Человек пребывает викторианским, его вкусы - тоже Уютная среда обитания превосходит неуютную числом мелких вещей. Мелких - потому что их можно собрать много. Если на крышке комода разместить восемь крупных предметов - получится восемь квантов памяти, если восемьдесят мелких - восемьдесят. Расставив всех этих условных слоников по жилищу и натыкаясь на них взглядом можно тешиться свидетельством своего присутствия в мире, собой в пространстве и времени.
Зачем пишут на соборах и скалах "Здесь был Вася"? Чтобы Вася остался в веках.
Новая Москва хороша тем, что ее много, точнее - их много, этих московских городов, их все больше: полузабытый старый, полупонятный новый. Малознакомая или вовсе незнакомая Москва выходит наружу пугая старожилов, что напрасно. В городах стильных - Петербурге, Париже, Буэнос-Айресе - всякая новинка вызывает недоумение. В эклектичных - Риме, Нью-Йорке, Москве - все поглощается, переваривается, идет на пользу. Молодца и сопли красят.
Может быть самые точные и много многозначительные слова произнес в "Чистом понедельнике" Бунин: "Москва, Астрахань, Персия, Индия…". Другое дело, что эстетика этой мечтательной цепочки плавно перетекала в геополитику: евроазиатская греза воодушевляла поколения русских людей, уходивших - с оружием - за Каспий и дальше, в Туркестан, и Афганистан. Если в замоскворецких кухнях смотрелись в самовар, в кремлевских покоях - в глобус. Между пузатыми полюсами раскачивалась Москва, и не обязательно взмывать ввысь, чтобы увидеть, как Клязьма впадает в Ганг, как "на Красной плошали всего круглей земля", - чтобы ощутить пластичность мира и соблазниться страстью к лепке.
Так искусительно счесть себя центром вселенной, Третьим Римом, портом пяти морей, а Визбор спел "перекресток ста пятнадцати морей" - и ничего, все только приосанились. Замеры либо на локоть, либо по политической карте мира - что, в сущности, одно и то же. В середине 90-х стали перемерять окружную дорогу и оказалось, что ни один - ни один! - верстовой столб не стоит верно, что московский километр колеблется от шестисот до полутора тысяч метров. Самовар и глобус сливаются в диковинный гибрид: в их отражении одинаково закругляется земля на Красной площади.
Если же смотреть на площадь прямо, от новых Иверских ворот, или, наоборот, со старого Москворецкого моста, то увидишь подлинное чудо. Надо было покинуть страну с ее столицей и объехать за четверть века полмира, чтобы осознать: такого нет нигде, и восхититься правдой бунинской цепочки. Потом повернуться и уйти в те дворики и переулки, которые есть судьба. Качество города определяется количеством уголков, где хочется присесть с бутылкой и беседой - по этой шкале Москва опередит многие прелестные столицы. Потому что любой город - будь он гигантом и сбившимся со счета Римом - распадается на кусочки планеты с приставшими к ним обрывками тебя.
Скажи, душа, как выглядела жизнь, как выглядела с птичьего полета?
Может, такой ракурс и есть самый удачный: если что и бросает тень, то - облака.
ОСКОЛКИ ИМПЕРИИ: ЖИЗНЕОПИСАНИЕ
АШХАБАДСКОЕ ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ
Ключевое событие моей жизни произошло за год до рождения. В Копетдагском секторе Альпийско-Гималайского пояса долго накапливалось напряжение сжатия поперек горной системы. В ночь с 5 на 6 октября 1948 года не выдержала перенапряжения земная кора под Ашхабадом. В 1 час 14 минут и 1 секунду 6 октября на ослабленном участке длиной в несколько десятков километров кора лопнула и моментально сдвинулась на два-три метра. Разрыв произошел на глубине пятнадцати-двадцати километров и отразился на поверхности толчком силой в десять баллов по шкале Рихтера. Ни предварительных сейсмических толчков, ни заблаговременного подземного гула, ни световых вспышек не было: катастрофа произошла внезапно и мгновенно. В течение десяти секунд погибли более ста двадцати тысяч человек в туркменской столице и поселках Ашхабадского и Геоктепинского районов. Девяносто восемь процентов зданий Ашхабада, построенных без соблюдения правил сейсмики, были разрушены.
