…Шахтер везет в больницу дочь и жену. Он за рулем легковой машины. На окраине города он услышал детский крик, остановился, вбежал в дом, откуда кричал ребенок, и нашел мальчика, который повредил глаз. Отец высадил жену с дочкой, повез в больницу мальчика, а потом вывел коммунистическую мораль: "Мне кажется, что такие поступки нельзя ни хвалить, ни награждать, – это долг, обязанность каждого человека. Когда надо было ради спасения мальчика отправить жену с 6-летней дочерью пешком за семь километров, я меньше всего думал о том, как оценят мой поступок люди". Сухомлинский присоединился к выводам своего персонажа: "Это не подвиг, а обычный поступок. Высшей наградой… должна быть не похвала и другие поощрения, а сознание выполненного долга" (Собрание сочинений в 5 томах. т. 2, с. 83). Педагог не хотел одобрять и поощрять, он воспитывал вечной виноватостью – это понятно. Непонятно другое – куда и зачем мать и дочкой брели семь километров. Они же в городе, а не в тайге. У меня и догадок нет. Если отец вез их в городскую больницу откуда-нибудь из поселка, то доехали бы на трамвае. А если, наоборот, больница загородная, то вернулись бы на трамвае домой. Но сочинитель преспокойно поместил эту историю в свой труд "Формирование коммунистических убеждений молодого поколения" – значит, с вопросами о странностях сюжета он не встретился ни разу.
Нет, удивительно не то, что педагог-гуманист был признан советским классиком. Удивительно, что и сегодня исследователи всерьез считают его гуманистом. "Он предвосхитил магистральные направления развития современной гуманистической педагогики с ее ориентацией на воспитание на основе общечеловеческих моральных ценностей" (Александр Ходырев. Советская школа 50-х – середины 60-х годов как социокультурный феномен. – Ярославль, ЯГПУ, 2004, с. 119). Нет, он внушал коммунистические псевдоценности, а с общечеловеческими упорно боролся. Особенно с самым страшным врагом, который угрожал коммунисту на селе, – с трудолюбием. Родители воспитывали детей в труде, в любви и уважении к труду, но для Сухомлинского это был неправильный труд – кулацкий: "Внешне получается, что родители стремятся привить своим детям трудолюбие, но по существу они прививают им кулацкую, мелкобуржуазную психологию" (Собрание сочинение в 5 томах, т. 2, с. 86). Сухомлинский поведал, как он "боролся за душу" девочки Зины, внушая ей взгляды на труд, "противоположные тем, которые внушали в семье" (с. 89). Он хотел привить любовь к другому труду. Тому, который в советском новоязе носил название общественно-полезного, а был бесполезным и общественно и лично.
§2. Коммунистическая школа versus реальная жизнь
Сухомлинский постоянно попрекал детей тем же, чем и пропаганда: советская власть вам все дала, юные герои отдали за вас жизнь, а вы заевшиеся иждивенцы, вы не такие, как надо. Педагог гневался: "Четырнадцатилетний подросток, ровесники которого 60-70 лет назад в подпольных революционных кружках думали о том, как свергнуть царское самодержавие, – этот подросток считается ребенком" (Собрание сочинений в 3 томах. т. 3, с. 225).
Внимание исследователей уже привлек невероятный парадокс советской школы: страшась любого самостоятельного объединения детей, тем более секретного, стремясь выявить и уничтожить любой неподконтрольный кружок, школа постоянно ставила в пример ученикам подпольную борьбу, нелегальные группы, героизм революционеров. Самые смелые, честные, простодушные дети с приключенческой жилкой и мечтой о геройском действии – вечные Карлы Мооры! -наслушавшись попреков и рассказов о подполье, начинали думать о том, как свергнуть новое самодержавие. Играли в подпольщиков. Многие ли? – неизвестно. Известно только о тех, чья игра переросла фантазии и привела наивных борцов в тюрьму.
