сахалинские поселенцы-преступники… должны отказаться от всякой мысли о побеге и бродяжестве… обратиться к труду, к оседлой жизни, к мирным сношениям с гиляками и айнцами, которые могут сослужить им полезную службу в качестве помощников в труде и руководителей в знакомстве с местной природой. В таком положении преступник должен понять, что улучшение его участи зависит от него самого, что спасение его будущности лежит в его трудолюбии, домовитости и честности, в превращении его из человека, вредного себе и людям, в мирного гражданина.

В этой "имперской фантазии" превращение преступника в гражданина происходило через труд и общение с аборигенами, которые оказывали цивилизующее влияние на ссыльных. Следуя практической логике, поощряемой центром, сахалинская тюремная администрация с готовностью прибегала к услугам местных гиляков, которые не только помогали ловить беглых каторжных, но и служили надзирателями в тюрьмах. Для "имперских реформаторов" подобное положение дел представлялось неприемлемым. По словам известного ученого-биолога А.Н. Краснова, посетившего Сахалин в 1880-х годах, "ближайший и непосредственный надзор за жизнью каторжного человека, как бы низко он ни пал, нравственно все-таки более развитого, находится в руках дикаря, самого грубого и первобытного…" Так, вместо того, чтобы покорять дикую природу и "цивилизовывать" не менее дикое местное население, сахалинцы были отданы на откуп "дикости", что не могло не способствовать их дальнейшему отчуждению в сознании "цивилизованной" публики.

Другими словами, если практические вопросы освоения колониальной периферии ставили и местную администрацию, и центральное правительство перед необходимостью закрывать глаза на различия между разными категориями сахалинского населения, то для либеральной интеллигенции и читающей публики отсутствие четких границ и различий выступало как главный признак нецивилизованности и нерусскости. В попытках осмыслить противоречия фронтира либеральные авторы только усугубили проблему отчуждения Сахалина от империи.

Чужие среди чужих: японская оккупация и начало эвакуации

Отсутствие четких границ между различными категориями сахалинского населения представляло проблему не только для либерально настроенных профессионалов, но и для военных, которые столкнулись с практической невозможностью разграничить "чужих" и "своих" во время эвакуации острова в 1905 году. К началу XX века практика колониальных войн способствовала складыванию нового подхода к мирному населению, при котором оно рассматривалось как сумма отдельных частей (social aggregate) и при необходимости подвергалось классификации и "фильтрации". Уже во время оккупации Сахалина в июле 1905 года японское военное командование пыталось провести четкую границу между мирным населением и "каторжными", объявив, что жители, пойманные с оружием в руках, будут преданы полевому суду как рецидивисты, представляющие серьезную опасность как для мирного населения, так и для японских войск. Российское военное командование только усугубило ситуацию, призывая японские войска "не церемониться" с каторжниками, которых во многих случаях было невозможно отличить от мирного населения. Например, когда японские войска провели рейд по "зачистке" бывших тюрем, основными жертвами операции стали не каторжники, а мирные жители, которые в тюрьмах искали приют и укрытие от военных действий. Также японскому командованию не удалось с четкостью разграничить регулярные войска и дружинников, на которых японская сторона отказалась распространить действие конвенции о военнопленных. Скорее вооруженные дружинники – бывшие каторжные – попадали в категорию "рецидивистов" и подлежали уничтожению. И тем не менее до 1400 дружинников оказались в лагерях военнопленных в Японии.

С началом эвакуации задача японского командования по классификации сахалинского населения несколько упростилась. В самом широком смысле все пришлое население Сахалина, которое до войны по разным подсчетам насчитывало от 35 тысяч до 44 тысяч человек (исключая аборигенных жителей), распадалось на две категории – служащих и гражданских. Служащих и их семьи (до 800 человек) японское командование согласилось эвакуировать через Японию, куда в течение августа уже были отправлены военнопленные и санитарные отряды (свыше 4000 человек). Также через Японию было разрешено вывезти сахалинские детские приюты. С гражданским населением дело обстояло сложнее. Если до войны японское командование планировало эвакуировать всех сахалинцев на материк России, высадив их на противоположном берегу в бухте Де Кастри, то после оккупации планы командования изменились. Гражданскому населению, которое не могло финансировать переезд, было предложено покинуть остров на японских судах и высадиться на материке Приморья. Тем же, кто мог себе позволить эвакуироваться за собственный счет, было разрешено выехать через Японию, в основном во Владивосток (более 1,6 тысяч человек).

Выезд сахалинцев через Японию представлял множество проблем как для самих сахалинцев, так и для японских властей, как показывает пример из архивов российского консульства в Японии. Среди выехавших с Сахалина через Японию находился один из самых зажиточных "фермеров" Южного Сахалина, бывший ссыльный, татарин Садык Гафуров. Гафуров не только выехал сам, но и помог выехать с Сахалина двум бывшим каторжным-кавказцам, которые по пути с ним поссорились, опоздали на пароход до Владивостока и остались в Японии без средств к существованию. Вскоре оба бывших сахалинца оказались замешаны в ограблении кассы российского консульства в Хакодате и предстали перед японским судом. Российский консул В.В. Траутшольд, присутствовавший на заседаниях суда, описывал процесс как необыкновенно комическое представление с участием каторжных-кавказцев, объяснявшихся с судьей на ломаном японском языке, и японской публики, потешавшейся над незадачливыми сахалинцами и их экзотическим акцентом. При этом было совершенно ясно, что социальная и культурная дистанция между российским консулом и сахалинскими каторжными была ничуть не меньше, если не больше, чем между сахалинцами и японской публикой, что тем не менее не помешало японским судьям войти в положение сахалинцев и присудить их к минимальным срокам заключения, после чего оба вернулись обратно на остров.

Назад Дальше