Моя бабка Прасковья Семеновна, баба Паша, спала. Потолочная балка упала на спинки кровати, образовав таким образом защитный шатер. Бабку откопали из-под развалин не только живой, но и невредимой.
Старший сын в семье - Петр, дядя Петя (двадцатью с лишним годами старше моей матери, самой младшей в семье) днем 5 октября вышел из тюрьмы, где отсидел около восьми лет. Побыл дома, вечером пошел к приятелю отметить освобождение. Там же, со всей семьей друга, погиб, проведя на свободе двенадцать часов.
Меня, родившегося в Риге 29 сентября следующего года, назвали в память дяди Пети. По изначальному замыслу я должен был стать Михаилом, по деду.
Деда, Михаила Алексеевича, расстреляли в 33-м - в Ашхабаде, сразу после ареста. По другим данным, он еще прожил несколько лет и умер в лагерях.
Дед был наиболее толковым и предприимчивым в материнском роде Семеновых. Он держал в Ашхабаде извоз - сдаваемый внаем конный транспорт, - процветал, за что и был раскулачен.
Петра некоторое время не трогали, потом начали подбираться как к сыну врага народа, он не стал ждать, когда за ним придут, и ушел сам. В Персию.
Там собралось довольно много русских, которым не нравилась советская власть, жили они обособленно и не очень ладили с местными - время от времени возникали кровавые стычки. Дядю Петю, человека широкого, веселого, дружелюбного, иранцы как раз любили и перед очередной антирусской резней предупредили. Его семья успела забаррикадироваться в своем доме и чуть ли не единственная уцелела. После этого оставаться было нельзя, а бежать - только назад. В горах, уже на советской территории, Петра поймали и посадили за незаконный переход границы.
Пока он сидел, стал вором и тоже сел его сын Михаил, мой двоюродный брат, который погиб в своей тюремной камере в те же десять секунд в ночь с 5 на 6 октября 1948 года, что и дядя Петя.
Моя мать, старший лейтенант медицинской службы, в это время жила в оккупированной Германии с отцом, капитаном Советской армии, за которого вышла замуж в 45-м. В 49-м отца перевели из Веймара в Ригу, где в том же году родился я.
КОПЕТ-ДАГ - КАРАКУМЫ
Будь дед Михаил менее способен и активен, не двинулся бы в город - семья, наверное, уцелела бы в своем поселке в предгорье Копет-Дага, у иранской границы. Толком даже не знаю, в каком именно.
Весной 99-го я проехал целую цепочку поселков, где жили русские молокане:
Вановский, Первомайский, Гаудан. Не всюду меня пустили - погранзона; кое-куда удалось проехать благодаря связям, простому обману, десятидолларовой бумажке.
Дорога идет то по равнине, то в ущельях, холмы меняют цвет в зависимости от глубины пейзажа - от лимонного до черного. По обочине - маки в зелени. Деревни стоят на пологих склонах. Совершенно русский облик пыльной центральной улицы, заросших травой переулков, домов с наличниками - на этом фоне бредут женщины в тюбетейках и шароварах, сидят, привалившись к забору, старики в халатах.
"Ни одного туркмена тут не было, - сказала в Первомайском прозрачная от солнца и времени Ольга Васильевна Богданова, - А сейчас нас таких три семьи осталось". Мой водитель Берды хохочет: "Меняется жизнь, бабушка". - "Да не меняется, - говорит Ольга Васильевна, - а уходит". Мы пошли с ней на кладбище: старушке казалось, что там должны быть могилы Семеновых. "Раньше молокане никаких памятников не ставили, - рассказывала Ольга Васильевна. - Только камни". За высокими стальными решетками оград (от зверья, не от человека) - маленькие обелиски с именами. Фроловы, Лоскутовы, Волковы, Хомутовы, Богдановы. Семеновых нет.
