Да неужели посмеет интеллигентный человек что-нибудь возразить на эти слова? Золотые слова. И произнесены они необычайно вовремя. Перед самым явлением пациентов. Читатель уже настолько расположен к Филиппу Филипповичу, что готов оказать снисхождение всякому, кто включён в сферу его бытия, если он, этот всякий, конечно, не выступает в роли обидчика героя. (Обидчики появляются в следующей сцене.)
И в самом деле, визитёры Преображенского комичны, даже мерзковаты, если говорить начистоту, но он-то здесь причём? Он врач, он помогает каждому, кто к нему обращается, он, между прочим, клятву Гиппократа давал. Он ведь не насильно превращает их в животных, вставляя им обезьяньи железы, они сами его об этом просят. Находясь на столь головокружительном верху эволюционной лестницы (такие деньги! такие деньги!), можно позволить себе и опуститься на несколько ступенек. Средства, во всяком случае, позволяют. Но главное-то, главное – выигрывает наука (в лице Преображенского), наука движется вперёд!
Правда, Шарик, лёжа на ковре, отметит мысленно: "Похабная квартирка", – и тут же добавит: "Но до чего же хорошо!" Но ты, читатель, отныне выслушиваешь шариковы мнения только для того, чтобы посмеяться. Собака для тебя уже пройденный этап и по части эволюции, и по части симпатий. Ты, как принц Гамлет, "нашёл себе магнит попритягательней". Пёс, между прочим, в сочувствии больше не нуждается. Он устроен в прекрасной квартире, жрёт в три горла, обласкан…
– Да его для опытов сюда привели!!!
Читатель высокомерно поднимает брови и парирует:
– Немалая честь для бездомного пса послужить прогрессу науки!
Вот до чего непостоянна человеческая душа – ведь ты же только что страдал вместе с ним в холодной подворотне! Поневоле прислушаешься к профессору Мечникову.
Но в сторону сантименты. Четверо обидчиков уже явились в кабинет Преображенского и требуют к себе самого пристального читательского внимания. Они представляются:
– Мы – новое домоуправление нашего дома… Я – Швондер, она – Вяземская, он – товарищ Пеструхин и Жаровкин.
Повествование вступает в новую, остро-драматическую фазу. Начинается борьба не на жизнь, а на смерть между учёным Ф. Ф. Преображенским и домкомом в лице его председателя Швондера. Последний желает принудить Преображенского разделить всеобщую кошмарную участь – стать жильцом коммунальной квартиры. Учёный отчаянно сопротивляется. В ходе их первого поединка читательская симпатия к Филиппу Филипповичу перерастает в иное чувство, горячее и сильное, в ту любовь, которой, как было сказано выше, суждено остаться без взаимности.
Во-первых, ничто так не усиливает любви, как тревога за дорогое существо, это отмечено у Овидия и у Ибн-Хазма. А у читателя есть все основания тревожиться за своего героя. Во-вторых, именно во время этой сцены читатель впервые узнаёт, что Филипп – не один из многих, пусть даже крупных учёных, а звезда первой величины. Подобное открытие никогда не охладит любовное чувство, а, напротив, подогреет его. И в-третьих, если верить Овидию и Ибн-Хазму, самый пламенный из всех видов любви – это любовь за проявленный героизм. И именно в этой сцене Филипп Филиппович совершает такой геройский поступок, что у читателя открывается рот и останавливается сердце. Учёный заявляет, что он "не любит пролетариата". Заявляет прямо ИМ в лицо. Пускай ОНИ представлены здесь всего лишь членами домкома, но мыто знаем, что за этим стоит, что олицетворяет этот домком, ведь художественное произведение, как-никак!
Верно говоришь, читатель, высокохудожественное, и заслуживает поэтому тщательного анализа, а не поверхностных эмоциональных оценок, которые суть не что иное, как паника и истерика. Вот, полюбуйся на своего героя – он совершенно спокоен; ты за него распереживался, а он твоих переживаний (и вообще твоих чувств) отнюдь не разделяет. Он-то хорошо видит, кто и что перед ним.
