Мышление и творчество - Розин Вадим Маркович 24 стр.


Стоит, конечно, заметить, что подход Гёте нельзя понимать упрощенно, как отказ вообще от понятий и теоретических объяснений, смысл его в другом – в совместном движении в плоскости понятий (ноуменов) и феноменов, в постоянном слежении, чтобы понятия строились по логике "исчерпания" и выражения феноменов, а не теоретического насилования их. Может быть, даже более точно этот подход можно назвать "доктриной художественно ориентированного познания". Ее суть в том, что в таком познании создается не просто знание об объекте, а "знание-произведение", вводящее исследователя в реальность, где есть место самому познающему как человеку, например, Гёте как художнику. Такое познание отчасти – наука, отчасти – искусство, отчасти – эзотерическое дело.

Основываясь на гётевских представлениях, Павел Флоренский где-то в середине 10-х годов формулирует собственный подход, получивший название "символизма". Суть его проста: за явлениями и вещами нужно увидеть жизнь "ноумена", явление не существует без ноумена, а последний без явления; в этом смысле явление нужно понять как символ ноумена. "Всю свою жизнь, – пишет Павел Флоренский, – я думал, в сущности, об одном: об отношении явления к ноумену, об обнаружении ноумена в феноменах, о его выявлении, о его воплощении. Это – вопрос о символе… Явления есть сама сущность (в своем явлении, подразумевается), имя есть сам именуемый (т. е. поскольку он может переходить в сознание и делаться предметом сознания)… явление, объявление, проявление вещи, от вещи не отделяется и потому – столь же "здесь", как и "там"… Вглядись в явление – и увидишь, что оно есть шелуха другого, глубже лежащего. И то, глубже лежащее, – есть "ноумен" в отношении первого как "феномена"… Да, если говорить о первичной интуиции, то моею было и есть то таинственное высвечивание действительности иными мирами – просвечивание сквозь действительность иных миров… Оно бежит, ибо оно живет… никогда в голову не приходило обнажение, никогда не было мысли об умерщвлении, об остановке, об анализе. Было ясно мне, что этот анализ был бы самообманом… мое желание было познать мир именно как неведомый, не нарушая ее тайны, но – подглядывая за ней. Символ и был подглядыванием тайны. Ибо тайна мира символами не закрывается, а именно раскрывается в своей подлинности как тайна" [109, с. 153–158]. Согласитесь, Павел понимает здесь познание именно как такое, которое создает мир для него самого, то есть как художественно ориентированное.

Кстати, символическое отношение к действительности у Флоренского в значительной мере было обусловлено его отношением к природе и искусству; с самого детства они им переживались не как безразличная и условная, а как подлинная, волнующая, даже экстатическая реальность. При психической и нервной крепости, вспоминает Флоренский, "я все же был всегда впечатляем до самозабвения, всегда был упоен цветами, запахами, звуками и, главное – формами, и соотношениями их, так что не выходил из состояния экстаза" [109, с. 84]. Одно из ранних запечатлений символического отношения к миру Павел запомнил. "Тетя Лиза привезла из своего имения много отличного винограда. Мне дали полизать его, но больше дать побоялись. А чтобы я не просил, папа нарисовал – мне помнится, синим и красным карандашом – на большом листе обезьяну и, поставив за виноградом, сказал, что обезьяна не позволяет брать виноград. В детстве я был очень покорен и безусловно верил каждому слову старших. В запретах же таинственного характера способен был усомниться тем менее, да и сейчас едва ли способен. И вот, конечно зная, что обезьяна эта нарисованная, я умоляюще протягивал к ней руку и просил: "Базана, дай мне лангату", – т. е.: "Обезьяна, дай мне винограду"… Нарисованный – и живой, и более мощнее, значительнее, неумолимее живого… я тогда-то и усвоил себе основную мысль позднейшего мировоззрения своего, что в имени – именуемое, в символе – символизируемое, в изображении – реальность изображенного присутствует, и что поэтому символ есть символизируемое" [109, с. 34–35].

Однако думаю, что к такому пониманию действительности Павел Флоренский пришел не сразу (не стоит принимать на веру его выражения "всю свою жизнь я думал…" или "я тогда-то и усвоил…"), и хотя он в юности не расставался с Гёте, в те годы Павел не мог помыслить тонкие различия и единство феномена и ноумена, проявляемые в символизме. Все это пришло значительно позднее, когда он стал сознательно выстраивать свою систему взглядов. Но что, действительно, было в те и последующие годы, так это все более остро ощущаемое противоречие между естественно-научным мировоззрением и реальным отношением Павла к природе и жизни, между культивируемой отцом семейной замкнутостью и реальной жизнью вокруг, а также той же историей и культурой. Живое, экстатическое отношение к природе и погружение в богатство истории и культуры человечества никак не укладывались в сознании Павла в естественно-научную картину мира с ее жесткими единообразными законами. Чувство любви и уважения к человеку, погружение в историю и культуру не соответствовали семейной изоляции от общества. Терпимость и плюрализм отцовского мировоззрения, и Павел это чувствовал, не отвечали общей тенденции того времени участвовать в социальных преобразованиях, тенденции, основанной на том же самом естественно-научном мировоззрении и связанных с ним идеях социальной инженерии.

