Вавилонская башня - Александр Генис 12 стр.


В повести Битова "Человек в пейзаже" это центральная мысль, которая не дает покоя ни автору, ни герою. Камни и деревья не знают о соседстве друг друга: пейзажем они становятся лишь в глазах человека, который, в сущности, и является если не автором, то соавтором пейзажа.

Реальность - плод коллективного воображения, поэтому всякий прохожий может стать свидетелем таинства рождения. Перед каждым из них - нас - стоит задача: составить из мириада отдельных фактов картину, выстроить отдельные, вроде бы и не связанные между собой элементы в сюжет.

Американские психологи провели опыт: не подозревающим подвоха людям читали выбранные наугад цифры. Все участники эксперимента немедленно обнаруживали в перечне заведомо не существовавшие в нем закономерности - они их себе просто придумали.

Природа не терпит пустоты, человек - хаоса. Наше сознание устроено таким образом, что мы воспринимаем окружающее только тогда, когда оно укладывается в какую-нибудь историю. (Одна из них - собственно история.)

Истории могут меняться, устаревать, умирать, возрождаться, они могут сосуществовать, соперничать, враждовать, высмеивать друг друга. Невозможно только одно:

жить без "истории" вовсе, ибо из нее и состоит наша действительность; реальность - это история, которую мы себе рассказываем.

Смена эпох - это смена "историй". Раньше ее писал миф, потом - церковь. Последние три века нашу историю писала наука, поэтому ученые, в первую очередь обладатели точных знаний, - жрецы реальности, хранители фундаментальных образов, на которых покоится наша картина Вселенной.

Это отнюдь не значит, что мы все читали рассказываемую наукой "историю". Нам хватало того, что ее понимали авторы и толкователи. Пока они охраняли объективную, научную реальность, она казалась если даже и не единственно возможной, то наиболее надежной версией мира. Наука была золотым запасом, гарантирующим устойчивость нашей онтологической валюты.

Наука впустила человека в механический универсум, который можно разбирать и собирать заново. Вселенная стала одновременно и строительным "сырьем", и строительной площадкой. Природа, как говорил Базаров, не храм, а мастерская. Отсюда и начался триумфальный путь прогресса, у колыбели которого стояли четыре отца.

Первый - Галилей. Вслед за Пифагором он считал, что природа объясняется с человеком фигурами и числами. Поэтому ученые должны пользоваться исключительно математическим языком, а значит, изучать только те свойства природы, которые можно измерить. Так за пределами классической науки осталось все, что не поддается исчислению, - запах, вкус, прикосновение, эстетическая и этическая чувствительность, сознание в целом.

Второй - Фрэнсис Бэкон, научивший науку не объяснять, а переделывать мир. Ему мы обязаны как технологической мощью современной цивилизации, так и ее мичуринской идеологией.

Третьим - и самым сегодня нелюбимым отцом - был Декарт. Он разделил единое существо - человека - на две части: тело и разум. В основе картезианского анализа лежит знаменитое "cogito ergo sum" - мыслю, точнее, рационально, логически, аналитически рассуждаю и планирую - следовательно существую. Истинной реальностью является лишь наше мыслящее Я. Все остальное - под вопросом. Человек, по Декарту, - это голова профессора Доуэля (еще один инвалид из книг моего детства), мозг, запертый в телесную клетку, про которую ничего не известно наверняка. Картезианский человек ощущает собственное тело нагрузкой. Он говорит "у меня есть тело", вместо того чтобы сказать "я есть тело".

Декарт отрезал человека от его тела, а значит, и от всего окружающего мира. Природа осталась снаружи, по ту сторону сознания. Исследуя внешний мир, мы забыли о той природе, которая заключена в нас. Природа стала объектом изучения, а человек - изучающим ее субъектом. За нерушимостью границы между ними - между неодушевленной материей и сознанием - была приставлена следить наука. Она отучила западного человека "мыслить" всем телом. Он потерял примитивные, а можно сказать - естественные навыки телесного контакта с миром.

Японцы часто говорят о "фуку" - "вопросе, адресованном животу". Если голова отделена от тела, то включающий всю систему внутренних органов "живот" символизирует целого человека. Конфуций, видя в согласной мерной пляске урок социальной гармонии, каждый день танцевал с учениками. И Заратустра у Ницше говорил: "Не доверяй богам, которые не танцуют".

