Ломоносов в русской культуре - Дмитрий Ивинский 14 стр.


Итак, если действительно выпад в адрес Димитрия может рассматриваться как симптом скрытой интриги, то вопрос о причине и целях выступления Ломоносова резко повышается в своем значении. Здесь нам вновь придется обратиться к академическому комментарию, в котором этот вопрос обсуждался: "16 сентября 1756 г. Синод вернул куратору Московского университета И. И. Шувалову переведенную на русский язык профессором этого университета Н. Н. Поповским поэму английского писателя А. Попа "Опыт о человеке" с извещением, что "к печатанию оной книги Святейшему Синоду позволения дать было несходственно" <…>. "Издатель оныя книги, – заявлял Синод, – ни из священного писания, ни из содержимых в православной нашей церкви узаконений ничего не заимствуя, единственно все свои мнения на естественных и натуральных понятиях полагает, присовокупляя к тому и Коперникову систему, також и мнения о множестве миров, священному писанию совсем не согласные" <…> Это <…> распоряжение Синода "задевало Ломоносова непосредственно: Поповского, своего любимого ученика, он неизменно поддерживал и выдвигал <…>; поэму Попа Поповский переводил под наблюдением Ломоносова; перевод был Ломоносовым одобрен и представлен <…> И. И. Шувалову как образец стилистического искусства Поповского <…>. Задет был и Шувалов, хлопотавший об опубликовании перевода" (Ломоносов АН 2, 8, 1062).

Данный эпизод представляется исключительно важным для понимания мотивов Ломоносова как автора "Гимна бороде" и Шувалова, его поддержавшего. Однако содержание определения Синода истолковано здесь неверно: Ломоносов если и был задет, то лишь косвенно, т. к. его имя в этом тексте вообще не было упомянуто. Вот этот текст: "1756 года Сентября 16 дня Святейший Правительствующий Синод, имея рассуждение о представленной Святейшему Синоду к рассмотрению, при доношении из Московского Императорского Университета, переведенной на Российский язык книге, называемой: "Опыт о человеке", о которой оной Императорский Университет, упомяненным доношением представляя, что де оная весьма, кажется, быть может не бесполезна учащемуся юношеству, но всякое де издание, в котором рассуждении о Божестве находятся, в Святейший Синод отсылаются, для лучшего рассмотрения и предосторожности от случающихся нечаянно противностей нашему закону и преданию святых отец, дабы де тем рассмотрением удержать от легковерных соблазнительного издания, требует, по рассмотрению Святейшего Синода, о дозволении оной напечатать указу; а понеже, по прочитании оной книги, Святейшим Правительствующим Синодом усмотрены многия, заключающиеся в ней, основания такия, которыя и Священному Писанию противны и с православною христианскою нашею верою весьма несходны, следственно потому и учащемуся юношеству не точию полезны, но и соблазнительны быть могут, ибо издатели оныя книги, ни из Священного Писания, ни из содержимых в православной нашей церкви узаконений ничего не заимствуя, единственно все свои мнения на естественных и натуральных понятиях полагают, присовокупляя к тому и Коперникову систему, тако же и мнение о множестве миров, Священному Писанию совсем несогласныя, чего ради и к печатанию оной книги Святейшему Синоду позволения дать несходственно; того ради рассуждено: означенного Московского Университета куратору действительному камергеру и кавалеру господину Шувалову о означенном Святейшего Синода рассуждении чрез экспедициальнаго секретаря объявить словесно, при чем и означенную книгу обратно ему вручить" (ПСПР, 4, 238-239).

Как видим, единственным объектом нападения здесь является Шувалов, который фактически объявляется ответственным за попытку публикации "противной закону" книги. Мало того: объясниться с ним и вернуть рукопись поручено секретарю, и это означает, что Синод не видит ни возможности, ни необходимости объясниться с ним на более высоком уровне. Это похоже на объявление войны, причем, повторим, не Ломоносову, не даже Поповскому (о его отношениях с Ломоносовым см.: Модзалевский 2011, 108-246), которым Синод также не заинтересовался, а именно Шувалову. Конечно, о реакции последнего мы можем только догадываться, но вряд ли ошибемся, предположив, что она отнюдь не была безразличной и что Ломоносов, обсуждая с Шуваловым возникшую ситуацию (а в том, что такое обсуждение состоялось, не может быть никаких сомнений), уверился, что в случае продолжения конфликта Шувалов будет на его стороне.