Не случайно ведь Павла всегда влекли и завораживали тайна, необычное, уродство, фокусы, все сверхъестественное. "Необычное, невиданное, странное по формам, цветам, запахам или звукам, все очень большое или маленькое, все далекое, все разрушающее замкнутые границы привычного, все вторгающееся в предвиденное было магнитом моего – не скажу ума, ибо все дело гораздо глубже, – моего всего существования… то, что называют законами природы, мне всегда казалось личиной, взятой временно… Иногда природа проговаривается и, вместо надоевших ей самой заученных слов, скажет иное… Тут-то вот и подглядывай, подслушивай мировую тайну… особенно привлекали мое внимание статьи в "Природе" о великанах и карликах, о метеоритах и более всего – об уродствах… Фокус не делается без чуда, как и чудо магии не делается без фокуса… Есть ловкость, кажется – чудесное, – рассуждали взрослые. Но и не напротив ли? Кажется ловкость, а есть чудо" [109, с. 159–171].

Интерес Павла ко всему необычному и уродству сродни с интересом средневековых людей: он позволяет усомниться в естественной, безличной видимости мира, подозревать за этой личиной настоящее лицо – Творца. Если Аристотель, пишет П. П. Гайденко, был убежден, что природа верна себе и что можно установить с достоверностью, что соответствует природе, а что нет, то Августин утверждает, что монстры и уроды столь же естественны, как и обычные явления, поскольку от Бога. "Ибо как может быть противным природе, – писал Августин, – то, что совершается по воле божией, когда воля творца есть природа всякой сотворенной вещи? Чудо противно не природе, атому, как известна нам природа" [2, с. 397]. Это высказывание интересно сравнить с подростковыми воспоминаниями Флоренского: "Просматривая в сотый раз рисунки шестипалых рук, сросшихся близнецов, людей с двумя головами, циклопические уродства с одним глазом на лбу, людей, обросших волосами, и прочих чудовищ, я запомнил их столь отчетливо, что и сейчас мог бы воспроизвести любой рисунок. Каждое из таких уродств зияло предо мною как метафизическая дыра из мира в иное, первоосновное бытие, и с колотящимся от волнения сердцем приникал я к этим прорывам мироздания и жадно всматривался в чернеющую за ними ночь" [109, с. 161].

Природа воспринималась Павлом Флоренским двояко и противоречиво: с одной стороны, в плане естественно-научного мировоззрения как физическая реальность, мумифицированная с помощью вечных законов природы, с другой – как живое существо и гуманитарная реальность. И социальная жизнь выглядела противоречивой: отец видел ее в семье, а за окном она переливалась всеми красками и уходила в бесконечность, если не в вечность. Возможно поэтому, несмотря на царившую в семье любовь, все чувствовали себя одинокими ("Я начал говорить, – замечает Павел, – о своем одиночестве, но, на разные лады, все были одинокими" [109, с. 70]). И вот когда Павел стал подрастать и задумываться над смыслом своей жизни, он почувствовал, что уже не может совмещать эти два понимания жизни, что в нем как бы против его воли вырастает новая реальность. Почему она была осознана в религиозном ключе? Это понятно, ведь идея Бога для Павла была не только тайной, но оказалась также отвечающей многим его устремлениям. Действительно, Бог не только создал природу, но и пребывает в ней как живое начало, Бог олицетворял любимую Павлом семью (Отец, Сын, Богоматерь), но не узко, а, напротив, вселенски; размыкая тесный мир Флоренских, Бог вносил единство и смысл в хаос жизни и много чего еще.

Но и старая реальность никуда не ушла, и Павел оказался буквально распятым на "кресте" своих противоречивых устремлений – к Богу и к науке. К середине 20-х годов Павел Флоренский пишет об этом так: "Это была характерная болезнь всей новой мысли, всего Возрождения; теперь, задним числом, я могу определить ее как разобщенность человечности и научности. Бесчеловечная научная мысль – с одной стороны, бессмысленная человечность – с другой… Во мне эти две стихии столкнулись с особой силою, потому что возрожденческая научность была не внешним придатком и не оперением, а второю натурою, и ее истинный смысл я понимал не потому, что научился от кого-то, а знал непосредственно, как свои собственные желания. Но этому пониманию противостоял не менее сильный опыт, возрожденческие замыслы в корне их отрицающий" (курсив мой. – В. Р.). [109, с. 217–218].

