Кажется, подобный тип суждений о Ломоносове, с некоторыми коррективами, главным образом стилистического и, так сказать, цивилизационного характера, сохраняется до сих пор, и, эта отдаленность , упомянутая в только что приведенной цитате, непринужденно преодолевается, скажем, недвусмысленным свидетельством времени о вечности : "Время показало, что имя русского гения будет вечно жить в памяти народов" (Самородок земли русской 2011, 4), чему вряд ли противоречит несколько менее тривиальное мнение, согласно которому Ломоносов – наш современник, чья тень соприсутствует актуальному политическому процессу: "Кто сегодня реализует всю полноту власти? <…> И каковы же наши сегодняшние отношения с ними? <…> Разве не верим в возможность диалога с властью, не даем наказы ее носителям <…>? Волнуемся, спорим. <…> Тень Ломоносова по сей день неотступно стоит у нас за плечами. Он – наш современник" (Калиниченко 2013, 52-53); ощутимым кажется иногда и присутствие этой неуспокоенной тени и в пространстве современной ответственной экономической деятельности: "Экономические идеи Ломоносова – часть интеллектуального научного знания XVIII века. Тем они и ценны. Нам суждено помнить об этом наследии, анализировать, разрабатывать и использовать его <…>. Тогда М. В. Ломоносов будет восприниматься <…> как значимый источник знания о путях построения эффективно функционирующей экономики страны" (Бурмистрова 2011, 33). Ср.: "В современном мире, где изменения в области науки и образования происходят особенно быстро и приходится решать много сложных проблем не только научного, но и социального характера <…>, метод М. В. Ломоносова, его цельный взгляд на жизнь и науку, безукоризненная честность по отношению к себе и людям приобретают первостепенное значение" (Николаев 2011, 1200).
Вместо заключения
Ломоносовская тема, образ Ломоносова вошли в русское культурное сознание как неотменимая, но недостаточно оформившаяся его часть. Эта недооформленность имеет несколько уровней, обладающих относительной автономией, но все же складывающихся в некоторую единую конструкцию, относительно неустойчивую, подверженную историческим и метафизическим колебаниям. В контексте большой истории эти колебания обнаруживают зависимость от истории элит (Ломоносов и "немецкая" академическая элита его времени, его "национализм", сочетавшийся с народностью и европейским, в частности именно немецким, образованием и культурным опытом; Ломоносов и имп. Елизавета, русская душою, потеснившая немцев и открывшая возможность масштабных культурных сдвигов в сторону Франции; славянофилы и панслависты, Герцен, противопоставлявшие Ломоносова немецкой верхушке Российской империи и проч.); от судеб больших проектов (так, петербургскому имперскому проекту Ломоносов оказался противопоставлен лишь при его надломе, и в еще большей степени – после его крушения, в советскую эпоху); от событий катастрофического характера (народно-патриотическая составляющая ломоносовской темы неизменно актуализировалась в связи с двумя мировыми войнами); от содержания и динамики развертывания литературного процесса (в этом отношении наиболее важными являются, конечно, начало прижизненной известности Ломоносова, его влияние на современников, посмертная актуализация его литературного наследия в вариантах, приемлемых для различных литературных групп; момент дезактуализации этого наследия, т. е. перемещение его из сферы времени настоящего в сферу времени прошедшего; с Ломоносовым это произошло не позднее времени правления Николая I).
При этом уникальность ломоносовской культурной темы обусловлена тем, что он не метафорически, а буквально оказывался воплощением всего , всей полноты существования России в истории, литературе, науке, идеологии, политике и геополитике; поэтому Пушкин или Менделеев в ломоносовском контексте не всегда выглядели уместно. Именно Ломоносов связывал личность и государство в единство проекта цивилизационного характера; это обстоятельство обуславливало неослабевающий и сочувственный интерес к его образу у одних и плохо скрываемое раздражение у других. Любопытно, что эпохи русской истории, непосредственно связанные с кризисами русской государственности отмечены, в частности, резким ростом числа бессодержательно-ритуальных комплиментарных и как бы заклинательных реплик и текстов о Ломоносове (как, разумеется, и о некоторых других деятелях русской культуры, например, о Пушкине). К Ломоносову апеллируют так, как будто сознают и его необходимость (осмыляемую в категориях православия, самодержавия, народности или, позднее, пробуждения, духовного развития и эмансипации народа, социальной справедливости и т. д.), и его неадекватность сложившейся ситуации, которой ему, т. е. связанным с ним смыслам и культурным механизмам не разрешить. С особой наглядностью эта двусмысленность проявляется в связи с ломоносовскими юбилеями, особенно в XX веке. Исключительно важное, возможно ключевое, значение в самой этой двойственности принадлежит невыявленному, скрытому, неочевидному влиянию Ломоносова на культуру, тому, что редко становится предметом углубленной рефлексии или как бы не замечается, но одновременно неотменимым образом воплощается в слитых с реальностью тенденциях к идеальному воплощению смыслов культурного развертывания, выраженных, в частности, в идеях Московского университета и Академии наук. Эти идеи теснейшим образом связаны с ломоносовской темой и поддерживают ее, одновременно на нее опираясь, до сих пор.
