Они никогда бы не утверждали: "Смешно, потому что такого не может быть" (Чередникова 2002: 208). Они просто знали, видели, слышали, что подобное было не раз и чем это кончилось. И вообще, еще и не такое бывало. И это совсем не смешно. Смакование страшного – удел тех, кто никогда не сталкивался с ним и начисто лишен воображения.
В связи с этим можно отчасти разделить и тревоги тех, кто говорит о разрушительности для души подобных игровых экспериментов. Игра вкрадчиво проникает в играющего. Пребывание в злых игровых мирах, где рекой льется кровь, не может остаться без последствий. Ведь, как уже было сказано, из игры извлекается вовсе не "игрушечный", но и самый настоящий жизненный опыт. Даже если это незамысловатый опыт, где в привычку входит то, что страшная история вызывает смех.
И все же не "кровожадность" главное содержание "страшилок" и "садистских стишков", но пристальное изучение социальных норм и запретов, во многом аналогичное исследовательскому интересу маленького ребенка, который ломает заинтересовавшую его игрушку, чтобы, наконец, понять, как она устроена.
"Садистские стишки" с их кощунственными перевертышами добра и зла, с одной стороны, отражают этап освоения ребенком / подростком нравственного и этического багажа со всеми сложностями лавирования детского сознания между прописными истинами, вечными ценностями, нравственными императивами, неискренним официозом и стереотипами массовой культуры; с другой стороны, "садистские стишки" встраиваются в вековые фольклорные традиции (причем не только детского фольклора) с их смеховыми антимирами и упоительными ужасами и прорастают в зоне жанрового пограничья смеховой культуры и "страшилки".
* * *
Жестокость "садистских стишков" вполне следует общему духу времени.
В последние годы популярность их несколько уменьшилась. Возможно, они сдают свои позиции в сфере детской субкультуры под натиском компьютерных игр. А там свои "ужастики" и новые тревоги по поводу того, сколь жестоки и кровавы могут быть детские игры.
Но детские игры – всегда зеркало своего времени и переотражение мира взрослых. А наш взрослый мир вполне цинично относится к официальным святыням и легко подвергает осмеянию то, что еще вчера было неприкосновенным.
Глава 6. Время в зеркале детской игры
…вечное всегда носит одежды времени.
Ю. М. Лотман
Детские игры и идея эволюции
Еще в 1930-е гг. Е. А. Аркин в своей работе, посвященной детским игрушкам, высказал предположение о вневременном и кросс-культурном характере детских игр: "В… хранящихся в музеях коллекциях не оказалось ни одной (игрушки. – М. Т.), которая не имела бы своего двойника в современной детской. … устойчивость детской игрушки, ее универсальность… – очевидный факт" (Аркин 1935: 21–32; см. рис. 12).
В 1970-е гг. Д. Б. Эльконин возражал Е. А. Аркину, что современная детская наполнена автомобилями и поездами, самолетами и луноходами, ракетами и конструкторами. Конечно, в ней есть и игрушки вроде лука со стрелами, которые "как бы застыли в своем развитии", но это потому, что "игрушки живут дольше, чем орудия труда, изображениями которых они являются" (Эльконин 1978: 37). Старые "изначальные" игрушки перестают интересовать детей в качестве эрзаца взрослых орудий, но становятся просто любопытными предметами, развивающими полезные навыки: лук и стрелы – меткость, волчки – вращательные движения и т. д. То есть это только кажущееся сходство игры с одними и теми же предметами, суть же игры кардинально изменилась.
Д. Б. Эльконин подчеркивает, что детские игрушки и игры детерминированы в своем содержании жизнью общества. В духе исторического материализма он представляет происходящие с игрой изменения в связи с изменениями орудий производства и трудового процесса. В силу этого дети в первобытных обществах и в индустриальных, даже играя похожими игрушками, в принципе не могут играть в одни и те же игры.
Но так ли уж принципиально игра с луком и стрелами в наши дни отличается от такой же игры маленького будущего охотника? Современному ребенку вряд ли привяжут какое-либо животное: на, мол, забей его на здоровье, учись меткости! Все-таки представления о жестокости-гуманности в европейской культуре иные. Но маленький ребенок, предоставленный сам себе, будет не просто отрабатывать полезный навык. Он будет отрабатывать его, играя, воображая себя охотником, индейцем или спортсменом, соревнуясь со сверстником, что-то фантазируя. Играя луком со стрелами, дети первобытного и индустриального (или постиндустриального) общества нафантазируют разные сюжеты, и востребованность выработанного навыка в различных историко-культурных контекстах будет иная. Но в этом ли состоит суть эволюции игры? Или это просто изменился внешний облик игры, а сама игра, что называется, "стара как мир"?