Пойдём с конца. Во-первых, Жаровкин. Посмотришь – вроде бы, фамилия как фамилия. А принюхаешься – тушёной говядиной отдаёт. Затем Пеструхин. Пеструхами обычно коров зовут, но встречаются и куры того же прозвания. Во всяком случае, происхождение незваного гостя вполне прозрачно. Теперь Вяземская. Да не введёт её "человеческая" фамилия в заблуждение нашего вдумчивого читателя. Вяземская – это просто порода коров, ныне безвозвратно загубленная. Пеструхин и Вяземская, судя по некоторым авторским ремаркам, связаны нежными узами. Натурально, ведь из одного стада. Наконец, Швондер. Он хоть и прикрылся фигово-иностранными корнем и суффиксом, но от него так и несёт и хвостом собачьим (шванц), и свинарником (швайн). В общем, в "цепи великой от пса до Менделеева-химика" на эволюционно-социальной лестнице им удалось пристроиться чуть повыше того же Шарика, но ненамного (у них и денег-то, наверное, едва-едва). Ну могут ли их претензии всерьёз взволновать Филиппа Преображенского, который стоит на самой верхней ступени пресловутой лестницы?! Или ты думаешь, читатель, что и Пётр Александрович испугается, узнав, что Вяземская корова собирается разъяснить его на дискуссии?
Филипп Филиппович звонит Петру Александровичу, Пётр Александрович велит домкому убираться, Вяземская мычит на прощание, что Филипп Филиппович – "ненавистник пролетариата", он преспокойно с ней соглашается. Узреть в данном случае какой-то героизм в поведении учёного мог только пёс Шарик:
Пёс встал на задние лапы и сотворил перед Филиппом Филипповичем какой-то намаз.
И ты, читатель, стыдно сказать, ему уподобился. И тревога твоя за дорогого тебе учёного – ложная. Ничего ему не грозит. Он это прекрасно знает. И если он гневается, то по другой причине, но совершенно справедливо. Во-первых, ему ковры испачкали, а он их очень уважает, чуть ли не по отчеству зовёт – "все ковры у меня персидские". А во-вторых, к нему ворвались и грубо отвлекли его в тот момент, когда он собирался обедать!!! Тут необходимо отметить, что наука, пришедшая на смену всем прежним религиям, превзошла их также по части терпимости и гуманности. Хотелось бы посмотреть на этого Швондера где-нибудь в Древнем Риме или в Египте, если бы он преградил дорогу Верховному жрецу, идущему во Храм для вкушения священной трапезы, и стал бы дискутировать с ним по поводу излишков жилплощади, у данного жреца имеющихся. Хотелось бы посмотреть, что после этого осталось бы от такого Швондера.
Но вот он с позором удаляется, а Жрец, вновь обретя спокойствие, без которого немыслимо священнодействие, вступает в столовую.
Веди себя прилично, читатель, не про тебя всё это – ни хрустальные графинчики с разноцветными водками, ни серебряное крытое блюдо, источающее пахнущий раками пар, ни маринованные угри, ни нарезанная тонкими ломтиками сёмга, ни сыр в слезах, ни обложенная снегом икра в серебряной кадушке. Тебе, равно как и собаке Шарику, отведена здесь роль наблюдателя, и насмешник-автор ничуть от тебя не скрывает, что ты присутствуешь не на простом обеде (такой обед даже стыдно назвать простым), а при некоем священном ритуале.
Стол подобен гробнице – аналогия с жертвенником.
Салфетки свёрнуты в виде папских тиар – аналогия с первосвященником. Ниже говорится, что "во время этих обедов Филипп Филиппович получил звание божества". Всё верно, во всех мистериях именно первосвященник выступает как заместитель божества.
Во время трапезы Филипп Филиппович проповедовал. И тема его проповеди – не что иное, как Еда.
– …Есть нужно уметь, а представьте себе – большинство людей вовсе есть не умеют. Нужно не только знать – что съесть, но и когда и как. (Филипп Филиппович многозначительно потряс ложкой.) И что при этом говорить.
