О Михаиле Булгакове и собачьем сердце - Елена Степанян 3 стр.


В сцене, где Шариков покушается на храмовую весталку Зину, Дарья – "грандиозная и нагая" – произносит слова, которые могли бы показаться двусмысленными, если бы не были совершенно недвусмысленными:

– …Я замужем была, а Зина – невинная девушка.

И если учесть, что в другом месте сказано, что целомудренный Борменталь "стыдливо прикрывал рукой горло без галстука", то Дарьина нагота перед лицом двух учёных приобретает поистине космический масштаб.

И целомудрие Борменталя отнюдь не помеха для Дарьиных вожделений. В дневнике учёного записано: "Оказывается, Д. П. была в меня влюблена и свистнула карточку из альбома Филиппа Филипповича". Слово "влюблена" в данном случае всего лишь эвфемизм деликатного учёного. Влюблённость относится к сфере несуществующей души. Ни в "Собачьем сердце", ни в каком другом сердце по всей "цепи великой от пса до Менделеева-химика" нет места подобным чувствам, не подтверждённым научным экспериментом. Нет ему места и в той сцене, которую подсматривает лежащий на тёплой плите пёс Шарик:

…Черноусый и взволнованный человек в широком кожаном поясе <…> обнимал Дарью Петровну. Лицо у той горело мукой и страстью всё, кроме мертвенного, напудренного носа.

Труп, читатель, это проступает труп. Всевластная и неотвратимая смерть и в эту минуту напоминает о себе.

А рядом, через две комнаты, в кабинете Преображенского всё та же смерть выступает невозмутимым ассистентом учёного в его упорных научных поисках. Шарик

…Глядел на ужасные дела. В отвратительной жиже в стеклянных сосудах лежали человеческие мозги. Руки божества, обнажённые по локоть, были в рыжих резиновых перчатках, и скользкие тупые пальцы копошились в извилинах. Временами божество вооружалось маленьким сверкающим ножиком и тихонько резало жёлтые упругие мозги.

Чьи это мозги, читатель? Ах, не всё ли равно! Ведь смерть, как известно, не разбирает. Вот и доктор Борменталь так думает: "Не всё ли равно, чей гипофиз?" – запишет он в своём дневнике после небывалой операции. А вот показания к операции:

Постановка опыта Преображенского с комбинированной пересадкой гипофиза и яичек для выяснения вопроса о приживаемости гипофиза, а в дальнейшем его влияния на омоложение организма у людей.

В свете поставленной грандиозной задачи может ли что-то значить какая-то отдельно взятая личность? Да и где она? Её уже нет в помине. Остался труп, и важно одно – чтобы он был наилучшего качества. Ведь ему суждено способствовать прогрессу науки и, следовательно, счастью всего человечества. Ведь постоянное омоложение – это же бессмертие, чёрт побери!

Вот что сулит наука:

…Не умрёте… но будете, как боги!

Здесь уместно задать читателю такой вопрос: уверен ли он, что этого счастья хватит на всё человечество? Мяса животных, как известно, на всех не хватает, про икру и говорить нечего, а тут – такое дело. Но читатель не слышит. Он захвачен суматохой в квартире Преображенского, волнение героев передалось ему. Затаив дыхание, он готовится лицезреть великое таинство – "нехорошее пакостное дело, если не целое преступление". Чьи это слова, читатель? Кто в сцене операции прямо называет Филиппа Филипповича жрецом:

В белом сиянии стоял жрец и сквозь зубы напевал про священные берега Нила,

– неужели собака Шарик? Ты и впрямь уверовал, что собаки знают подобные слова? – Нет, это звучит прямая авторская речь, и ты обязан выслушать её, а не ссылаться на то, что тебе, мол, не до этого, твоё внимание поглощено уникальной операцией, "не имеющей равных в Европе".