Высшей ступенью развития игр, по Д. Б. Эльконину, выступает ролевая игра, которая присуща только детям, живущим в сложных высокоразвитых обществах. В архаичных культурах дети с первых шагов включаются в трудовую деятельность, рано становятся самостоятельными и рано взрослеют. В силу этого у народов, ведущих первобытный образ жизни, ролевых игр или вовсе нет, или они скудны и принципиально отличаются от современных (Эльконин 1978: 39–64). То есть короткое первобытное детство не успевает изобрести ролевые игры, дети быстро взрослеют, им некогда играть во взрослых.
Но так ли это однозначно? Можно ли говорить об эволюции детской игры как о поступательном усложнении и прогрессе игровой деятельности? Или все же есть в детской игре свои вневременные универсалии? И, в частности, отменяет ли раннее включение в трудовую повинность детские ролевые игры?
Ролевые игры в "одеждах времени"
Нельзя не согласиться с предположением Д. Б. Эльконина, что источником ролевой игры являются те сферы жизни взрослых, в которых дети не могут принять непосредственное участие. Но в принципе в любом архаичном обществе такие сферы есть. В обществе аборигенов Австралии самая недоступная для детей и таинственная сфера жизни – это религиозно-обрядовая практика. И, по свидетельствам полевых исследователей, игра в обряды является одним из любимейших детских развлечений: как и взрослые перед ответственной церемонией, дети разрисовывают тела и всячески украшают друг друга, они старательно воспроизводят общеизвестные песни и танцы, разводят огонь и рассаживаются вокруг него. Подобные игры, так же, как и разыгрывание маленьких, иногда гротесковых сценок из взрослой жизни (на тему похорон или свадебных обрядов), поощряются старшими. Взрослые могут с удовольствием наблюдать за ходом действия, давать серьезные советы, касающиеся рисунков на теле или точности танцевальных движений, смеяться и подначивать участников (Берндт, Берндт 1981).
У тех же австралийских аборигенов группы мальчишек 6–10 лет, вооружившись миниатюрными копьями, по несколько дней путешествуют в окрестностях лагеря, добывая себе "пропитание". Такие мероприятия обычно квалифицируются исследователями как свидетельство раннего вовлечения детей в трудовую деятельность и начала самостоятельной жизни. Но так ли уж утилитарны действия маленьких охотников? Конечно, они по-настоящему выслеживают дичь, у них все как "взаправду", включая раскраску тел, бурные проводы и не менее бурную встречу участников похода, которые им устраивают девочки. Но скитания детей вдали от лагеря – это не просто охота и не сухое "практическое занятие" по отработке охотничьего мастерства – это еще и игра, обучающая и ролевая одновременно.
Обыгрывается не только церемониальная жизнь, не только практика жизнеобеспечения, но и сфера семейно-брачных отношений. Несмотря на ранний возраст вступления в брак (особенно у девочек), дети аборигенов успевают освоить игру в "мужа и жену". В одном из вариантов разыгрывается частая в жизни аборигенов ситуация: один из мальчиков убегает с "чужой женой", а все остальные участники заняты их поисками (Берндт, Берндт 1981). Все это можно рассматривать как архаичные аналоги сегодняшних ролевых игр.
Для этнографа конца XIX – начала ХХ в. В. Харузиной было совершенно очевидно, что яркие картинки из жизни, "быт во всех его разновидностях с верностью отражается" в детских играх (Харузина 1912: 98). Вслед за африканистом Kidd’ом она подробно описывает игры детей кафров (бантуязычные жители Южной Африки), где они в точности воспроизводят повседневные занятия семьи: пасут скот, доят "коров" из банановых бутонов, ходят к "вождю", "на рынок", приносят "гостинцы" для детей, "варят" в ямке в земле "молочную кашу", отбиваются от напавшего "леопарда" (Харузина 1912: 91–92).
Во всем обозримом историко-культурном пространстве дети стремятся воссоздавать в своей игре некое подобие взрослого мира. Им недостаточно прямо копировать поведение взрослых и пытаться наравне со старшими участвовать в их делах, им очень важно именно играть во взрослых. Мир взрослых занятий и социальных ролей подсказывает те правила, нормы, ценности и сюжеты, которыми манипулируют детские игры.
Игра "во взрослых" и есть одна из "игровых универсалий", которая всегда облачена в "одежды времени" (см. рис. 15, 20).
Детские игры равно вдохновляются и сложной профессиональной деятельностью, и сюжетами из повседневной жизни. В современных европейских культурах игра во взрослых предстает перед нами в форме развернутой ролевой игры, о которой писали и Л. С. Выготский, и А. Н. Леонтьев, и Д. Б. Эльконин. Современные дети играют во врачей и космонавтов, в магазин и парикмахерскую, в "дочки-матери" и в "казаки-разбойники"… Но это не значит, что в первобытных обществах с их сравнительно коротким детством ролевых игр не было.