Все это вряд ли возможно объяснить борьбой самолюбий (или, во всяком случае, только этим). За конфликтами такого уровня всегда стоят значительные события и проекты, претендующие на изменение идеологии формирования культурного пространства и на изменение границ и сфер влияния.

Единственным событием такого рода в середине 1750-х гг. стало учреждение Московского университета. Этот проект, разработанный Шуваловым и Ломоносовым, непосредственно затрагивал интересы Синода, резко ограничивая возможности его влияния на духовную культуру Москвы и общества в целом. Так, Московский университет почти с самого начала своего существования начал влиять на процессы формирования элиты (см., в частности, сенатский указ от 18 мая 1756 г. "О позволении недорослям из Шляхетства обучаться в Московском Университете, и о произвождении их в чины" [ПСЗРИ, 14, 571-573]) . При этом в университет переводились учащиеся духовных семинарий (см. напр., синодский указ от 3 мая 1755 г. "О назначении воспитанников духовных семинарий во вновь открытый в Москве Университет и о определении в оный законоучителя" [ПСПР, 4, 132-133]). Весной 1756 г. ситуация развивалась особенно динамично. Одним из принципиально важных событий стал сенатский указ от 5 марта: "Правительствующий Сенат, по доношению Московского Императорского Университета, П р и к а з а л и: оному Московскому Университету, который по Высочайшей Ея Императорского Величества апробации, кроме Правительствующего Сената, никакому месту не подчинен, с Коллегиями, Канцеляриями, Приказами и Конторами, Губернскими, Провинциальными и Воеводскими Канцеляриями, о принадлежащих до онаго Университета делах <…> сношения иметь, и в надлежащия места, кои состоят под одною Сенатскою дирекциею, а к Коллегиям не подчинены, писать промемориями, а в прочия места посылать указы, так как и другия состоящия под одною Сенатскою дирекциею Присутственныя места <…> сношения имеют, и оному Московскому университету учредить типографию и книжную лавку, в которых происходимыя Университетских писателей сочинения и переводы печататься и продаваться в пользу общую могут" (ПСЗРИ, 14, 518-519) .

Естественно, указ распространялся и на Синод как одно из государственных учреждений, и он принял данный указ к исполнению 12 марта (ПСПР, 4, 192-193). В данной ситуации история с переводом "Опыта о человеке" оказывалась крайне несвоевременной для Шувалова и могла отразиться на всей ранней истории борьбы Московского университета за независимость. Пасквиль Ломоносова оказывался частью этой истории: он не просто давал выход раздражению поэта, он демонстрировал готовность шуваловской группы перейти к прямой дискредитации оппонентов, в частности епископа Димитрия (Сеченова). Судя по всему, в Синоде это поняли и приступили к открытым ответным действиям вынужденно и лишь после того, как "в народ" был пущен второй ломоносовский "пашквиль" .

2. Шувалов, Ломоносов и Сумароков: к постановке вопроса

1740-1760-е гг. в русской литературе – время острой литературной борьбы, время размежеваний и противостояний. Но конструирование ситуации и самого хода этой борьбы не было уделом одних поэтов, а прежде всего было делом культурной элиты елизаветинской эпохи; ключевую роль в этом деле сыграл И. И. Шувалов, а одним из ключевых эпизодов всей истории оказалась борьба Ломоносова и Сумарокова.

До сих пор весьма влиятельной остается концепция, согласно которой Ломоносов и Сумароков создали отчетливо противопоставленные друг другу художественные системы, тяготеющие, соответственно, к "барокко" и "классицизму" (ср.: Trubetzkoy 1956, 35; Морозов 1965, 70; Гаспаров 2003, 235). В основных чертах своих эта концепция опирается на следующие представления: Ломоносов – ученик немцев, соприкоснувшейся с немецкой литературной и филологической культурой непосредственно, во время пребывания в Германии; более того, он успел сформировать собственное отношение к германской литературной ситуации и, по крайней мере, сумевший выделить из ряда других поэтов Гюнтера и Готшеда (впрочем, до сих пор мы не знаем точно, в какой мере в его литературном сознании они противопоставлялись, в какой – дополняли друг друга); он усвоил поэтику немецкой придворной оды и предложил ее своеобразную интерпретацию в духе позднего барокко (эмфаза, обилие фигур, метафоризм и аллегоризм, парадоксальные сближения, "пышность", "величавость", "парение" и проч.; о "барочных элементах" в литературных произведениях Ломоносов см., в частности: Čiževskij 1960, 414-423; Морозов 1965; Yancey 1977). Сумароков – последователь Буало, он руководствуется идеями ясности и умеренности выражения, терминологической точности словоупотребления и проч. (более подробную характеристику буалоизма Сумарокова см.: Песков 1989, 23-30). На разность литературных позиций (пусть и не исключавшую возможность их относительного сближения по отдельным вопросам) накладывались особенности темпераментов двух поэтов, самым пылким образом стремившихся занять первое место на российском Парнасе, не допускавших в этом отношении никаких колебаний и компромиссов и в конце концов ставших непримиримыми врагами.