Запомни эти слова, читатель! Не потому, что они имеют для тебя практическое значение, ибо в столовке, где ты травишься, подобные сведения – это информационный балласт. Запомни их потому, что впоследствии они помогут тебе разобраться в системе взглядов Филиппа Преображенского и выбраться наконец из лабиринта собачьих сердец.
Но всё происходит наоборот. Читатель немедленно забывает важнейшие положения проповеди Филиппа Филипповича, потому что слышит от него нечто такое, что для интеллигентного человека слаще всего на свете и может сравниться только с чёрной икрой. Великий учёный начинает и в хвост и в гриву честить ИХ.
– Если вы заботитесь о своём пищеварении, мой добрый совет – не говорить за обедом о большевизме… И – боже вас сохрани – не читайте советских газет.
Что, съели?!
Или вот такой пассаж:
– Люди… которые вообще отстав в развитии от европейцев лет на двести, до сих пор ещё не совсем уверенно застёгивают собственные штаны…
Так их, так их!
Но это всё же не апофеоз. Апофеоз читательского восторга происходит в том месте, где Филипп Филиппович высказывается о событиях 1917 года. Что же произошло, по профессору Преображенскому, в этом достопамятном человечеству году? А вот что:
– В марте 17-го года в один прекрасный день пропали все калоши, в том числе две пары моих, три палки, пальто и самовар у швейцара!
Читатель заливается счастливым смехом и, вытащив из карманов оба кукиша, громко аплодирует.
Ах, читатель! Злорадство твоё – в чужом пиру похмелье. А профессор Преображенский вовсе не острит, он говорит чистейшую правду. В одна тысяча девятьсот семнадцатом году для него не произошло ничего более существенного, чем пропажа калош. Потому что стоял он и стоит на такой высоте, что все потрясения и бури мировые проходят под ним, и пенистые гребни взметённых волн достают только до его ступней, то бишь до калош.
И нет ему дела до того, что́ у тебя на дворе, читатель, – война ли мировая, разруха ли, нэп ли, всё это пройдёт под ним. Вот поэтому ни к чему ему читать газеты. Нет ему дела до смены режимов, до борьбы всяких партий и фракций, он твёрдо знает, что всё это не может поколебать его власть. Власть его пребудет несокрушимой до тех пор, пока не прейдут это небо и эта земля. Мёртвое небо – обман зрения, сгустившаяся пустота, и мёртвая земля – гробница всего, что порождается ею для недолгой жизни. И все эти недолго живущие карабкаются по эволюционно-социальной лестнице, стремясь во что бы то ни стало отсрочить неизбежную смерть. И если прежде они молили о продлении жизни всяческих богов, то к кому же сегодня обращается их последняя надежда? К нему и только к нему, к Филиппу Преображенскому, жрецу всемогущей Науки. Поэтому ещё важнее, чем прежде, взобраться по этой лестнице на самые верхние ступени, поближе к вознесённому выше всех великому учёному. Он уже омолодил их половые железы, заменив их обезьяньими, он сулит и бо́льшие чудеса. Помнишь, читатель, как во время приёма скулил старый развратник:
– Эх, профессор, если бы вы открыли способ, чтобы и волосы омолаживать!
– Не сразу, не сразу, мой дорогой, – бормотал Филипп Филиппович, но отнюдь не отказывался.
