Русская литература Урала. Проблемы геопоэтики - Владимир Абашев 5 стр.


Между тем в своих описаниях Мамин нередко специально подчеркивает, что он описывает именно уральскую природу. Такой акцент на локальном как характерную черту маминских пейзажей, отличающую их от описаний природы у Тургенева и Толстого, заметил и концептуализировал И. А. Дергачев. Тенденцию к географическому маркированию пейзажей он связал с социологической природой маминского реализма. По его мнению, подчеркивая "уральскость" описываемых им картин природы, писатель "доказывает связь человека не с отдельными деталями природы, не с миром вообще, а с конкретным кругом природы и социума, имеющим неповторимые особенности, географически точно определяемые" [Дергачев 1989:5 2] .

Со своей стороны отметим, что в намеренной географической локализации маминских пейзажей есть и нечто иное, чем только стремление связать природу с жизнью конкретного социума. Эта иная, отнюдь не социологическая склонность сознания со всей определенностью проявляется в приведенном ниже ряде пейзажей из романов "Горное гнездо", "Три конца" и очерка "Бойцы". Все они включают как резюмирующий компонент характерную формулу уникальности природных явлений: "такое бывает только на Урале".

Летнее утро было хорошо, как оно бывает хорошо только на Урале (здесь и далее курсив наш. – А. В.); волнистая даль была еще застлана туманом; на деревьях и на траве дрожали капли росы; прохваченный ночной свежестью, холодный воздух заставлял вздрагивать; кругом царило благодатное полудремотное состояние, которое овладевает перед пробуждением от сна. Только поднимавшееся солнце да голоса распевавших птиц нарушали картину общего торжественного покоя [Мамин-Сибиряк 2002а: 241].

Над Самосадкой стояла прелестная летняя ночь, какие бывают только на Урале. Река утопала в белой пелене двигавшегося тумана, лес казался выше, в домах кое-где мигали красные огоньки [Мамин-Сибиряк 2002б: 135].

Весенняя белая ночь стояла над горами, над лесом, над рекой. Такие ночи бывают только на Урале. Кто не переживал такой ночи, тому трудно понять ее чарующую прелесть. Тихо, тихо везде; прохваченный весенней изморозью воздух дремлет чутким сном. Далекие горы чуть повиты молочной дымкой. Дремлет темный лес на берегу, дремлет пристань с своими избушками на крутом угоре, дремлет все кругом под наплывом весенних грез. <…> Я люблю такие ночи, когда так легко и вольно дышится здоровому человеку. Чувствуешь, как сам оживаешь вместе с природой, и как в душе накопляется что-то такое хорошее, бодрое, счастливое [Мамин-Сибиряк 1953: 48].

На наш взгляд, сама повторяемость формулы региональной уникальности (такое бывает только на Урале) выдает присутствие какого-то глубокого переживания по поводу уральской природы, но это переживание не организует весь текст и не поднимается до рефлексии. И здесь, как и в описании зимнего леса в романе "Золото", пейзаж лишен какого-то местного колорита, его средства скорее даже банальны и стоят на грани литературных штампов – "чарующая прелесть", "весенние грезы". Сильное, но остающееся смутным ощущение своеобычности уральской природы нигде у Мамина не развертывается и не переходит в углубление описания до символического уровня, не вырастает до геопоэтического обобщения.

Тогда возникает вопрос, а проявляется ли где-либо у Мамина это несомненно свойственное ему переживание уникальности Урала, оставляет ли оно следы в художественной ткани его произведений, или присутствует только в виде эмоциональной формулы?

На наш взгляд, элементы геопоэтического воображения и чувства уже присутствуют в прозе Мамина. Но они скрываются не в изображении природы, как этого можно было ожидать, а в изображении уральских людей и специфического уклада горнозаводской жизни. Ретроспективное чтение Мамина позволяет их различить.

Переклички Мамина с современными писателями нередки. Порой они кажутся неожиданными. Вот, например, строки Вячеслава Ракова, современного поэта из Перми:

Под Пермью низкий звук и длинные пустоты,
Подземная пчела там заполняет соты.
Там время копится, к зиме загустевая,
И дремлет тело живописца Николая [Раков 2006: 36].