Как каждого автора, меня всегда волновали следы телесного в духовном. Рука пишущего не слепой, бездушный механизм, которым управляет разум. Она, позволяя прорваться телесности в текст, силится воссоздать исходную целостность человеческого опыта.

Сегодня материальностью письма с энтузиазмом занимаются гуманитарии, избавляющиеся от "интеллектуализации дискурса". Виртуоз такого анализа- московский философ Валерий Подорога. У Хайдеггера, скажем, его больше всего интересует дефис. Он увлеченно описывает, как эта маленькая черточка, вынуждая работать губы и язык, соединяет телесность с мысленным процессом, возвращает слово в речь, заставляя произносить его вслух. Дефис навязывает читателю ритм произнесения:

слово "становится событием мысли: оно произносится так, как оно когда-то рождалось". В записках Эйзенштейна Подорогу интересует моторика - скорость движения пера по бумаге. У Кафки - каракули на полях рукописей, которые сближают акт письма с процессом сновидения.

На Востоке, где не было картезианского развода души с телом, внешняя сторона сочинительства никогда не обособлялась от содержания. В Японии существовал особый прозаический жанр - "дзуихицу", что означает "вслед за кистью". Лучшая книга такого рода - "Записки у изголовья" средневековой придворной дамы Сэй-Сёнагон, которая завершила их таким пассажем: "Я получила в дар целую гору превосходной бумаги. Казалось, конца ей не будет, и я писала на ней, пока не извела последний листок". Если читателя поразит связь творческого процесса с качеством бумаги и письменных принадлежностей, то всякий писатель оценит уважение к материальности письма. "Самый процесс сочинения, - говорил Бунин, - заключается в некоем взаимодействии, в той таинственной связи, которая возникает между головой, рукой, пером и бумагой".

Декарт страстно увлекался механическими игрушками - модными тогда заводными автоматами. Животные были для него роботами, а человеческое тело - часами: здоровое - исправными, больное - сломанными, нуждающимися в ремонте. Впрочем, не только человек, но и вся картина мира в ходе картезианского анализа распалась на элементы, кубики.

Правила их сборки открыл Ньютон. После него во Вселенной все стало на место, она приобрела вид механизма, части которого идеально пригнаны друг к другу, так, чтобы не осталось лишних винтиков. Как говорил Витгенштейн, если какая-то деталь машины не работает, она не является деталью машины.

Во Вселенной Ньютона не было ничего лишнего. Он придал окончательную завершенность, красоту и - что особенно важно - лаконичность научной модели мира. Отточенная таким авторитетом бритва Оккама (принцип средневековой науки, требующий не умножать сущности без необходимости) стала незаменимым инструментом не только в философской полемике, для чего она, собственно, и была изобретена, но и в обычной жизни. Выросшие на школьных примерах, мы с доверием тянемся ко всему, что делится без остатка. Элегантность простоты соблазняет упрощать окружающее, подгоняя его под умозрительную модель.

Однако бритва Оккама - обоюдоострая. Призванная освобождать разум от одних иллюзий, она порождает другие. Чтобы совместить сырую реальность с лаконичным образом мира, нам приходится постоянно избавляться от подробностей. За это в "Даре" Набоков ополчился на Чернышевского, который "не видел беды в незнании подробностей разбираемого предмета: подробности были для него лишь аристократическим элементом в государстве общих понятий".

На основании математических закономерностей Ньютона был создан самый авторитетный со времен Возрождения образ мира: Солнечная система. Эта аккуратная схема из шариков-планет на концентрических кружочках-орбитах запечатлена не только в школьных учебниках, но и в нашем сознании. Подспудно мы считаем ее эталоном научного (а значит, правильного) устройства жизни, в которой все можно предсказать, потому что в ней ничего не меняется. Завороженные примером Солнечной системы, мы не заметили, что она скорее исключение, чем правило. Только сегодня мы обнаруживаем, что она не годится в метафоры для той повседневной практики, где огромную роль играет не только река, но и водопад, не только климат, но и погода, не только порядок железнодорожного расписания, но и хаос автомобильных пробок.

Бесспорность этого тезиса привела нас всех, включая и тех, кто об этом не подозревает, на край мировоззренческой бездны. В регулярном мире Ньютона человеку было спокойно, как кукушке в часах. Но стоило лишь как следует оглядеться, выяснилось, что большая часть окружающего - от погоды и биржи до политики и истории - находится, как говорят теперь ученые, за "горизонтом предсказуемости". Нас выпихнули на волю, где может произойти все что угодно.