Итак, перед тем как Шарику вознестись по лестнице эволюции, ему "почему-то в ванне померещились отвратительные волчьи глаза". Зина, допущенная к таинству весталка, "оказалась неожиданно в халате, похожем на саван". Глаза её стали "такие же мерзкие", как у Борменталя, а у него они "фальшивые и в глубине их таилось нехорошее пакостное дело, если не целое преступление". Операция начинается: "Зубы Филиппа Филипповича сжались, глазки приобрели остренький колючий блеск". На рану Шарика "Борменталь набросился хищно". "Лицо его (Борменталя) стало мясистым и разноцветным". "Лицо Филиппа Филипповича стало страшным". "Филипп Филиппович стал положительно страшен… зубы открылись до дёсен". "Борменталь коварно кольнул Шарика где-то у сердца". "Иду к турецкому седлу, – зарычал Филипп Филиппович". Несколькими строчками ниже профессор "злобно заревел", "лицо у него при этом стало, как у вдохновенного разбойника".

Учёные "заволновались, как убийцы, которые спешат". "Филипп Филиппович отвалился окончательно, как сытый вампир".

– Но ведь это всё образные выражения! – возопит читатель. – Кто же не знает, что хирургическая операция требует огромного напряжения интеллектуальных и физических сил! Подозревать врача только потому, что он зубы стиснул, что с него пот градом катится!..

Прости, читатель, но в этой сцене нет никаких врачей. Герой "Собачьего сердца" – "божество", "жрец", "учёный", не имеющий равных в Москве, Лондоне, Оксфорде. Филипп Филиппович даже в тот час, когда Борменталь предлагает ему убить Шарикова, не называет себя врачом, он иначе аргументирует свой отказ:

– Я – московский студент. – Филипп Филиппович горделиво поднял плечи и сделался похож на древнего французского короля.

Булгаков только один раз называет Преображенского и Борменталя "врачами" (когда они обсуждают возможное убийство своего подопечного) и ещё один раз – "оба эскулапа". Но Эскулап – это всё же не врач. Это греческое божество во французском произношении, оно обитает в благословенных краях, во храме, среди миртов и лавров. А врач – это тот, кто в ледяную стужу и вьюгу тащится к больным в Грачёвку Мурьевского уезда, и счастье ещё, что по дороге лежит культурный центр Грабиловка, там можно переночевать и отогреться в домишке учителя.

Поскольку это путешествие описано всё тем же Булгаковым в "Записках юного врача", и создавались эти "Записки" одновременно с "Собачьим сердцем", то ты, читатель, можешь не сомневаться, что наш автор отлично знал, что такое врач и чем он отличается от учёного, тем более "великого учёного". "Великий учёный" должен быть знаменит и богат – иначе поди докажи, что ты великий. Но прославиться среди мужиков, до того тёмных, что они себе горчичники на зипун ставят? Сама идея – полный абсурд. С тем же успехом можно разбогатеть, врачуя этих мужиков. Что-что, а уж это они отлично знают – доктор их лечить обязан, ему за это казённое жалованье положено. Однако герой "Записок" и не ждёт никаких подношений. Ему, булгаковскому врачу, это запрещает его булгаковская этика. Он даже от "полотенца с петухом" пробует отказаться, но потом берёт его из жалости к девушке, которую он чудом спас от неминуемой смерти. Возникает вопрос, чего же ради он с таким усердием их лечит, вскакивает по ночам, мчится по морозу, едва выйдя из горячей ванны – "воспаление лёгких обеспечено!". Вывод напрашивается совершенно нелепый – он их любит. За что, если учесть всё вышесказанное? На это есть только один ответ – за то, что они люди. Ну, может быть, они ему кого-то напоминают.

Надо отдать должное Юному врачу – он нигде об этой любви не заявляет. Он о ней молчит – слишком много о ней говорят и кричат другие. Зато он делает совершенно удивительное заявление – он говорит, что он ненавидит смерть:

Я так всегда при виде смерти. Я её ненавижу.