"Живописец Николай" – это Николай Зарубин, безвременно ушедший пермский художник, памяти которого посвящено стихотворение. Строки о пчеле, собирающей мед в гулких подземных пустотах под Пермью, кажутся замечательными. В них есть подлинность мифопоэтического переживания. Конечно, современный автор, вслушиваясь в некий метафизический гул уральских недр, сознательно воскрешает мифопоэтику пчелы с ее причудливым слиянием мотивов смерти и рождения, с ее совмещением хтонического и солярного начал и с ее демиургическими миротворческими коннотациями. Эта мифопоэтика животворящих земных глубин вызвана к жизни целостным и интеллектуально отрефлектированным ощущением уральского ландшафта, его тайны.

А теперь обратимся к Мамину-Сибиряку. Вот небольшой фрагмент из романа "Три конца":

<…> отпыхивали паровые машины, хрипели штанги, с лязгом катились по рельсам откатные тележки, и весело гудела неустанная работа. Медная шахта походила на улей, где жизнь творилась в таинственной глубине [Мамин-Сибиряк 2002б: 354].

Здесь описывается, как герой романа, инженер и управляющий медным рудником Петр Елисеевич, просыпаясь ночами, прислушивается к привычному ладному гулу работающей шахты. У Мамина, кстати, это нередкий сюжетный мотив, когда герой, мастер и знаток горного дела, вслушивается в то, что творится в подземной глубине. Странная перекличка современного поэта и Мамина в этом описании очевидна. Но так же очевидно, что какой-либо прямой связи между этими текстами нет.

Первая фраза этого описания развертывается в русле типичного для Мамина технологического дискурса. Для его уральской прозы, и очерковой и беллетристической, характерны вот такие, иногда детализированные, всегда терминологически точные (как здесь – с упоминанием "откатных тележек" и "штанг"), описания процессов горных работ. Но следующее за этим технологическим описанием сравнение гудящей шахты с ульем, где в таинственной глубине недр творится жизнь, переводит нас в совершенно иной – контрастный – семантический план. Здесь явно начинается другая семиотика. Под уровнем технологии мы неожиданно открываем уровень мифопоэтики. Пчелиное сравнение Мамина отзывается эхом в контекстах, кажущихся совершенно неожиданными для уральского писателя, вплоть до мандельштамовских пчел Персефоны.

И возникает вопрос: с чем мы имеем дело, когда читаем о подземных пчелах у Мамина? Случайный ли это и только декоративный троп – или перед нами системный элемент поэтики, открывающий в прозе Мамина какой-то новый код и новый уровень художественного обобщения, которому мы не придаем значения только в силу сложившейся традиции чтения и понимания этого писателя?

Есть основания думать, что мы все же имеем дело с кодом, хотя бы потому, что подобные провоцирующие мифопоэтические ассоциации элементы описания встречаются у Мамина постоянно. Вот, например, характеристика старого рудничного мастера:

Старик Чебаков принадлежал к типу крепостных заводских служащих-фанатиков. Он точно родился в своем медном руднике. Желтый и сгорбленный, с кривыми короткими ногами, с остриженными под гребенку серыми от седины волосами и узкими, глубоко посаженными глазками, он походил на крота. Рудниковые рабочие его боялись как огня, потому что он на два аршина под землей видел все [Мамин-Сибиряк 2002б: 46].

Первая фраза этой характеристики ("принадлежал к типу крепостных заводских служащих-фанатиков") содержит прямое социологические обобщение. Она выдает в Мамине-Сибиряке то, что накрепко связывало его с доминирующей литературной конвенцией своего времени – реалистической. Согласно этой конвенции, литература изучает жизнь, обобщая ее явления до типов. Но далее за вполне конвенциональной фразой у Мамина следует развернутое сравнение героя с кротом, он наделяется фантастическими способностями, и социальный тип превращается в какое-то зооморфное существо подземного мира, которому нет места в утвержденном реалистической конвенцией пространстве литературы.

Подобные сравнения, включающие мотив телесной трансформации, вообще нередки у Мамина, когда он описывает своих персонажей. В романе "Горное гнездо" есть описание рабочей массы. Автор сравнивает типы заводских и рудничных рабочих. Фабричных рабочих

<…> легко было отличить от других по запеченным, неестественно красным лицам, вытянутым, сутуловатым фигурам и той заводской саже, которой вся кожа пропитывается, кажется, навеки. <…> Фабрика рядом поколений выработала совершенно особенный тип заводского фабричного, который в состоянии вынести нечеловеческий труд. Эти жилистые, могучие руки, эти красные затылки, согнутые спины и крепкая, уверенная поступь были точно созданы для заводской работы. Каждая фигура была сколочена из одних костей и мускулов и дышала чисто заводской силой [Мамин-Сибиряк 2002а: 107].