Складывается впечатление, что различия в ролевых играх современных детей и детей, живущих в архаичных обществах, заключаются не столько в самом игровом действе, сколько в той взрослой внеигровой реальности, которая "питает" ролевую игру. Каковы взрослые социальные роли – такова и детская ролевая игра.
Детские игры обусловлены не столько общим историко-культурным контекстом, сколько локальными условиями детства. Игры чутко отзываются на самые разные события реальной жизни (см. рис. 17).
Та же игра в войну. Скорее всего, ей не одна сотня лет, и она вполне может быть причислена к "игровым универсалиям". Конкретное же содержание этой игры – кто с кем воюет, каким оружием и как организуются игровые действия – всецело определяется историческим моментом. После Гражданской войны дети играли в "красных" и "белых", скакали на лошадях и рубились саблями. После Великой Отечественной и до недавнего времени – в "наших" и "немцев", в танкистов и летчиков, во всемогущих разведчиков. Сегодня наши дети уже играют в "чеченцев" и "русских". В Европе было время, когда дети играли в католиков и гугенотов… Игра – старая, образ войны – новый.
Более того, игра избирательна в отношении того, что именно будет обыгрываться, какая сфера жизни взрослых. Самостоятельно дети выбирают для игры те повседневные сюжеты или те занятия взрослых, которые воспринимаются ими неотъемлемой частью окружающего мира, которые наиболее интересны и насыщенны с точки зрения человеческих взаимоотношений. Так что игра – это еще и процесс активного осмысления окружающей действительности.
Что адсорбирует новое поколение из повседневной реальности? Какие нормы, ценности, стереотипы оно осваивает в игровой форме, вооружаясь ими для своей дальнейшей серьезной жизни?
В поселках рядом с местами заключения дети играют в конвоиров и заключенных. Чем живут люди в этих поселениях и какой образ будущего у их детей?
Стоит задуматься, какое место стали занимать в нашей жизни сериалы, если дошкольники и дети раннего школьного возраста уже играют в сериальных персонажей. Искусственный мирок мыльных опер становится той призмой, через которую ребенок всматривается в свое будущее.
В единую "рамку" ролевой игры в различные исторические периоды заключаются совершенно несхожие "моментальные снимки" взрослых ценностей, отношений и интересов, присущих конкретному социокультурному контексту. В этом смысле детская игра "во взрослых" рассказывает одновременно "о времени и о себе", она чуткий индикатор происходящего.
Черно-белые кадры хроники времен Первой мировой войны показывают нам, как дети увлеченно копируют занятия старших, воюют, лечат и разыгрывают сценки расстрела: "офицеры" отдают команды, "осужденные" становятся лицом к стене и при звуке "выстрелов" живописно падают, пулемет из деревяшек "стреляет", сотрясаясь и отдавая назад, – игра с несомненным знанием дела (см. рис. 16).
Дети-обвинители – от ведовских процессов до Павлика Морозова
История знает совсем страшные детские игры, которые также создавались "по образу и подобию" мира взрослых. Речь идет о детях-обвинителях, затевавших кровавые судебные процессы. Дети-обвинители особенно громко заявили о себе во времена охоты на ведьм в XVI–XVII вв., когда представления о дьявольском заговоре против человечества властвовали над умами людей, а колдовство стало универсальным объяснением всех бед. Выявление и преследование ведьм в ту эпоху было не только миссией духовенства и судебных чиновников, но и нормой поведения любого законопослушного гражданина.
В хоре обвинителей зазвучали и детские голоса. Дети самозабвенно фантазировали о ведьмах, демонах и подробностях шабаша. Они обвиняли в связи с дьяволом своих родных, соседей и посылали в костры и на виселицы тех, кого случайно невзлюбили. Порою дело доходило до самооговора. Дети утверждали, что сами состоят в связи с дьяволом и посещают развратные шабаши. Тем самым они обрекали себя на мученическую смерть.
С одной стороны, дети искренне заражались взрослыми страхами, с другой же – они не столько искали защиты от этих страхов, сколько культивировали их и строили на них свою игру. Для детей обвинения и признания в связи с дьяволом были одной из увлекательнейших игр. Дети играли в охотников на ведьм и одержимых, но их игры оборачивались самыми настоящими расправами.
Так, четыре дочери почтенного сквайра из Уорбоя (Англия, 1589–1593) обвинили бедную пожилую соседку в насылании на них порчи. Детские розыгрыши, обвинения и припадки продолжались более трех лет. В итоге соседка, ее муж и дочь были подвергнуты пытке и казнены (Роббинс 1994: 451).
В Ланкширском суде (Англия, 1612) фигурировали показания 9-летней девочки, поведавшей о "ведьминских проделках" своей матери и бабушки и "опознавшей" большинство ведьм, участвовавших в шабаше. В результате 10 обвиняемых было повешено.