Е. В. Маркасова исследовала воздействие школьных уроков литературы на возникновение подпольных организаций. Пропагандистские коммунистические тексты, подобные "Молодой гвардии" Фадеева или "Матери" Горького, оказывались не обучением коммунизму, а обучением нелегальной деятельности. "Как правило, становление будущего подпольщика начиналось с актуализации вопроса о том, что лично он сделал для страны, для народа. <…> Знание специфики подпольной деятельности, наложившееся на идею личной ответственности за происходящее, обернулось против советской власти" (Е. В. Маркасова. Роман А. А. Фадеева "Молодая гвардия" в советской школе. – В кн: Учебный текст в советской школе. – СПб.: Институт логики, когнитологии и развития личности, 2008. с. 62-63).
Дмитрий Козлов в статье "Неофициальные группы советских школьников 1940-1960-х годов" опирается на рассекреченные документы КГБ Литовской ССР, хранящиеся в фонде особого архива Литвы. Исследователь выявляет две основы детской подпольной борьбы: серьезно-политическую и авантюрно-игровую. "В основе деятельности неофициальных политических объединений лежали политические по своему смыслу переживания: сочувствие жертвам политических событий, осознание необходимости национальной независимости, понимание лживости и фальши официальной пропаганды" (Острова утопии, с. 474). Но не менее важной была игра: "Игра в рамках альтернативных компаний становилась попыткой психологической компенсации чувства несвободы" (Острова утопии, с. 481).
Мой собеседник Л. С., играя в подпольщика, "свергал" советскую власть в одиннадцать-двенадцать лет – в середине семидесятых годов: "Со своим другом Сергеем Абрамовым классе в пятом-седьмом играл в такую игру: мы писали в тетрадке план государственного переворота, убийства Брежнева, иностранной интервенции. План вооруженного восстания писали по Ленину – почта, телеграф. В нашем воображении было много от большевиков, ведь мы о них столько слышали. Наверное, года два играли. "Голос Америки" между собой для конспирации называли "голосок". О последствиях в виде колонии или психушки не понимали. Исключение из школы, интернат, ПТУ – вот были наши страшилки. Тетрадка, видимо, сгнила под трубой отопления в подвале дома "Гигант", где жила бабушка Абрамова. Президентом страны мы видели Сахарова. Составляли список самых ненавистных людей СССР. Одними из первых в нем были Кобзон и Пахмутова!" (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).
Что ж, мальчишки неплохо усвоили подпольную науку: за два года рискованной игры не проболтались и не попались. Но опасность ходила рядом: им оставался один шаг до изготовления листовки. (Изготовление, изготовить – это специальные слова для писем, листовок, плакатов, рисунков, в которых подозревается антисоветская направленность) Ведь могли бы написать, а потом, раззадорившись, приклеить на трамвайной остановке. О печальной судьбе наивных смельчаков, которые этот шаг сделали, известно из рассекреченных документов Верховного суда и Прокуратуры.
15 марта 1957 года в Дмитрове был арестован четырнадцатилетний Толя Латышев. "Основанием к аресту Латышева А. А. послужило то, что он в феврале 1957 года изготовил и распространил в г. Дмитрове несколько листовок злобного антисоветского содержания. При обыске на квартире у Латышева обнаружено еще две аналогичных антисоветских листовки" (Крамола, с. 257). Юный диссидент из рабоче-крестьянской семьи в своих листовках объяснял взрослым то, что они и сами знали, но помалкивали: "Не верьте пропаганде, что венгерский народ, пробовавший скинуть ярмо коммунизма, был контрреволюционером. Дорого обошлась венгерскому народу эта проба. Но нет свободы и в нашей стране. Тысячи политических томятся в застенках советского гестапо. Нам не дают слушать правдивые станции Запада. Наши колхозники получают на трудодни по 100-200 г. хлеба и хрущевские медяшки. Мы не имеем права выражать свои мысли. Мы голосуем за того, кого подсунут коммунисты" (Крамола, с. 257). Толя выдвигал положительную программу: требовал многопартийной системы и свободы русскому народу. Несчастный мальчик обладал активной жизненной позицией, он прилежно учился, был пионервожатым, писал заметки в районную газету о жизни школы… – вот и доактивничался, пошел по статье 58-10. За несколько месяцев в тюрьме мальчика сломали. На суде он каялся, что "совершил тяжелое преступление перед Родиной" (Крамола, с. 259). Перед той Родиной, которая всегда пишется с большой буквы и обозначает государство, режим, социализм с нечеловеческим лицом.