Приложения
1. "Гимн бороде"
В истории литературы, в той мере, в какой она способна включить в себя историю идеологий и культурных проектов, т. н. "мелочи", понятые как симптомы скрытых или недостаточно проясненных процессов, могут приобретать важное, иногда и ключевое значение.
Одна из таких "мелочей" – ломоносовский "Гимн бороде", который находится явно на периферии литературной деятельности Ломоносова, не оказал сколько-нибудь заметного влияния на литературный процесс и в этом смысле с неизбежность должен рассматриваться как произведение маргинальное.
Тем более несущественными можно было бы признать содержащиеся в этом тексте и сопутствующие ему грубые полемические тексты и выпады, которые позволяли себе участники полемики, и в первую очередь Ломоносов, договорившийся и дописавшийся до вполне вульгарных именований членов Синода "козлятами малыми" и "козлами" (Ломоносов АН 2, 628, 629). И все же такое решение было бы поспешным.
"Гимн бороде", как известно, привлек к себе неблагосклонное внимание Синода, который 6 марта 1757 г. утвердил "всеподданнейший доклад" "Об уничтожении чрез палача пасквильных стихов, под названием: "Гимн бороде"". В докладе, подписанном архиепископом Санкт-Петербургским Сильвестром, епископом Рязанским Димитрием, епископом Переяславским Амвросием и архимандритом Донским Варлаамом, говорилось: "В недавном времени проявились в народе пашквильные стихи, надписанные: "Гимн бороде", в которых не довольно того, что тот пашквилянт, под видом якобы на раскольников, крайне скверныя и совести и честности христианской противныя ругательства генерально на всех персон, как прежде имевших, так и ныне имеющих бороды, написал, но и тайну святаго крещения, к зазрительным частям тела человеческого находя, богопротивно обругал, и чрез название бороду ложных мнений завесою всех святых отец учения и предания еретически похулил; и когда, по случаю бывшего с профессором Ломоносовым свидания и разговора о таком вовся непотребном сочинении Синодальных членов рассуждаемо было, что оный пашквиль, как из слогу признавательно, не от простого, но от какого-нибудь школьного человека, а чуть и не от него ль самого произошел, и что таковому сочинителю, ежели в чувство не придет и не раскается, надлежит как казни Божии, так и церковной клятвы ожидать, то услыша, означенный Ломоносов исперва начал свой пашквиль шпински защищать, а потом, сверх всякого чаяния, сам себя тому пашквильному сочинению автором оказался, ибо в глаза пред Синодальными членами таковыя ругательства и укоризны на всех духовных за бороды их произносил, каковых от доброго и сущего христианина надеяться отнюдь не можно, и, не удовольствуяся тем еще, опосля вскоре таковой же другой пашквиль в народ издал, в коем, между многими явными уже духовному чину ругательствы, безразумных козлят далеко почтеннейшими, нежели попов ставит, а при конце, точно их назвавши козлами, упомяненную ему при рассуждении церковную клятву за единую тщету вменяет, из таковых не христианских, да еще от профессора академического, пашквилев не иное что, как только противникам православной веры и таковым предерзателем к бесстрашному кощунству святых Таин и к ругательству духовного чина явный повод происходит и впредь, ежели не пресечется, происходить может; а понеже, между протчими, вседражайшаго Вашего Императорского Величества Родителя блаженныя и вечной славы достойныя памяти Государя Императора Петра Великого правами жестокия казни хулителям закона и веры чинить повелевающими, Военного артикула, главы 18, 149 пунктом, пасквилей сочинителей наказывать, а пашквильныя письма чрез палача под виселицею жечь узаконено, того ради со оных пашквилев всеподданнейше Вашему Императорскому Величеству подносит Синод копии и всенижайше просит, чтоб Ваше Императорское Величество, яко Богом данная и истинная церкви и веры святой и духовному чину защитница, Высочайшим своим указом таковыя соблазнительныя и ругательныя пашквили истребить и публично сжечь, и впредь то чинить запретить, и означенного Ломоносова, для надлежащего в том увещания и исправления, в Синод отослать Всемилостивейше указать соизволила" (ПСПР, 4, 282-283).