Прислушайся к этим словам, читатель. В том мире, где смерть признана единственной абсолютной величиной и даже объявлена подательницей жизни – живое произошло из неживого, это каждый школьник знает, – такие слова даже произнести невозможно. Но ведь Юный врач отнюдь не похож на сумасшедшего – что же он прёт поперёк объективной реальности? Может быть, он живёт в другом мире, и там другая объективная реальность, другое небо, другая земля?

Во всяком случае, совершенно непреложно: когда Юный врач оперирует с огромным напряжением физических, интеллектуальных, а также душевных сил, то никаких ассоциаций ни с убийцами, ни с вампирами не возникает. Так что, читатель, тут тебе не отпереться: "убийца" и "вампир" – это не образные выражения, это персональные эпитеты твоего обожаемого учёного.

Но читатель не думает сдаваться. Не зря же он с младенчества воспитан в преклонении перед наукой. Он твёрдо выучил, что в науке самое главное – результат, учёных судят по результатам, а они налицо – блистательные, неподражаемые:

Скальпель хирурга вызвал к жизни новую человеческую единицу. Проф. Преображенский, вы – творец. (Клякса).

– так записывает Борменталь в своём дневнике, который он начинает вести сразу же после операции в самый тёмный и зловещий день года – 22 декабря. Ты, читатель, естественно, не видишь оснований для того, чтобы с ним не согласиться.

Но что же получается – не успел читатель полюбоваться на вышеназванный результат, на новую человеческую единицу по имени П. П. Шариков, как ему уже хочется запустить в него чем-нибудь тяжёлым, а Борменталь, одописец его возникновения, откровенно признаётся, что готов покормить его мышьяком. И вот уже в "полнейшей и ужаснейшей" тишине, во мраке глухой ночи, "творец" вновь раскладывает своё творение на составные части, "новая человеческая единица" исчезает, пёс Шарик восстановлен в своём первоначальном виде.

Что же, выходит, опорочены блестящие результаты Преображенского? Выходит, что сам учёный потерпел фиаско? Ничуть. Он только подтвердил своё право называться "творцом". Более того, если результат первой операции был всё же неожиданным, если человек из собаки появился случайно, то во время второй учёный проявил себя уже как полновластный властелин, и собаку из человека он сделал совершенно сознательно.

Вдумайся, о читатель, в то, что произошло. Филипп Преображенский превратил человека в собаку за то, что человек этот покусился на его житейский комфорт. На ваш комфорт, потому что твоя душа во всё время чтения слита с душой профессора воедино. И превращение человека в собаку, соответственно, происходило при твоём сочувствии и соучастии.

Но читатель и ухом не ведёт. Он высоко ценит звание человека и именно поэтому не намерен этим званием разбрасываться. Шариков – гнусный, пьяный, матерящийся, воняющий дохлыми кошками – звания человека явно не достоин. Не человек это, а "такая мразь, что волосы дыбом встают" – так заявляет сам Преображенский, и любой, кто читал "Собачье сердце", подпишется под этим заявлением. И тогда встаёт вопрос наиважнейший – кого же, собственно, считать человеком? Где в "цепи величайшей от пса до Менделеева-химика" проходит граница, за которой начинаются "высоко стоящие", не говоря уже о "чрезвычайно высоко стоящих"? Кто возьмётся определить эту границу? – Только наука. Тут вся надежда на науку, в лице её лучших, талантливейших представителей. И недаром же Преображенский – "жрец", "властелин", "божество", наконец, "творец", – утверждает:

Человечество… в эволюционном порядке каждый год упорно, выделяя из массы всякой мрази, создаёт десятками выдающихся гениев, украшающих земной шар.

Можно не сомневаться, что "выдающиеся гении" сумеют постоять за себя, отмежеваться от "массы всякой мрази" и указать ей подобающее место. И средства для этого уже изобретены, и качество и количество этих средств всё возрастает.