Гимн подпольной борьбе был не единственным парадоксом советского образования, но, наверное, самым разительным. Парадоксом было и постоянное стремление к тесной связи с жизнью, хотя по сути режим стремился подменить реальную жизнь школой, действительность – идеалом. Связь с жизнью провозглашали очень настойчиво. Осознавала ли власть свое противоположное стремление, не вполне ясно. Тот самый методист-пропагандист Пирогов, который утверждал, что советские ученики должны стать коммунистами, в другом своем опусе, "Формирование активной жизненной позиции школьников" (М.: Просвещение, 1981), почти прямо говорит, что школьная идеологическая накачка должна заслонять реальность в умах выпускников: "Социально активная молодежь правильно реагирует на случаи несовпадения идеалов и действительности, ни в каких ситуациях не теряя веры в справедливость коммунистических идеалов" (с. 106). Колоссальным тиражом вышло это "Формирование…" – 176 000.
А генсек Хрущев, кажется, думал, что тесная связь с жизнью научит коммунизму. Александр Ваксер приводит в своей книге речь Хрущева из Архивов Кремля "Я считаю, что лучшая школа – жизнь, надо через эту школу жизни всем пройти. Вы можете сказать, что я уже вырастил детей, но у меня есть внуки, правнуки, я не только за ваш счет хочу это сделать, чего вам желаю, того и себе желаю…" (Ленинград послевоенный, с. 294). Конечно, жизнь – лучшая школа, никто не спорит. Но школа объективной реальности учит не коммунистическим фикциям, а тому, что реально делается на белом свете.
"Дети застоя имели дело не с реальностью, а с вымыслом, который им приходилось считать правдой, – пишет историк-педагог Дмитрий Молоков, – Школа была самым главным фильтром, который стоял между ребенком и миром" (Д. С. Молоков. Тенденции развития советской общеобразовательной школы второй половины 60-х- первой половины80-х годов. – Ярославль: Издательство ЯГПУ, 2004, с. 50, 51). Но, фильтруя реальность, школа не имела сил отменить ее.
Несовпадение идеалов и действительности – это "вижу одно, слышу другое". Как на такой казус реагировать правильно, идеологи никогда не объясняли. В детском анекдоте гражданин искал доктора "ухо-глаз", но в поликлинике такого не нашлось. Эти доктора сидели совсем в другом месте – в министерстве любви, по авторитетному свидетельству Оруэлла.
Предполагаю, что идеология негласно следовала принципу, провозглашенному Валентином Свенцицким: "Грех в церкви есть грех не церкви, но против церкви". Все плохое, что совершалось в стране и в партии, подданным следовало воспринимать как собственную вину, как грех против партии, которая права всегда и несмотря ни на что. Так же думал и Муссолини, так что это типичный ход мысли авторитарных идеологов: "Вина за упущения и недостатки фашистского режима, пояснил его основоположник, лежит на самих итальянцах. Они просто до него не доросли. "Итальянцы слишком себялюбивы, – жаловался он Мауджери, – слишком циничны. Им не хватает серьезности…" (Грег Аннусек. Операция "Дуб". – М.: Вече, 2012, с. 175).