Кукушка без часов

Смена вех - это смена реальностей. Создают реальность метафоры. Как любые слова, образы, мысли, они, хоть и кажутся нематериальными, обладают громадным энергетическим потенциалом. Юнг говорил, что такая неосязаемая субстанция, как коммунизм, убила больше людей, чем вполне материальный возбудитель "черной чумы", уничтоживший половину средневековой Европы.

Каждая эпоха выбирает себе свои излюбленные метафоры, на которые опирается ее реальность.

С XIX века огромным влиянием пользовались, например, архитектурные метафоры, которыми среди прочих оперировал и Карл Маркс. Не тонкости политэкономии, а как раз их образная мощь и привела миллионы к марксизму.

Общество у Маркса - дом. Оно не состоит из нас и не растет в нас, а нами строится. Сперва - базис, фундамент. Это экономика, производственные отношения, потом - надстройка, то есть идеология, культура, искусство, мораль. Но если общество - дом, то его всегда можно снести и построить заново. Дом нуждается в ремонте, иногда в капитальном, иногда в косметическом. Перестройка, кстати сказать, последняя в ряду архитектурных метафор.

Начиная с 60-х годов XX века стали появляться другие метафоры. Видимо, в этом и был подлинный смысл духовных, да и политических, потрясений бурного десятилетия. Результатом многочисленных революций 60-х - социальной, религиозной, молодежной, сексуальной, психоделической - стала новая постклассическая, постиндустриальная, постмодернистская парадигма, основанная на органических метафорах.

Тут мир уже не составлялся из картезианских кубиков, а рос, как растение или животное. На место механистического приходит экологический принцип системности, взаимосвязанности. Мертвый мир науки оживает. Если центральным образом ньютоновской космологии был "первый толчок": кто-то завел часы или пустил в ход мотор универсума, - то "сегодняшняя" расширяющаяся Вселенная растет, как живая.

Если мир похож на часы, то его можно разобрать и собрать заново. Но с человеком или даже амебой такое уже не получается: разобрать - сколько угодно, собрать - ни за что. Когда части соединяются вместе, к ним должно присоединиться еще нечто таинственное - жизнь.

Художник-архаист Женя Шеф рассказывал, что к концепции одушевленных вещей он пришел на уроках рисования в морге, когда обнаружил, что трупы совершенно не похожи на людей.

Органические метафоры постепенно разъедают классическую научную парадигму. Оказалось, что достаточно впустить в мир тайну, как начинает разваливаться вся наша картина мира.

"Культура, построенная на принципе науки, - предсказывал Ницше, - должна погибнуть, как только она начинает становиться нелогичной". Что и понятно: если часы пробили тринадцать раз, скорее всего, не только последний удар был лишним.

Новое сегодня вырастает из старого, причем очень старого. Вселенная опять срастается в мир, напоминающий об архаическом синкретизме, не умеющем отделять объект от субъекта, дух от тела, материю от сознания, человека от природы. Эта близость стала отправной точкой для диалога новой науки с древними мистическими учениями. Одним из первых его начал физик, специалист по высоким энергиям Фритьоф Капра. Славу ему принесла книга "Дао физики". В ней доказывается, что картина мира, которую рисует постклассическая физика, чрезвычайно близка представлениям всех мистических, а восточных в особенности, религиозно-философских систем - индуизма, буддизма, даосизма и дзэна. В третьем издании "Дао физики" Капра формулирует ряд критериев, которые отличают старую парадигму от новой. Мир - это не собранное из отдельных элементов-кубиков сооружение, а единое целое; Вселенная состоит не из вещей, а из процессов; объективное познание невозможно, ибо нельзя исключить наблюдающего из процесса наблюдения; во Вселенной нет ничего фундаментального и второстепенного, мир - это паутина взаимозависимых и равно важных процессов, поэтому познание идет не от частного к целому, а от целого к частному.

В последнее десятилетие диалог науки с мистикой вступил в новую фазу, чему способствовало появление нескольких радикальных теорий в разных областях знания. Одна из самых ярких и перспективных использует метафорическую образность голограммы. Хотя голография была изобретена еще в 1948 году, лишь после появления лазеров в 60-х годах ученым из Мичиганского университета удалось получить первые объемные фотографии - голограммы. А еще два десятилетия спустя, в середине 80-х, голограмма становится одним из центральных образов экологической парадигмы.