И ему решительно всё равно, кто находился до 17-го года на том месте, где сидит сейчас Пётр Александрович (или тот военный, который доставит ему в самом конце шариковский донос), и кто займёт это место в том случае, если Петра Александровича удастся всё-таки "разъяснить" и спихнуть. Кто бы там ни оказался, он будет создавать своему божеству необходимые условия для научного поиска и так рявкнет на любого Швондера, что…
Что же касается пациентов Филиппа Филипповича ступенькой ниже, тех, кого мы видели на приёме, то и они, судя по замашкам, до 17-го года отнюдь не в помойках рылись. А если кто и рылся, то сейчас вдвойне должен оценить роскошную свою жизнь и того, кто обещает эту жизнь продлить. Вот и всё. А ещё ниже смелый учёный опуститься не может по вполне естественным причинам. Ведь какой бы всесильной ни была наука, заменившая Господа Бога, отца и мать, но и она на всех не напасётся. Ни чёрной икры, ни гениальных хирургов, ни червонцев, которыми хирурги оплачиваются, ни обезьяньих половых желез. Да, последнее обстоятельство самое немаловажное. Обезьяны животные дефицитные. Не так уж много крупных человекоподобных обезьян проживает в далёких экваториальных странах.
Ну, не беда! Великий учёный уже идёт по новому, более эффективному пути. И более экономичному, между прочим. Он собирается экспериментировать на животных, которых пруд пруди, и далеко ходить за ними не надо.
Этим и завершается священная трапеза – малое таинство. Назревает таинство великое.
– …Вот что, Иван Арнольдович… следите внимательно: как только подходящая смерть, тотчас со стола – в питательную жидкость и ко мне.
(Нет, не зря гробницей назвал Булгаков тот стол, за которым ест сам Филипп Филиппович.)
– Не беспокойтесь, Филипп Филиппович, патологоанатомы мне обещали, -
ответствует Борменталь и устремляется – куда же? Вовне, за пределы текста, туда, где находишься ты, читатель! Берегись, как бы твоя смерть не оказалась самой для него подходящей.
А Преображенский едет в Большой театр, поскольку он, как выясняется, очень любит оперу.
Влюблённый читатель горделиво улыбается. Он не ошибся в выборе своего "предмета". Кто же не знает, что боги и полубоги от науки обожают классическую музыку? Иной на скрипке наяривает, иной… Нет, Булгаков удивительно точен. Изображает самое то.
Да, читатель, Булгаков необыкновенно точен. И он всё знает про своего героя. И то, что он оперу любит, и какую именно оперу. Попадись "Собачье сердце" какому-нибудь филологу-структуралисту, он бы сразу сказал, что опера "Аида" просто припаяна к тексту произведения. Она звучит на первой странице, ею завершается страница последняя, она возникает во всех кульминациях. Перечитай первую страницу, то место, где Шарик вспоминает лето в Сокольниках:
И если бы не грымза какая-то, что поёт на лугу при луне – "милая Аида", – так, что сердце падает, было бы отлично.
Вряд ли у Преображенского "сердце падает" от "милой Аиды", но он тоже предпочитает не слушать эту арию и едет сразу ко второму акту. Ибо во втором акте появляется тот, на кого будет он смотреть как заворожённый, позабыв о времени – так женщины и дети порою смотрятся в зеркало. Он и смотрится в него, как в зеркало, это его, Филиппа Филипповича, изображение – верховный жрец Древнего Египта, двойник божества, властелин, перед которым склоняются цари. И держится его власть на великом и сокровенном знании, которое в просторечии зовётся новейшим достижением науки.
"К берегам священным Нила", – поёт жрец.
"К берегам священным Нила", – поёт Преображенский.
Читатель явно недоволен. Ему хочется считать, что Филипп Филиппович ездит в Большой из любви к бельканто. В конце концов, "Аида" – что это за опера для интеллектуала? И сравнение со жрецом натянуто! Выражение "жрец науки" – чисто метафорическое. Что общего между современной, опирающейся на эксперимент, наукой, и тёмными суевериями далёких эпох? – А не доводилось ли тебе, читатель, слышать, что новое – это хорошо забытое старое?
Что же касается "Аиды", то пролистай ещё несколько страниц, и прочтёшь:
Если в Большом не было "Аиды", и не было заседания Всероссийского хирургического общества, божество помещалось в кабинете в глубоком кресле.
Следовательно, Булгаков подчёркивает, что его герой ездил слушать эту и только эту оперу.