Одну Семенову, ставшую в замужестве Варзиловой и уехавшую в город, вспомнил бывший агроном Аким Петрович Сопронов в поселке Вановском, возле выхода из Фирюзинского ущелья. Мы выпили с ним чая в саду - от чего-либо крепкого Сопронов, потомок молокан, отказался. Когда я предложил сфотографироваться, Аким Петрович ушел в беленый домик, вынес приготовленный для торжественных случаев пиджак с орденом Отечественной войны второй степени и восемью медалями, встал навытяжку под кустом сирени. На прощанье пожал руку: "Ищи, конечно, но навряд ли. Нас, можно считать, уже нету".
В отрогах Копет-Дага пустовато, но людно для Туркмении, четыре пятых которой занимает пустыня Каракумы.
Пустыня начинается к северу от Ашхабада, стоит пересечь Каракумский канал. Сразу становится ясно, что Каракумы - не только конфеты. Еще попадается по дороге на Бахардок выброс городской цивилизации - толкучка. Так и значится на ветровых стеклах отправляющихся туда ашхабадских автобусов: "Толкучка". Акры песков устланы коврами, ковры свисают с высоких стальных рам. С текинским орнаментом соседствуют русские петухи, попадается антиквариат: под соответствующим портретом надписи по-русски "В. И. Ленин" и гораздо крупнее роспись мастера - "Декан Огулгерек" ("Выткала Огулгерек"). На сотни метров вытянулись ряды меховых папах. Мягко мерцают груды тяжелых серебряных браслетов с сердоликами. Вокруг - все, что положено наземь по имперской территории от Камчатки до Карпат: автозапчасти, пылесосы, кастрюли, макароны, штаны.
Десять минут езды на север - и бредут непуганые верблюды. Под ногами с немыслимой скоростью носятся крохотные ящерицы. По барханам редкий кустарник и трава блекло-зеленоватых оттенков. Торчат ботанические чудеса - фаллические початки в зелено-рыжей чешуе. Пустыня цветет, сейчас она еще живописна. В мае уже все сгорит.
Мы заговариваем с пастухом: в получасе от Ашхабада он едва понимает по-русски, почти как до Скобелева. Ветром пронеслась над песками советская власть, здешние знакомые рассказывают, что даже в 80-е годы XX века туркменский пастух делил овец на "халкынг малы" - "народный скот", т.е. личная собственность крестьян, и "орсунг малы" - "русский скот", т.е. колхозный. Первый следовало охранять, второй - по возможности красть. Хищение колхозного имущества не считалось воровством - как, собственно, во всем Советском Союзе. Но тут отношение подчеркивал язык: говорили, что "механик съел комбайн". Если же механик украл у соседа грабли, то он "украл грабли" - преступление и грех. В этом контексте "управлять" и "владеть" - синонимы: заведующий государственным складом был вправе распоряжаться товарами по своему усмотрению. Тем более что хлебные должности имели всем известные цены и покупались. Власть была, с одной стороны, высока и неколебима, что соответствовало туркменскому фатализму и покорности судьбе, с другой - в повседневных проявлениях вела себя как враждебная дура: это же она для выполнения обязательств по поставке мяса сдавала на убой ахалтекинских коней.