Самая странная особенность голограммы в том, что в каждой ее части заключено целое. Если мы отрежем голову у голографического изображения собаки и увеличим этот фрагмент, то получим не большую голову, а всю собаку.

Нейрохирург Карл Прибрам использовал голограмму, чтобы объяснить работу мозга. На основе этой модели Прибрам строит "волновую теорию реальности": мозг конструирует картину нашего "конкретного" мира, интерпретируя излучения другого, первичного уровня реальности, существующего вне времени и пространства.

Концепцию такого - "свернутого" - мира выдвинул ыдающийся физик Дэвид Бом, сотрудник Эйнштейна. Бом, который не только работал с Эйнштейном, но и дружил с Кришнамурти (отсюда многие мистические аллюзии в его теории), считал, что на "свернутом", "доквантовом", недоступном наблюдению уровне реальности мир теряет все знакомые свойства. Тут становятся бессмысленными понятия "дальше-ближе", "прошлое-будущее", "материя-сознание".

Поясняя свою теорию, Бом говорил о корабле, который плывет, подчиняясь сигналу радара. До тех пор пока судно принимает сигнал, расстояние не играет роли. Подобным образом, согласно Бому, устроено особое информационное поле, которое делает мир единым. Все категории нашего "развернутого" уровня реальности, включая пространство и время, - плод работы сознания. Мы смотрим на мир сквозь очки, искажающие истинную картину. мира. Поскольку без очков нам вообще ничего не видно, с ними примирились. Но Бом вслед за восточными мистиками считает возможным проникнуть по ту сторону так строго очерченной Кантом границы. Дорогу к "свернутой" реальности указывает не логическое размышление, а освобожденное от причинно-следственной связи озарение. Мысль для Бома - окаменелость духа, скованная временем и пространством. Между тем добраться до изначального, "нормального", а не искаженного нашими представлениями, о нем мира может только "пустое" сознание, отказавшееся от своего "я" и ставшее каналом, соединяющим два мира.

Прибрам инкорпорировал теорию Бома в свою концепцию сознания. Он считает, что мозг способен интерпретировать реальность либо как поток частиц, либо как волну. Когда мозг работает в первом режиме, мир воспринимается аналитически, интеллектуально. В этом случае реальность предстает "развернутой", дискретной, состоящей, как говорят китайцы, из "десяти тысяч вещей", существующих в пространстве и времени. Но мозг может работать и в другом - интуитивном - режиме. Тогда он способен голографически воспринимать описываемый Бомом "свернутый" уровень реальности, на котором Вселенная предстает единым целым, существующим вне пространства и времени.

С другой стороны поиск "протореальности" ведет английский биолог Руперт Шелдрейк. Его теория "морфологического резонанса" тоже предлагает концепцию единой Вселенной. Все сущее в ней помогает друг другу "учиться" - эволюционировать. Этот универсальный принцип заставляет все в мире развиваться - законы природы, галактики, планеты, кристаллы, животных и человека. Шелдрейк утверждает, что цельным мир создает еще не обнаруженное наукой поле, объединяющее Вселенную в единое информационное пространство.

Отсюда делается простой и даже весьма практичный вывод: чем больше в мире знаний, тем легче они усваиваются людьми. Мозг работает как телевизор. Он воспринимает излучение этого поля и вступает с ним в контакт, который называется "морфологическим резонансом". Им объясняются такие странные совпадения, как частые случаи одновременности открытий: стоит одному добиться успеха, как другим он дается легче.

Процесс ненамеренного дистанционного обучения Шелдрейк демонстрирует простым, но весьма наглядным экспериментом. Он отвозил в Ливерпуль лондонские газеты с кроссвордами, где их должны были отгадывать студенты. Выяснилось, что по вечерам они справлялись с задачей лучше, чем по утрам. Шелдрейк объясняет это тем, что к концу дня эти самые кроссворды уже решили сотни тысяч лондонцев, чем и облегчили задачу ливерпульским студентам.

Шелдрейк пытается "буквализировать" известную метафору: "идея витает в воздухе". Он ищет способ зафиксировать этот эффект и использовать его на практике. В Калифорнии уже существуют общины, исповедующие "морфологический резонанс" как своего рода альтруистскую религиозную доктрину.

Назад Дальше