Текст этого "доклада" вызывает ряд недоумений. В самом деле, если члены Синода не знали об авторстве Ломоносова, зачем вообще они его расспрашивали о "Гимне бороде"? Почему при этом они не торопились действовать, и только после второго "пашквиля" выступили с этим своим "докладом" (ср.: Ломоносов АН 2, 8, 1068)? Далее: почему Ломоносов не только не скрывал свое авторство, не только не остановился перед крайне резкими выпадами в адрес синодалов в ходе беседы с ними, но и написал второй "пашквиль", еще более повышая градус скандала и фактически вынуждая Синод действовать (и при этом, судя по всему, не только не опасался серьезных для себя последствий, но и не обманулся в своих расчетах: "доклад" остался без высочайшего ответа)? На эти вопросы мы ответить не можем.
Ситуация смысловой неопределенности усугубляется тем обстоятельством, что "Гимн бороде", который многократно печатался и неоднократно комментировался , остается закрытым текстом, для прояснения смысла которого оказалось недостаточно показаний дошедших до нас источников.
Вот еще лишь несколько вопросов, на которые мы также не можем ответить с необходимой степенью полноты и доказательности. Первый: ломоносовский пасквиль адресован одному человеку или какой-то группе в Синоде, или, наконец, всем членам Синода (при том, что совершенно не исключено совмещение этих адресаций)? Второй: только ли Синод он задевает? Третий: если допустить, что "Гимн" адресован не (или не только) группе адресатов, но и конкретному лицу или лицам, то кому именно? Четвертый: почему тема "раскольников" оказалась связана с синодальной, и более определенно: Ломоносов связал "бороду предорогую" того синодала, к которому обращены соответствующие строки, с расколом ("Керженцам любезный брат" [Ломоносов АН 2, 8, 620])? В самом деле, утверждать, как это обычно делают комментаторы, что бороды синодалов воспринимались то ли Ломоносовым, то ли его читателями как знак контрреволюции революции Петра, который бороды брил, уничтожая обычаи косной старины, нет оснований: в этом случае пришлось бы признать, что смысл "Гимна бороде" состоит в требовании обрить членов святейшего синода. Остается предполагать, что смысл пьесы и, в частности, отождествления адресата со старообрядцем заключается в чем-то ином. В чем именно? Пятый: почему Синод отреагировал на хулиганские стихи Ломоносова столь болезненно? Шестой: почему "Гимн бороде" вызвал обширную полемику, в ходе которой прибегали к мистификациям, к обращениям к верховной власти, к резким оскорблениям? И наконец, главный вопрос: что стало поводом для этой сатиры: ведь даже с учетом вспыльчивости Ломоносова, его самолюбия, его дерзости и смелости, его обычной уверенности в собственной правоте, его склонности к сведению личных счетов сочинение и распространение "Гимна бороде" производит впечатление поступка, слишком странного, чтобы он не имел какой-то серьезной подоплеки. И здесь круг этих и подобных вопросов замыкается: не зная адресата, не узнаем и этой подоплеки.
Данная заметка не изменит ситуацию принципиально: у нас нет новых материалов, и задача ее только в том, чтобы предложить некоторые частные уточнения к академическому комментарию на "Гимн бороде" и вместе с тем очертить границы культурно-идеологического контекста этого произведения.
Начнем с вопроса об адресате. Обычно рассматриваются две кандидатуры на эту роль: митрополит Сильвестр (Кулябка) и митрополит Димитрий (Сеченов). Поскольку прямых доказательств авторства нет, приходится довольствоваться косвенными свидетельствами, которых немного .
Первое: ранние и при этом авторитетные атрибуции указывают на митрополита Димитрия (так, именно его считали автором адресованных Ломоносову ответных полемических стихотворений кн. П. А. Вяземский и А. С. Пушкин, весьма осведомленные в литературных делах XVIII в. (см.: Рукою Пушкина 1935, 563-569); естественно предположить, что отвечал тот, кто был задет в "Гимне бороде" или, по крайней мере, считал себя задетым, а поскольку этой уверенности митрополита Димитрия нам противопоставить нечего, приходится рассматривать версию о нем как об адресате "Гимна" обоснованной).