Однако новая реальность (опыт) еще была в значительной мере непонятной и противоречивой: что значит Бог в трех лицах, как он воплотился в человеке, что значит воскресение из мертвых, где теперь искать новую семью и прочие животрепещущие вопросы, на которые ответ могли дать только Священное Писание, святоотеческая литература, жизненный опыт и собственная мысль. Поступая в Московский университет, Павел уже знал истину (подлинную реальность), но он в ней пока не укрепился, не прожил ее мышлением, а иначе он не мог принять ни христианство, ни веру. Требовалась большая творческая работа по мыслительному и душевному освоению не только реальности Бога, но и разрешению всех противоречий, связанных с принятием христианской веры. А пока что Павел идет учиться на физико-математический факультет, читает отцов церкви, размышляет.

Судя уже по работе "Столп и утверждение истины", проходя свои университеты (Московский и духовную семинарию), Павел нащупывает и основные идеи нового мировоззрения и находит для себя новую семью – православную Церковь. Последнее вполне понятно. В то время выбор был невелик: или идти в революцию, что для Павла было неестественным, или спасаться на путях веры и эзотеризма, что и делали многие интеллектуалы (философы, ученые, художники). Отчасти под влиянием философии православная церковь переживала в то время не только кризис, но и обновление, поэтому Павел вполне мог найти здесь свою новую семью.

Сложнее обстояло с выработкой нового мировоззрения: Павел не мог просто принять христианское учение, не согласовав его со своей "второй натурой", то есть научным мировоззрением. А чтобы это сделать, нужно было переосмыслить и первое и второе. Вот здесь и помог Гёте с его необычным пониманием познания. Как отмечалось, художественно ориентированное познание позволяет не просто рационально осмыслить материал, но и создать реальность для познающего, мир, где бы ему самому было место. Можно сообразить, что такая задача относится к ведению философии и эзотеризма. И философ и эзотерик, но конечно по-разному, открывают (а по сути, конституируют) миры, которые валентны их личности и одновременно отвечают на вызовы времени. Отсюда понятен дрейф Флоренского не только в православную философию, но и в "православный эзотеризм" (что, однако, не равносильно впадению в ересь).

Но было и еще одно сильное влияние – чтение ранних средневековых философов (они же одновременно первые Отцы церкви): Ерма, Тертуллиана, Августина, Оригена, Афанасия Александрийского и др. Осознавая это влияние, Павел в одном месте объясняет: "Ты скажешь: "Что тебе так дался Ориген?" – Во-первых, потому, что он – крупнейший богослов и сильный, независимый ум; во-вторых, потому, что он оказал неизмеримое влияние на все позднейшее богословие. Что сказано об Оригене, mo mutatis mutandis придется говорить и о других" [115, с. 117].

Чтобы конкретно реализовать доктрину художественно ориентированного познания, переосмыслив на этой основе Бога и науку, Флоренскому пришлось не только в гётевско-средневековом духе переопределить познание, но и создать новый дискурс, сочетающий в себе элементы научного, философского, эзотерического и религиозного мышления. Действительно, с одной стороны, он постоянно прибегает к философии, логике, сравнительному языкознанию, культурологии, психологии, с другой – к интуиции, религиозному и личному опыту, свидетельствам отцов христианской церкви и Священому Писанию. Познание Павел задает двояко: как "вхождение познаваемого в познающее", "реальное единение познающего и познаваемого" и как "пресуществление человека через обожение его, через стяжания любви, как Божественной сущности" [115, с. 73, 74]. "Итак, познание, – пишет он, – не есть захват мертвого объекта хищным гносеологическим субъектом, а живое нравственное общение личностей, из которой каждая для каждой служит и объектом и субъектом" [115, с. 74]. Приходят к такому познанию, следуя формуле – "верю, преодолевая доводы рассудка, затем познаю, во что я верю, в конце познания мое знание и вера сливаются в одно целое" [115, с. 62–63].

Почему все это не эклектика, может спросить читатель? Для кого-то, возможно, это эклектика, но для многих, в том числе для меня, нет. Дело в том, что все указанные элементы разных видов мышления Флоренский соединяет со смыслом, решая определенные интеллектуальные и духовные задачи, кроме того, так, что "места соединений" понятийно обустраиваются. Например, задавая свое понимание личности, Павел использует как философские и семиотические, так и богословские представления (личность – это само-определение человека и символ, а не понятие, но также свобода и духовность от Бога). При этом все эти характеристики личности в построении Флоренского не противоречат друг другу.