В описании рабочих металлургического завода подчеркивается их особая сращенность с процессом производства, с металлургией. Этот мотив интенсифицируется, когда рассказывается, как эти люди работают:

Вавило и Гаврило встали по обе стороны машины. <…> Оба высокие, жилистые, с могучими затылками и невероятной величины ручищами, они смахивали на ученых медведей. В этом царстве огня и железа Вавило и Гаврило казались какими-то железными людьми, у которых кожа и мускулы были допущены только из снисхождения к человеческой слабости. <…> После катальной посмотрели на Спиридона, который у обжимочного молота побрасывал сырую крицу, сыпавшую дождем горевших искр, как бабы катают хлебы. Тоже настоящий медведь, и длинные руки походили на железные клещи, так что трудно было разобрать, где в Спиридоне кончался человек и начиналось железо [Мамин-Сибиряк 2002а: 142].

Та же тенденция гиперболизировать телесную трансформацию проявляется в изображении рабочих из рудника. Причем описания людей "из горы" в романах "Три конца" и "Горное гнездо" почти идентичны.

Полным контрастом с заводскими мастеровыми являлись желтые рудниковые рабочие, которые "робили в горе". Изнуренные лица, вялые движения и общий убитый вид сразу выделял их из общей массы, точно они сейчас только были откопаны откуда-то из-под земли и не успели еще отмыть прильнувшей к телу и платью желтой вязкой глины. <…> рудниковый рабочий органически связан со своей "горой", как устрица со своей раковиной [Мамин-Сибиряк 2002а: 108].

На дворе копошились, как муравьи, рудниковые рабочие в своих желтых от рудничной глины холщовых балахонах, с жестяными блендочками на поясе и пеньковых прядениках. Лица у всех были землистого цвета, точно они выцвели от постоянно-го пребывания под землей [Мамин-Сибиряк 2002б: 158].

В обобщении, резюмирующем развернутое сравнение рудничных и заводских рабочих, Мамин объединил их общей формулой – это "гномы нашего "века огня и железа"" [Мамин-Сибиряк 2002а: 108].

Вернемся к нашему вопросу: как прочитать такое определение – гном? Воспринимать ли его только как яркую публицистическую формулу, совсем не предполагающую буквализации, или все же мы имеем дело с кодом, который переводит нас на принципиально иной уровень художественного обобщения? Попробуем ответить на этот главный вопрос, не умножая ряд примеров, аналогичных тем, что уже приведены.

Мамин-Сибиряк, конечно, преимущественно писатель-социолог [Дергачев 2005:139]. Его Урал – это своеобразный, непохожий на Центральную Россию, социально-бытовой и хозяйственный организм. Писательское внимание Мамина направлено, прежде всего, на изучение и описание физиологии нового для русского читателя социума. Здесь Мамин полностью разделяет литературную конвенцию своего времени. Он изучает жизнь и представляет ее литературными средствами. Он внимательно анализирует социологию конфликтов, социальные отношения, психологические конфликты, он хочет представить читателю социальные типажи, ему неизвестные.

Бесспорно, что Мамин-Сибиряк видит уральского человека преимущественно социологически и этнографически. Центральное поле его письма формируется соответствующими дискурсами, которые можно объединить признаком научности, они насыщены элементами экономики, социологии, технологии и антропологических представлений его времени.

Но Мамин видит уральского человека и онтологически. Только зерна его онтологии вынесены на периферию изображения. Они проявляются в сравнениях, в деталях описаний. Это те элементы письма, где Мамин менее связан литературной конвенцией. Это те элементы, которые самим автором даются как бы походя и, может быть, более непосредственно выражают какие-то структуры его воображения.

Решая писательские задачи, предопределенные литературной конвенцией, Мамин вольно или невольно проговаривает что-то еще помимо нее: в сравнениях, в подборе деталей для описания. В этих периферийных деталях есть возможность выхода в другие поэтики, есть нереализованные возможности. Как мы указывали, в изображении рабочих у Мамина налицо тенденция подчеркивать их телесную трансформацию, их сращивание с механизмами. Если эту тенденцию развить, то можно прийти к фантастическому роману, к существам вроде морлоков у Герберта Уэллса.