Итак, он уезжает в театр. А ты, читатель, вместе с Шариком-псом останешься в его квартире. Ты, надо сказать, поступишь совершенно правильно: в этом небольшом снаружи и столь просторном внутри мире, который сотворён булгаковским словом и зовётся "Собачье сердце", самое лучшее место – эта прекрасная квартира. Там, за окнами, холод и мрак. Там завывает вьюга. Там умирают от голода, от болезней, от страха перед террором и репрессиями. И самое страшное – там рыщет доктор Борменталь, рыцарь науки, заключивший союз со смертью. И все ночные убийцы состязаются перед ним в своём искусстве. Но он не спешит. Он ждёт самого искусного из них. Того, кто убивает одним ударом в сердце. В молодое сердце – для того, чтобы все прочие органы, которые пойдут в дело, тоже были молодыми и здоровыми.
Справедливости ради надо отметить, что в то время, к которому относится действие "Собачьего сердца", человеческие жертвоприношения во имя торжества разных научных теорий совершались, и в немалых масштабах (например, война мировая, и многое другое в том же роде), но происходило всё это крайне беспорядочно. Прав был Филипп Филиппович, когда утверждал, что разруха не в клозетах, а в головах. Согласитесь, что совершенно нелепо для серьёзного учёного ожидать, как милости, услуг доморощенного убийцы. Но, глядя на профессора Преображенского, начинаешь верить, что он сумеет преодолеть и эти трудности. "Упорный человек, настойчивый. Всё чего-то добивался", – характеризует его автор на последней странице "Собачьего сердца". И он уже многого добился. Посмотрите, с какой вдохновенной методичностью осуществляется в его квартире – этом храме порядка посреди разгромленной Москвы – заклание малых жертвенных животных для малого таинства – трапезы Филиппа Филипповича. Пёс Шарик сходу окрестил кухню в квартире Преображенского главным отделением рая. Но это не тот, традиционный, населённый святыми праведниками рай, куда боялся попасть Гекльберри Финн, дабы не помереть там со скуки. Всё в этом раю наводит на мысль об иных богах: "заслонка с громом отпрыгивала, обнаруживала страшный ад, в котором пламя клокотало и переливалось", "пламя стреляло и бушевало", "в багровых столбах горело вечной огненной мукой" лицо поварихи Дарьи Петровны. Если это и рай, то такой, в который попадают за беспорочную службу Молоху. И неутомимая Дарья недаром занимает здесь прочное место:
Острым узким ножом она отрубала беспомощным рябчикам головы и лапки, затем, как яростный палач, с костей сдирала мякоть, из кур вырывала внутренности.
Ты ведь уже согласился, читатель, что автор "Собачьего сердца" словами не швыряется? Безответственно было бы со стороны любого автора, даже самого что ни на есть сатирического, сравнивать усердную повариху с яростным палачом. Но трапезу Преображенского готовит не простая кухарка – это жрица Молоха и, по совместительству, Астарты.
"Матерь наслаждений" играет в волшебной квартире в Обуховом переулке не последнюю роль. Над бесстрастным Верховным жрецом она власти не имеет (папская тиара, патриарший куколь в сцене операции – первосвященник безбрачен). Наоборот, Астарта служит ему, она у него в маклерах, она поставляет ему клиентуру:
– Верите ли, профессор, каждую ночь обнажённые девушки стаями ("Зеленоволосый").
– Это моя последняя страсть. Ведь это такой негодяй! ("Ведьма в бриллиантах")
Дарья же, как пушкинская Клеопатра, "на ложе страстных искушений" восходит "простой наёмницей" и исполняет свой долг безукоризненно. Подобно служительницам древних астартиных капищ, расточавшим своё пламя всем смертным без различия: богатым и бедным, красавцам и уродам, здоровым и увечным, – она служит своей богине, не гнушаясь ничем. Полиграф Полиграфович Шариков произошёл из собаки на Дарьиных глазах, с него ещё не вся собачья шерсть слезла, он ещё блох зубами ловит, но уже отмечен знаком Дарьиного внимания:
– …Шикарный галстук. Дарья Петровна подарила.