Эта концепция, однако, не является ни единственной, ни в полной мере адекватной, т. е. охватывающей хотя бы основные факты.

Еще в первой половине XIX в. была сформулирована прямо противоположная точка зрения – в книге, которая стала нашей первой напечатанной историко-литературной монографией и почти не привлекала внимания специалистов. Автор этой книги, С. Н. Глинка, выразил категорическое несогласие с мнением "тех писателей", которые считали, что "Сумароков был врагом Ломоносова": "Сумароков и Ломоносов в одно время и на различных поприщах нашей словесности преобразовали Славяно-Русский язык". а "авторское самолюбие, <…> подстрекающее соревнование <…> не означает ни злобы, ни ненависти" (Глинка 1841, 1, 78); далее Глинка разъяснял, что во все времена "находятся так называемые добрые люди, которые или из зависти или для забавы бросают яблоко раздора <…> между писателями <…> (Глинка 1841, 1, 79)" и заканчивал первую часть своей книги прекраснодушно-наивным обращением к читателям: "Не будем из разделять: они оба родоначальники новой русской словесности <…>" (Глинка 1841, 1, 197). Во второй части он вновь подчеркивал: "Изобретение новой русской словесности есть нераздельное творение и Сумарокова. и Ломоносова <…>" (Глинка 1841, 2, 3); ср.: "Сумароков и Ломоносов нераздельно изобретали слог новой словесности <…>" и "пролагали ход новой нашей словесности, <…> преодолевая все преграды" (Глинка 1841, 2, 8, 10); ср. еще: "ни у Сумарокова, ни у Ломоносова нельзя оспоривать первенства в изобретении нового слога нашей словесности: оно нераздельно и непосредственно принадлежит им" (Глинка 1841, 2, 38). Следуя этому мнению, Глинка старается смягчить (иногда крайне наивно) или даже исключить из рассмотрения любые, даже обоснованные, представления о приоритете одного поэта перед другим; ограничусь одним примером: "Ломоносов первый написал торжественную оду на взятие Хотина. Но он и Сумароков вместе, без всякого сношения друг с другом заимствовали ямб из германской поэзии. Гюнтер служил им в том образцом" (Глинка 1841, 1, XIII).

Литературная репутация Глинки – это репутация чудака; его книга о Сумарокове, посвященная Екатерине II и А. С. Шишкову, казалась вопиюще архаичной, либеральное академическое литературоведение ее не замечало, потом ее забыли вовсе.

Возможно, настало время о ней вспомнить: в последние три десятилетия появился ряд исследований, побуждающих к этому хотя бы в порядке уточнения историографической перспективы – при том, что их авторы об этой книге по традиции не упоминали.

И. З. Серман выступил со статьей "Ломоносов и Буало"; здесь, впервые после Л. В. Пумпянского, с нажимом был акцентирован интерес Ломоносова к Малербу и в еще большей мере к Буало, прежде всего к его концепции высокого, к идее "священного пианства", к спору французских поэтов о языке Библии, который Ломоносов учитывал и своеобразно переосмыслял, создавая свою теорию трех штилей (Серман 1983, 472, 474, 477 и др.).