Другое дело, как все это устроено – здесь возможна полемика. Объясняя, что такое возмездие за грехи и как Бог спасает человека, Павел Флоренский постулирует мысль о рассечении человека на две части: его греховное "дело" жизни, которое Бог уничтожает, сжигает, и нетленную божественную сущность, которую Бог спасает. "То, – поясняет Павел, – что дано Христом человеку, как человеку, не может прейти. Иначе погибал бы образ Божий. Но он должен остаться; святое остается, святая сущность человека спасается. Что же касается до "дела" ее, то оно может погибнуть для нее. Погибнет или, точнее сказать, будет непрестанно гибнуть в вечном моменте горения та работа, тот результат внутренней деятельности, который "самим" произведен за время жизни. Погибнет все содержание сознания, поскольку оно – не из веры, надежды и любви. Спасется – голое Бого-сознание без самосознания, ибо само-сознание без конкретного содержания, без сознания своей само-деятельности есть только чистая возможность" [115, с. 233]. Все достаточно логично, но трудно понять, что остается от сознания без самосознания. Или другой пример.

Кроме Бога Флоренский полагает онтологическую "тьму" или "абсолютное ничто", куда уходит все греховное, все зло. "Моменты бытия, – пишет он, – получают самостоятельное значение, расходясь между собою, и мое "для себя", поскольку оно зло, уходит от моего "о себе" во "тьму внешнюю", – т. е. вне Бога, – во "тьму кромешную", т. е. "кроме", "опричь" Бога находящуюся – в метафизическое место, где нет Бога" [115, с. 212]. По логике объяснения божественного возмездия это понятно, но как при наличии "Творца всего" понять, что такое "ничто" или "место, где нет Бога"? Но повторяю, это уже нормальная полемика, невозможно отрицать сам дискурс, построенный Флоренским. Важно, однако, понять задачу этого дискурса, его направленность.

Ведь понятно, что постулирование Флоренским "тьмы" или "рассечения" человека на два существа (греховное и святое) работают на его жизненный опыт и непосредственные убеждения (видение). Действительно, с тьмой мы связываем всякую нежизненность и недуховность, а со светом – жизнь и Бога. В "Самопознании" Николай Бердяев вспоминает свое общение с народным богоискателем, Акимушкой. Тот рассказал Бердяеву историю, которая с ним произошла в детстве. "Он был пастухом, – вспоминал Акимушка, – и пас стадо. И вдруг у него явилась мысль, что Бога нет. Тогда солнце начало меркнуть, и он погрузился в тьму. Он как будто бы совершенно ослеп. Потом в глубине ничто и тьмы начал загораться свет, он вновь поверил, что есть Бог, "ничто" превратилось в мир, ярко освещенный солнцем, все восстановилось в новом свете" [16, с. 188]. Нельзя ли предположить, что и другие свойства Бога и действительности Павел задавал так, чтобы он мог реализовать в мире, встающем перед его умозрением, свои непосредственные убеждения и видение (ноумены – это и есть сущности, данные умозрению, создаваемые им)?

Действительно, соединяя науку и веру, переосмысляя то и другое, Павел Флоренский сблизил (духовно отождествил) абсолютную Истину и Бога. Всю жизнь поклоняющийся любви и красоте Павел и Бога наделяет этими чертами. Будучи сам распятый на кресте противоречивых устремлений, он наделил и мир, и человека, даже Священное Писание антиномичностью. "Священная Книга, – пишет Павел, – полна антиномиями… Только подлинный религиозный опыт усматривает антиномии и видит, как возможно фактическое их примирение" [115, с. 162]. Вынужденный примирять науку и богословие, Павел Флоренский ограничивает Бога его же собственными решениями (Бог ограничен тьмой, он предоставил человеку свободу воли и не вправе ее отменить, Бог ограничил себя желанием спасти человека и пр.). В результате Бог Флоренского напоминает природу с ее законами, то есть, конечно, природу мистическую, но природу. В этом отношении Бог Флоренского – это скорее подлинная реальность эзотерика, чем религиозного человека (о различении религиозного и эзотерического сознания и опыта смотри мою книгу "Эзотерический мир"). После революции 1905 г. и позднее – репрессий советской власти в отношении православной церкви Флоренский вынужден констатировать пришествие на русскую землю зла. В результате Павел ищет не то чтобы замену церкви, но хотя бы временное прибежище людей, сохраняющих и отстаивающих веру и жизнь. И находит это прибежище в "роде". Род, вот та "храмина", в которой дышит дух Божий и одновременно укрываются и живут обычные люди в периоды нашествия зла. Но род глядит на мир ликом личности, как точно заметили С. Неретина и А. Огурцов. У Флоренского "сама субъективность объективна, ибо, великая и свободная, она все же не что иное, как "реальность высшей плотности", то есть идея, глаз рода, глядящего сквозь неповторимый глаз личности" [68, с. 112]. Поэтому-то перед личностью и встает задача правильно понять назначение рода перед Богом. Да и образ церкви Павел Флоренский рисует под себя: это София – Премудрость Божия, то есть церковь для подвижников и интеллектуалов типа самого Флоренского.

Назад Дальше