Разумеется, советская школа тоже была несовпадением идеала и действительности. Большинство детей чувствовали это с первого класса, с первого шага. А меньшинство – ученики специальных школ – совсем не обязательно. У них все могло быть хорошо. Они получали в школе то, ради чего туда пришли: знания, круг друзей, умных учителей, содержательную жизнь. Они с радостью отдавали школе время, силы, внимание, увлечение. Так могло быть и бывало. Например, в московской Второй математической школе, о которой рассказывает Евгений Бунимович в очерке "Девятый класс. Вторая школа. Объяснение в любви в 23 частях" (Знамя, 2012, №12): "После уроков в школе всегда что-нибудь происходило: крутили опальные фильмы… Гелескул читал свои переводы из Лорки… еще и Окуджава приезжал. В спортзале играли в волейбол: команда учеников против команды учителей. Ну и, конечно, повсюду шли семинары по математике-физике". То есть, заметим, в школе был "социализм с человеческим лицом". Но в таких условиях дети росли свободомыслящими, вот в чем беда. Поэтому история специальных школ была очень нелегкой. "Параноидальное внимание даже к малейшему намеку на возможность крамолы во многом объясняет, почему удушением Второй школы – одной из тысячи московских школ – занимались на самом высоком уровне и почему никакое заступничество ее не спасло" (https://goo.gl/qMrWgu).
Обычная школа искореняла свободомыслие и "учила коммунизму", но в ней ученики каждый день видели настоящее, нечеловеческое лицо государства. Большинство советских детей подтвердит печальный вывод Симона Соловейчика: "Смысл существования многих школьников – избежать репрессий" (Симон Соловейчик. Воспитание школы. – М.: Издательский дом "Первое сентября, 2002, с. 41).
И так нехорошо, и этак неладно. Коренное противоречие – либо знания, либо "коммунизм" – оставалось непреодоленным, но пропаганда настойчиво провозглашала всеобщую любовь к учителю и школе. Их дала детям советская власть, а значит, это была любовь и благодарность к советской власти. Школьные годы чудесные, учительница первая моя, любимый учитель и т. д. Требование благодарной любви к учителям и школе – советская новация. Прежние школы и прежние наставники вовсе этого не требовали. Хотя любовь и благодарность бывали – в индивидуальных случаях. Как, например, в первом выпуске Царскосельского лицея. "Куда бы нас не бросила судьбина, И счастие куда б ни повело, Все те же мы: нам целый мир чужбина; Отечество нам Царское Село".
А Николай Помяловский свою школу презирал и ненавидел, о чем со страстью рассказал в "Очерках бурсы". Он вышел из школы с опытом жестокости и унижения, с кучей болезней и саморазрушительными привычками, досеченный до бурсацкой науки, но отвергавший ее всей душой. "Он стал изучать каждый урок как злейшего своего врага, который без его воли владел его мозгами, и с каждым днем открывал в учебниках все больше чепухи и безобразия. Отвечая бойко урок, он в то же время думал: "Этакую, святые отцы, дичь я несу". И не догадывались богомудрые педагоги, что многие хорошие ученики относились к их учебникам, как психиатр относится к печальному явлению сумасшествия" (Н. Г. Помяловский. Сочинения. – Л.: Художественная литература, 1980, с. 453).
И ничего – цензура пропустила. На дворе стоял "век реформ великих". При свободе в обществе школа всегда под прицелом беспощадной критики: это слишком важное дело, чтобы обольщаться иллюзиями лучшего в мире образования.
Марина Петрова, наша старая знакомая из повести Эсфири Эмден, любила свою школу именно так, как полагалось: в учителях и школе она любила государство. Любила благодарно, доверчиво и виновато, полностью сознавая свои несовершенства и неоплатный долг перед советской властью, которая ей все дала. Конечно, и учителя напоминали. Любимая и строгая классная руководительница говорит: "Вы учитесь в специальной школе – в музыкальной десятилетке. Наше государство дает вам не только общее образование, но еще и специальность. С вас спросится больше, чем с других, потому что вам больше дается" (Э. Эмден. Школьный год Марины Петровой. – М.: Детгиз, 1952, с. 17).
Марину учили и подпольной борьбе, как же без этого. Даже диктант дети писали о том, что мальчик из Уржума конспиративно печатает воззвание на гектографе. "Марина пишет. "Да, тут два трудных слова – гектограф и воззвание, – думает она. – Для нас это только трудные слова, а для Кирова это было его трудное дело. Но он не побоялся его!"" (с. 91).