Второе, на наш взгляд, решающее: на Димитрия же указывает текст "Гимна бороде", и именно упоминание о Керженце. В известном (и до сих пор в полной мере сохраняющем свое значение) комментарии по этому поводу говорится: "Сеченов, бесчеловечно обращавшийся с иноверцами, гораздо снисходительнее относился к раскольникам, прибежище которых, река Керженец, протекала в пределах его епархии <…>. Если весь "Гимн бороде" в целом был адресован не Сеченову, а другому духовному лицу, то несколько туманная строфа 5 этого "Гимна", где упоминается какой-то "керженцам любезный брат", метила, может быть, в Сеченова. Ведь не случайно же, в самом деле, говорит здесь Ломоносов именно о керженских раскольниках, а не об архангельских, которых знал гораздо ближе" (Ломоносов АН 2, 8, 1077).
Здесь допущена только одна неточность, правда существенная: о каком-то "снисходительном" отношении митрополита Димитрия к раскольникам ничего не известно. Но сама неточность эта вплотную подводит если не к решению вопроса, то к рассмотрению достаточно существенных обстоятельств, с ним связанных.
В Нижегородской губернии дела со старообрядцами обстояли следующим образом. Митрополит Питирим, предшественник Димитрия на нижегородской кафедре (о нем см.: Морохин 2009; Морохин 2005), разгромил Керженец и вынудил многих и многих старообрядцев либо обратиться, либо бежать в другие губернии. Вопрос, таким образом, мог считаться решенным, а потому митрополит Димитрий, назначенный на кафедру 10 сентября 1842 г., счел более актуальной не менее сложную задачу обращения иноверцев (чем, собственно, занимался и ранее, с сентября 1740 г. возглавляя, в соответствии с указом Императрицы Анны, Контору новокрещенских дел и проповедуя "среди иноверцев Казанской, Нижегородской, Астраханской и Воронежской епархий" [Кочетов, Галкин 2007, 93]). И тогда началось массовое возвращение старообрядцев, возрождение Керженца. Подробнее обо всем этом см. Морохин 2002; здесь же приведены любопытные статистические данные: если, согласно подсчетам митрополита Димитрия, в 1743 г. в Заволжье насчитывалось менее 800 старообрядцев, то в 1754 г. их было без малого пять с половиной тысяч (Морохин 2002, 58).
Между тем общая ситуация с расколом в стране оставалась напряженной (хотя и не рассматривалась как критическая): она не просто постоянно оставалась в поле зрения властей, но и требовала все новых усилий с их стороны по стабилизации положения. Возобновлялось петровское законодательство о старообрядцах (см., напр., сенатский и синодский указ от 31 августа 1744 г. "О переписи в ревизию раскольников и о наказании за утайку душ" [ПСЗРИ, 12, 198-199]; сенатский указ "О новом подтверждении, чтобы раскольники и бородачи носили установленные прежними указами знаки" от 2 декабря 1752 г. [ПСЗРИ, 13, 737-739]), принимались новые законы и распоряжения (в частности: синодский указ от 22 июля 1753 г. "Об отсылке обвиненных в расколе Донских казаков, для исследования, к Епархиальному Архиерею" [ПСЗРИ, 13, 862]; сенатский от 4 октября 1753 г. "Об искоренении существующего в Сибирской Губернии суеверия о добровольном самосожигании" [ПСЗРИ, 13, 890-891]; сенатский от 7 февраля 1755 г. "О чинении Светскими Начальствами посылаемых от Духовного Правительства людям вспоможения в поимке раскольнических учителей" [ПСЗРИ, 14, 306-307]). См. также: ПСПР, 4, 112-114, 223-224, 261-262 и др.
В этом контексте напоминание в "Гимне бороде" о "заслугах" Димитрия оказывалось расчетливым и метким ударом: он фактически объявлялся одним из ответственных за положение дел в борьбе правительства с расколом, и единственным ответственным за положение дел в Нижегородской епархии. Вызывающе дерзкий характер ломоносовского текста особого значения не имел: в ходе инициированного им скандала заинтересованные лица (например, И. И. Шувалов, имевший ничем не ограниченную возможность апеллировать непосредственно к императрице) без особого труда могли дать властям соответствующие разъяснения, и при этом легко могло выясниться, что пасквилянт и его детище гораздо менее вредны, чем решения, принятые некогда ортодоксом.