Тут опять напрашивается вопрос, но уже более скромный – есть ли гарантия, что в такое немаловажное дело, как научное размежевание на "мразь" и "высоко стоящих", не вкрадётся ошибка? Ведь даже у самого Филиппа Филипповича, не имеющего равных ни в Москве, ни в Лондоне, ни в Оксфорде, произошла всё же некоторая осечка.

Однако читатель как нельзя лучше готов к обороне. Во-первых, ему известно, что ошибки гениев способны влиять на мировой прогресс куда заметнее, чем запланированные достижения рядовых учёных. Во-вторых:

"Ф. Ф. как истый учёный признал свою ошибку… От этого его изумительное, потрясающее открытие не становится ничуть меньше". (Дневник Борменталя).

В-третьих, вся свистопляска с Шариковым, бросающая тень на результаты блестящего эксперимента, произошла отнюдь не по вине учёного.

Тогда по чьей же? Кто виноват?

Профессор Преображенский даёт на это ясный и чёткий ответ – виноват Клим Чугунов. А раз Клим, то, стало быть, и его убийца, который нанёс "удар ножом в сердце" не тому, кому нужно. Вот если бы в пивной "Стоп Сигнал" у Преображенской заставы зарезали Спинозу!..

– Филипп Филиппович! А если бы мозг Спинозы?

– Да! – рявкнул Филипп Филиппович. – Да! …Можно привить гипофиз Спинозы или ещё какого-нибудь такого лешего и соорудить из собаки чрезвычайно высоко стоящего, но на какого дьявола?

Да, на какого дьявола? – спросим и мы вслед за Филиппом Филипповичем. Ведь не думаешь же ты, читатель, что, возникни в квартире учёного Спиноза, он не стал бы претендовать на жилую площадь? Да ведь ему сверх Шариковых шестнадцати аршин ещё излишки причитаются, на научную работу. Или ты считаешь, что "высоко стоящий" должен пренебречь тем, что ему положено по праву рождения, и смиренно отправиться на помойку?

Шариков, подученный Швондером, вопит, что он не давал согласия на операцию, что он иск может предъявить. "Высоко стоящий" так глупо себя вести бы не стал. Он скорее потребовал бы признать себя соавтором великого открытия. Сомневаешься, читатель? Зря. Ты ведь не по книжкам знаком с научным миром. Но если ты веришь только книжкам, то открой "Роковые яйца" и прочти, как профессор Персиков приглашал в соавторы своего ассистента Иванова. Знал, что делает, старик. Не в одних только лягушках разбирался, но и в людях тоже. Ведь недаром же Персиков, чуть что не так, сразу же звонит на Лубянку. Вот и Иванов, обидевшись, что не он, а Персиков сделал открытие, вполне мог бы туда позвонить. А уж гениальный Спиноза в два счёта достал бы нужный телефон. Так что Преображенский совершенно прав, категорически отказываясь сооружать Спинозу из собаки. Добра из этого не выйдет.

…Будете, как боги, знающие добро и зло.

Так оно и есть. "Божество", обитающее в Обуховом переулке, отлично знает, что́ добро и что́ зло. И даже на Шарикова, которого "боги" соорудили своими силами и своим талантом, пролился свет этого знания, и он прекрасно разбирается, где добро и в чём зло. И все его помыслы и действия направлены исключительно на стяжание добра и избежание, по возможности, зла.