Второй, не менее симптоматический текст – предисловие В. М. Живова к составленному им сборнику ранних работ Г. А. Гуковского по истории русской поэзии XVIII в. Здесь с неожиданной резкостью, но вполне справедливо заявлено, что Гуковский "в угоду тыняновской схеме преувеличивал несходства противников [т. е. Ломоносова и Сумарокова], игнорируя европейский контекст полемики <…>, ясно показывающий, что оба автора исходят из одной и той же совокупности эстетических идей", т. е. воззрений "школы разума" (Живов 2001, 15). Эта точка зрения, обратившая на себя несколько полемических замечаний рецензентов (см., в частности: Осповат 2001; Дзядко 2002), не кажется более экстравагантной, чем "традиционная" и, безусловно, заслуживает отдельного обсуждения (впрочем, она не была развернута В. М. Живовым в специальное исследование).

Если попытаться соотнести концепции Сермана и Живова, получается чрезвычайно любопытная картина: с одной стороны, Ломоносов и Сумароков апеллируют к Буало (пусть и к разным аспектам его концепции), с другой – к немцам, к Гюнтеру, к "школе разума". Если наблюдения исследователей справедливы (а у меня нет серьезных оснований в этом сомневаться), то тогда Ломоносов и Сумароков и в самом деле не столько антагонисты, сколько поэты, действовавшие в одном направлении, по-разному интерпретировавшими один и тот же, причем одинаково важный для каждого из них европейский литературный материал (разумеется, эти различия не могут игнорироваться).

Через два года после статьи Живова вышла в свет заметка М. Л. Гаспарова, который показал, что "собственные оды Сумарокова развертываются ничуть не более связно и логично, чем оды Ломоносова. И те и другие строятся одинаково – из блоков по нескольку строф: зачин, концовка, в кульминации – картина ("я зрю", в небесах является Бог, или Россия, или Премудрость, или Петр I, и гласит величие адресата оды), в промежутках – изображение России (часто), изображение государыни (редко), иногда воспоминание о ее воцарении, всегда изображение торжества и ликования, при надобности – картины войн или апофеоз наук. Все эти темы переходят из оды в оду и лишь каждый раз монтируются в ином порядке и пропорциях, у Сумарокова нимало не логичнее, чем у Ломоносова <…>. Оды Сумарокова могут казаться более цельными разве что потому, что они короче, то есть легче охватываются вниманием. Более того: когда Сумароков перерабатывает первые, пространные редакции своих од для "Разных стихотворений" 1769, а потом для "Од торжественных" 1774, то он немилосердно их сокращает <…> без всякого внимания к композиционной связности: ода превращается в россыпь изолированных строф. Как, критикуя Ломоносова, Сумароков сортировал его строфы на хорошие и плохие, так критиковал он и себя и отбрасывал непонравившиеся строфы, ничем их не заменяя . Результатом был беспорядок еще больший, чем у Ломоносова. Все это, конечно, не значит, что между одами Ломоносова и Сумарокова нет разницы. Есть прежде всего в объеме, почти вдвое: средняя длина ломоносовской оды 22,5 строфы, сумароковской – 12,5 строф <…>" (Гаспаров 2003, 237-238). Единственное возражение, которое можно было бы высказать по поводу работы Гаспарова, заключается в том, что она слишком откровенно тяготеет к описанию некоторых общих особенностей одического жанра как такового (вряд ли нужно доказывать, что "блоковая" композиция, топосы, "лирический беспорядок" характерны не только для од Ломоносова и Сумарокова).

Наконец, целесообразно упомянуть о недавно явившейся в свет содержательной статье К. А. Осповата (Осповат 2010). Здесь тезис о соотносимости, близости или единстве по отдельным отношениям, взаимодополняющем характере художественных систем Ломоносова и Сумарокова связывается не с особенностями их литературных программ, которые, по мнению Осповата, были глубоко различными, а с внешним культурным воздействием: вхождение двух поэтов в кругозор, салон и культурный проект Шувалова "предписывало мирное обсуждение разногласий" в соответствии с "кодексом придворной учтивости" (Осповат 2010, 18-19), что " полезные и приятные споры, которые Ломоносов и Сумароков должны были вести о языке в присутствии Шувалова, мыслились им как род неформального сотрудничества ради общего предприятия" (Осповат 2010, 21), что в рамках шуваловской модели "противоположные свойства двух поэтов образовывали своего рода бинарный каркас для общего очерка молодой литературы" (Осповат 2010, 23), что при этом "конкуренция <…> истолковывалась как плодотворной соседство различных жанров" (Осповат 2010, 25), т. е. оды и трагедии.

Назад Дальше