Все учителя Марины – прекрасные, любимые и уважаемые, но самый-самый любимый – учитель скрипичного класса Алексей Степанович. Читателю трудновато поверить в любовь к нему детей, потому что он дрессировщик и манипулятор. Может быть, у Эмден тут скрытая сатира, а может, она и правда думала, что настоящий учитель должен быть именно таким. В ее изображении есть правда, которую я помню из собственного школьного детства. Проблемы учительского одобрения и детских желаний решаются бесчеловечно. Алексей Степанович никогда не хвалит, не радуется удаче ребенка, и чем больше ученик старается, тем больше учитель придирается. "Марина глубоко вздохнула, приготавливаясь играть. Ей удалось чисто и смело взять первую высокую ноту. Это сразу окрылило ее. Она играла, забыв обо всем, даже об Алексее Степановиче. А если б она посмотрела на него в это время, она увидела бы, как удивленно поднялись его брови, как на лице его появилось какое-то лукаво-довольное выражение – такое бывало у него, когда ученик играл неожиданно хорошо" (49). Но учитель отнюдь не сказал, что ученица играла хорошо, а "постучал пальцем по столу", прервал игру и сделал выговор: "Ты играешь совершенно не то, что написано. И что за ритм! Я ничего не понял. Ведь ты все навыдумывала. Придется разбираться с самого начала" (с. 49-50). Другой раз Марина старательно и увлеченно поработала над сложным концертом и мечтала сыграть его учителю. Но он весь урок занимался с ней гаммами, а про концерт и не вспомнил. После урока Марина "жалобно сказала" (с. 40), что надеялась показать концерт. "Вот потому-то я его у тебя и не спросил, – загадочно ответил Алексей Степанович, погружаясь в свой журнал" (с. 40). А почему, в самом деле? Мой ответ: именно потому, что ребенок этого хотел, а желания детей, даже самые правильные, подозрительны в принципе. Учитель либо пресекает их, либо манипулирует ими. Этот концерт – один из "героев" повести. Его мечтала сыграть Галя, подруга Марины. Учитель обещал, но долго не позволял. Наконец, девочка получила желанные ноты, но рано радовалась: тот же концерт учитель дал и Марине, и другим ученикам. "Это было то, чего больше всего не любили и чего боялись дети. Пропадает всякая радость от игры: слушаешь в классе одно и то же по сто раз, и все надоедает" (с. 13). Галя чуть не плачет, а мудрый педагог – "перелистывал классный журнал и как будто не замечал волнения девочки" (с. 13). В повести выведено, что он воспитывал этим коллективизм и дружбу, но что думала Эмден на самом деле, неизвестно. Практически он воспитывал покорность и смирение: хозяин – барин. Ученики смирились, увлеклись, помогали друг другу, тут-то учитель и отобрал ноты: "Концерт придется отложить. Возможно, вы сыграете его в конце года, на экзамене" (с. 71). Дети огорчились и даже запищали, то есть нарушили дисциплину. Этот "старый грех" педагог строго припоминал им и через сто пятьдесят страниц.
Все это написано вполне достоверно, присочинена только горячая любовь детей к манипулятору. Я своих манипуляторов сильно не любила. Смирная, запуганная отличница, я знала, что кругом виновата: мало стараюсь и все делаю не так, как надо. Однажды меня послали – ну, то ли за мелом, то ли тряпку намочить. Когда я возвращалась, меня остановили две учительницы и велели вернуть нашей тетрадку с выставки. Они по-доброму смеялись: ни единой ошибки, и почерк образцовый, ну бывают же такие старательные дети! Я взяла тетрадку и с удивлением увидела, что она моя. Было мне лет восемь, чувства я испытала малоприятные: меня шпыняете, а моей тетрадкой хвастаетесь. Да ну вас! Я вовсе не хотела быть старательной каллиграфической дурой, но была ею: на страже стояла семья.