Мимо бесстрастных верблюдов, не повернувших змеиные шеи вслед, мчимся обратно, в Ашхабад: надо поспеть на два торжества. Сегодня - салака хадайолу: День поминовения. Во дворе идут три застолья одновременно: отдельно мужчины, женщины и на особом помосте полуметровой высоты - старики и муллы, один из них молодой, но уже совершивший хадж. Угощение общее: из гигантского котла разливают шурпу, из другого раскладывают плов. На столах осетрина, дограма - крошеный чурек с бараниной, сыр, зелень, домашняя халва. Ни капли алкоголя: праздник религиозный. Красавец Ходжа-дурды, сыгравший Кучума в российском фильме про Ермака, шепчет на ухо: "Надо потерпеть, вечером отдохнем". Вечером столы накрыты прямо в городском квартале. Неприглашенные могли бы смотреть из окон, но в такой день неприглашенных нет: дядя Каков, друг моих знакомых братьев-киношников режиссера Ходжакули и актера Ходжадурды, справляет 63-летие. Пророк Мухаммед прожил шестьдесят три года, таки что порядочный мусульманин должен достойно праздновать этот (в идеале - только этот) день рождения. Гремит оркестр. Тост идет за тостом. Ходжадурды протягивает стакан чего-то мутного и горячего - курдючный жир, разведенный бульоном. "Теперь можешь пить сколько угодно". Как бы запастись курдюками у себя в Европе. На следующий день я был приглашен на дачу старшего из братьев в прекрасную Фирюзу. Читатель ждет уж рифмы, на вот, лови: она и вправду бирюзовая эта Фирюза, даже с похмелья. С утра заехал за цветами для замечательной актрисы Майи, жены Ходжакули на русский базар - он так и называется по сей день, хотя официально переименован в Торговый центр "Гулистан". Побродил, в очередной раз дивясь тому, что бедность страны никогда не мешает богатству рынка: природа и земля возмещают недостаток рукотворных денег. У лотка под вывеской "Самое вкусное, очень аппетитное, калорийное блюдо ход-док" попробовал - убедительно: хот-дог в Ашхабаде подается с помидорами, огурцами, кинзой, зеленым луком, морковкой. Толпа с едиными на весь бывший Союз челночными сумками в крупную полоску вталкивалась в раздолбанные Рафики: "за товарами народного потребления иранского производства", как значилось в рукописном объявлении. По маршруту Ашхабад - Мешхед покупатель легко оборачивается за день. Процедурных сложностей для граждан Туркмении, желающих съездить в Иран, нет. Это меня не пустили к самой границе - где, может быть, остались Семеновы или их могилы. Уже не узнать.
МОЛОКАНЕ
Семеновыми мы были не всегда. Наш предок - тамбовский дворянин Ивинский (с ударением на первом слоге). Усвоив в конце XVIII века идеи молоканства, отказался от дворянского звания, распустил крепостных. Очевидно, он черпал из первоисточника - основателем секты молокан был тамбовский крестьянин Семен Уклеин. В честь него Ивинский, решительно меняя жизнь, сменил и фамилию, став Семеновым.
Молокане - ответвление секты духоборов. Называются так оттого, что употребляют в пост молоко. Сами же именуют себя "духовными христианами", а расхожее имя объясняют тем, что их учение и есть то молоко, о котором говорится в Библии: "Как новорожденные младенцы, возлюбите чистое словесное молоко, дабы от него возрасти вам во спасение" (1 Петр.2:2). Не признают храмы, иконы (как идолопоклонство), священников - каждая община выбирает пресвитера. Равно почитая ветхозаветный и новозаветный законы, не едят свинину. Протестантская установка на святость труда.
Константин Леонтьев хвалит семейные обычаи молокан, с воодушевлением описывая, как духовный суд старейшин публично мирит жену с мужем, "который обозвал ее словом бранным". У него это, как обычно, служит иллюстрацией к опустошенности Запада: "Куда обратится взор человека, полного ненависти к иным бездушным и сухим сторонам современного европейского прогресса? Куда, как не к России…".
В молоканском быту - кальвинистская суровость: ни табака, ни алкоголя. Натерпелся я от этих метастазов в юности. Такая подобралась семья. Отец, светский московский еврей, еще мог выпить в праздник две-три рюмки, курил трубку, и запах "Золотого руна" - навсегда запах детства. Мать же для виду пригубливала вина и, наверное, единственная из прошедших войну хирургов - не курила.