В Пенделе мальчик 11–12 лет заявил, что был на шабаше и видел множество людей, но имен их не знает. Тогда, чтобы он "опознал" ведьм, его стали водить по окрестностям. Он узнал около 30 человек…
Примеры можно множить. Только в Европе насчитывается несколько десятков детей-обвинителей. И в Америке Салемское дело – не единственный случай, когда охотой на ведьм заправляли подростки.
Известны случаи возмездия, когда выросших детей-обвинителей обвиняли в колдовстве подростки нового поколения. Также известны запоздалые раскаяния взрослых женщин, признававшихся, что делали это тогда от скуки, играючи… (Роббинс 1994).
Дети играли, а взрослые были совершенно серьезны и вершили правосудие. Взрослый мир, повинуясь игре, приводил в исполнение детские вымыслы.
Но дети-обвинители – это не только далекое прошлое и не уникальное порождение охоты на ведьм. Сталинский террор, бесконечные процессы над "врагами народа" и массовые репрессии привели к новой вспышке эпидемии детских обвинений. Дети доносили на своих родителей в НКВД.
Все началось с рождения одного из самых известных советских мифов о "подвиге" Павлика Морозова. В основу его была положена трагедия, разыгравшаяся в маленькой уральской деревне. Павлик Морозов донес на родного отца, сказав, что тот помогает сосланным кулакам и препятствует созданию колхоза в деревне. Отца арестовали, судили и отправили в лагерь. Спустя полгода, в сентябре 1932 г., Павел Морозов был убит. По официальной версии, мальчика убили родственники-кулаки за донос и сотрудничество с ГПУ. Дед П. Морозова, его бабушка, двоюродный брат и дядя были обвинены в преступлении, объявлены террористами и приговорены к расстрелу. Дело Павлика Морозова гремело на всю страну.
Эта версия не выдерживает проверки даже спустя десятилетия. В 80-х гг. оставшиеся в живых очевидцы, в том числе и учительница Павлика, рассказывали, что он никогда не был пионером, был дремуче неграмотен и ни о каких высоких революционных идеях не помышлял. Его отец ушел из семьи, и мальчик в отместку донес на него (Дружников 1988).
Современный историк К. Келли, пытаясь восстановить цепочку реальных событий по открывшимся в конце 1990-х гг. архивным документам, показывает, что тема доноса на отца была поднята на щит только в центральной прессе. До этого в следственных материалах речь шла о семейном конфликте: когда отец ушел из семьи, стали делить скудное крестьянское имущество, с отцовской родней отношения окончательно испортились, и мальчик в отместку стал доносить о спрятанном зерне, о несданном ружьишке на деда, на дядьку, мог и на отца донести (Келли 2009). Но в духе времени все события были представлены в виде непримиримых классовых противоречий. Созданный пропагандой Павлик Морозов утратил черты хмурого деревенского подростка и начал свою самостоятельную жизнь. Он превратился в пламенного борца и первого пионера-героя. Донос на отца был воспет как подвиг.
Социальные мифы создают образы праведников и мучеников, они же порождают героев, которые становятся действующими лицами реальной живой истории. В атмосфере маниакальных поисков врагов народа дети грезили подвигом Морозова и подражали любимому герою. Пресса, и детская и взрослая, была переполнена рассказами о его последователях: пионер донес на мать, которая собирала в поле опавшие зерна; сын на суде выступил против отца; герой "мужественно" отрекся и от отца, и от матери, оставшись круглой сиротой… Детей не только агитировали быть такими же, как Павлик, но и подсказывали технологию доносов. В отдельных публикациях встречаются советы, как искать врагов народа, куда адресовать письма и как их отправлять, чтобы враги не перехватили… Одни юные обвинители славились на всю страну, другие – напротив, засекречивались, получали прозвища, назывались "бойцами", "красными следопытами"… (Пионерская правда 1937–1938; Дружников 1988: 187–204). В середине 30-х гг. в "Артеке" состоялся слет детей, отправивших в тюрьму своих близких.
Дети способны превратить в игру самые скудные материи, а здесь шпионы, враги, контрреволюция… По сути, детям "сверху" была подсказана игра, которую представили как важнейшую социально-значимую деятельность. Пропаганда в целях воспитания нового поколения, для которого не будет существовать ни общечеловеческих ценностей, ни семейных привязанностей, превратила детскую игру в идеологическое оружие.
Взрослая реальность с тотальным недоверием и репрессиями исказила детскую игру, а пропаганда подсказала ей конкретный идеологический сюжет. Донос стал частью игры, в которой ребенок, уподобляясь взрослым, ловил новых ведьм. Детские обвинения, как эхо, вторили официальным процессам над врагами народа. Сами дети не в состоянии были понять, где заканчивается игра в подвиг и начинается трагедия жизни.