Ты удивлён, читатель? Ты прочитал, а затем перечитал "Собачье сердце" до конца и ничего такого не заметил? Такова волшебная сила искусства – апеллируя к чувству, она иной раз совершенно лишает объективности. Находясь целиком и полностью на стороне Преображенского, ты видел только, как Шариков посягает на его добро и причиняет ему зло. Но ведь по отношению к самому себе он ведёт себя диаметрально противоположно. Иначе и быть не могло. Ведь божество сотворило его по всем правилам науки, той самой науки, которая подразумевает межвидовую борьбу, а также борьбу внутривидовую. Шарик-пёс, между прочим, никаких наклонностей к межвидовой борьбе не обнаруживал, непримиримость к кошкам взыграла в нём только в результате пересотворения. Да и в отношении внутривидовой борьбы, той самой, что на языке Швондера зовётся "классовой", он был совершенно пассивен.

Читатель содрогается от отвращения. Он слышать не может о классовой борьбе, неизбежно сопряжённой с террором, который Преображенский так убедительно заклеймил в самом начале повествования. Безусловно, читатель прав. Классовая гармония несравненно лучше классовой борьбы. Именно гармония между "массами всякой мрази" и немногочисленными "гениями, украшающими земной шар". И ты веруешь, читатель, что науке под силу установить подобную гармонию, и уж конечно безо всякого террора, а "лаской, единственным способом, который возможен в обращении с живым существом" (Ф. Ф. Преображенский). Так почему же в роскошной квартире в Обуховом переулке не возникло подобной гармонии? Ведь и гений был налицо, и мразь "такая, что волосы дыбом встают".

Читатель вне себя от возмущения. Он потрясает теми страницами, в которых описываются похождения Шарикова-человека. Он не просто омерзителен, он опасен для окружающих. Да, Шариков, обработанный негодяем Швондером (ведь ясно же, кто тут главный злодей), представляет собой потенциальную опасность. Нет, почему же потенциальную? Он успел настрочить на Преображенского (на своего создателя!) ужасный донос, он вооружился револьвером и угрожает Борменталю.

Увы тебе, читатель. Те же самые страницы свидетельствуют против тебя. Филипп Филиппович начинает обдумывать превращение человека в собаку задолго до доноса и револьвера – после эпизода с котом и затоплением квартиры, в результате чего был сорван приём. Убытки (помимо разбитых стёкол, испорченных ковров и т. д.) составили, как ясно сказано, 390 рублей. Есть над чем задуматься.

В прозрачной и тяжёлой жидкости плавал, не падая на дно, малый беленький комочек, извлечённый из недр Шарикова мозга…

Высокоучёный человек… воскликнул:

– Ей-богу, я, кажется, решусь.

А вот что подводит Борменталя к идее "покормить его мышьяком" – Шариков спёр два червонца, а его пьяные гости, убираясь, прихватили с собой пепельницу, бобровую шапку и памятную трость Филиппа Филипповича.

Устыдись, читатель! Смертная казнь за такую ничтожную кражу! Как бы там ни было, но лишь после этих трагических событий Борменталь провиденциально замечает:

– …Да ежели его ещё обработает этот Швондер, что ж из него получится?!

Выходит, смертная казнь в целях профилактики?

Читатель на это ничего не отвечает. Только что был упомянут Швондер, фигура настолько зловещая, что даже при мысли о нём можно лишиться дара слова. Читатель твёрдо убеждён, что страшнее Швондера зверя нет по всей цепи великой от пса до Менделеева-химика. Но ведь Швондеру уже было указано его место на эволюционно-социальной лестнице, и он – как же ты, читатель, этого не заметил? – носу не показывал в квартире Преображенского. Разве он возобновляет свои требования об уплотнении квартиры? Да как он посмеет после приказа самого Петра Александровича! Но профессор в данном случае сам подал повод ищущим повода, он, выряжаясь языком домовой книги, самоуплотнился. Швондер может только злорадствовать, но на самых законных основаниях, Шариков же имеет законное право на ту жилплощадь, на которой он зародился. С какой стати ему жертвовать своими правами? Находясь внутри "Собачьего сердца", видел ли ты хоть раз, о читатель, чтобы кто-то отказался от своего добра?

…Будете, как боги, знающие добро и зло.

Назад Дальше