Вспоминаю свое восемнадцатилетие - первый день рождения, который мне позволили справить самому, без родителей, они согласились уйти на весь вечер в гости. Мать все приготовила и накрыла, выдержав тяжелейший спор со мной: сколько вина ставить на двенадцать человек - две бутылки или одну. Мать говорила; "Не напиваться же они придут". Кто победил, не помню да оно и не важно, наши прения текли чистым словесным молоком, а реальная субстанция была известна мне. В течение дискуссии я весело думал о том, что в шифоньере под зимними вещами со вчера припрятан ящик "Розового крепкого". Наш ответ молоканам. В семье была установка на здоровье - без каких-либо специальных мероприятий и процедур, просто считалось: кто не хочет болеть - не болеет. Я так и прожил без врачей сорок пять лет, с семи до пятидесяти двух, убеждаясь в правильности дворовой формулы: "Все болезни от нервов, только триппер от удовольствия".
Внедрялись навыки домашнего самообслуживания, вроде пришивания пуговиц, глажки брюк, ежевечерней стирки трусов и носков. С семи лет я ходил в магазин, готовил себе еду, потому что все с утра отправлялись на работу, а я учился во вторую смену. Обидный минимум карманных денег - и потому что были небогаты, и потому что считалось развратом: молоканская закваска.
Свободу вероисповедания молокане получили при Александре в 1805 году, а до того Ининский-Семенов с единомышленниками отправился сначала в Персию, потом в Армению.
Там его потомки жили в селе Еленовка. У меня есть фотография прадеда и прабабки с надписью на обороте: "Еленовка. Снято 3 октября 1889 года. Алексей Петровичъ и Марiя Ивановна Семеновы". Прадед со светлой ухоженной бородой и пышными остроконечными усами, в сюртуке-сибирке, из-под которого видны высокие каблуки сапог. Он сидит, прабабка, положив ему на плечо руку, стоит рядом в белом переднике поверх цветастого платья, в темном платке. Прадед очень хорош собой, или мне так хочется? На обороте еще надпись: "На память родным въ Асхабаде. 8 августа 1894 года". Это значит, что лучшую свою фотографию, почти пять лет хранившуюся в семейном архиве, отправили сыну - моему деду Михаилу, уже перебравшемуся в Среднюю Азию.
В начале 80-х XIX века Россия начала колонизацию Туркменистана. Поначалу туркмены - наездники и воины - сопротивлялись. Сам Скобелев только после двадцатидневной осады взял в 1881-м крепость Геоктепе. Через несколько дней русские без боя заняли неукрепленный Ашхабад. Колонизация предполагала освоение земель, а кочевники-туркмены на земле работать не умели и не хотели. Тогда и возникла идея привлечения молокан из Закавказья. Им, непьющим, работящим, давали бесплатные земельные наделы, льготные ссуды на приобретение орудий и скота, подъемные на переезд. В одном только 1888 году из района Эривани уехали в Туркмению семьдесят две молоканские семьи. Вдоль иранской границы вытянулась линия русских селений, где через столетие с лишним я безуспешно искал следы своих.
Оттуда, из деревни, на стыке веков перебрался дед Михаил в город, погубивший его и его семью. Мою семью. Говорят, я похож на дядю Петю. Судя по сохранившейся очень приличной фотографии - да. Юный Петр в нелепой шляпе сидит, оседлав декоративную корягу, на фоне панно с видом гор в ашхабадском фотоателье. Рядом - мальчик, его брат, дядя Миша, о котором у нас не полагалось упоминать. О его судьбе я узнал уже взрослым. Михаил прошел войну батальонным разведчиком, вернулся весь в орденах, его привлекли зицпредседателем в какие-то темные бизнесы, процветавшие в послевоенном Союзе (тогда это называлось "работать в местной промышленности"). Орденоносность не спасла, дядя Миша попал в тюрьму и в конце концов исчез неизвестно где. Для моей матери он был позор и табу, на вопросы она не отвечала. Да мало ли на что не отвечали в моей молоканско-советской семье.
Понятия не имею о перипетиях в отношениях между отцом и матерью, вообще мало что знаю о них по-настоящему. Еще и потому, что уехал в 77-м году в эмиграцию. Отец умер в 83-м, я не мог даже прилететь на похороны. Позже, когда появился настоящий интерес к своей семье, не у кого было спросить.