Я хочу сказать, что периферийные элементы поэтики Мамина обнаруживают некую общую тенденцию. Это та часть или склонность целостного художественного видения Мамина (лирическая, мистическая, философская), которая не укладывалась в рамки литературной конвенции его времени и которой он сам не придавал существенного значения. Конвенция выступала как своего рода цензор воображения.

Если сформулировать эту тенденцию, то ее можно определить как теллурическую, и непосредственнее всего она сказывается в изображении Маминым уральских мастеровых. Они рисуются в тесной, доходящей почти до мифологического тождества связи с земными глубинами и стихиями. У его старых мастеров и рабочих есть свои тайные отношения с рудником, фабрикой, механизмами, рекой и скалами. Они их чувствуют как собственное тело или как таинственный живой организм. Они в сродстве со стихиями воды, земли и огня, находятся с ними в симбиотических отношениях.

Так, доменный мастер Никитич в романе "Три конца" называет домну "хозяйкой" и видит "в своей доменной печи живое существо", слышит, как она вздыхает [Мамин-Сибиряк 2002б: 71, 72, 451].

Таковы же отношения с шахтой у старого мастера Чебыкина, героя того же романа. Для него земные недра живые:

Старый рудничный смотритель находился в ужасной тревоге: оставленная медная шахта разрушалась на глазах. Главное, одолевала жильная вода, подкапывавшаяся где-то там в таинственной глубине, как вор. Если Никитич слышал дыхание своей домны, то Ефим Андреич постоянно чувствовал, как его шахта напрасно борется с наступающим на нее врагом – водой. Это было ужасно, как ужасно видеть захлебывающегося человека. Припав ухом к земле, Ефим Андреич слышал журчание сочившейся воды, слышал, как обваливалась земля, а враг подходил все ближе и ближе. Рискуя собственною жизнью, он несколько раз один спускался по стремянке и ползал по безмолвным штольням и штрекам, как крот [Мамин-Сибиряк 2002б: 451-452].

Мотив "припадает ухом к земле и слышит журчание подземных вод" – это почти цитата тютчевского "Безумия", отозвавшаяся впоследствии многочисленными вариациями в поэзии символистов. Только, в отличие от тютчевского фантазма, рудничный мастер действительно слышит страшное "подземельное пенье" рудничных вод.

Реальность теллурического кода в прозе Мамина подтверждается, когда мы присматриваемся к его описаниям психологических процессов.

Обращает внимание, как традиционная романтическая фразеология душевных глубин у Мамина-Сибиряка трансформируется во фразеологию переживания глубин уральской земли, таящих в себе сокровище – золото.

Иногда параллелизм этих рядов, душевного и земного, теллурического, выстраивается прямо и наглядно. Так, например, в романе "Золото" описывается душевное состояние инженера Карачунского.

<…> Он совершенно забывался <…>, прислушиваясь к глухой работе и тяжелым вздохам шахты. Там, в темной глубине, творилась медленная, но отчаянная борьба со скупой природой, спрятавшей в какой-то далекий угол свое сокровище. И в душе у человека, в неведомых глубинах, происходит такая же борьба за крупицы правды, добра и чести. Ах, сколько тьмы лежит на каждой душе, и какими родовыми муками добываются такие крупицы… Большинство людей счастливо только потому, что не дает себе труда заглянуть в такие душевные пропасти и вообще не дает отчета в пройденном пути [Мамин-Сибиряк 1981: 4, 206].

Тот же параллелизм душевной жизни и земных недр в повести "Братья Гордеевы":

Леонид тоже молчал, но у него были свои мысли. О, как он мучился и страдал!.. Но эти страдания были скрыты, как родниковая вода в глубинах земных недр [Мамин-Сибиряк 1954: 589].

В других случаях мы наблюдаем, как, напротив, в описание душевной жизни подспудно включаются элементы теллурического кода – как, например, в описании состояния героя в романе "Черты из жизни Пепко".

Бывают такие моменты, когда человек начинает проверять себя, спускаясь в душевную глубину. Ведь себя нельзя обмануть, и нет суровее суда, как тот, который человек производит молча над самим собой. Эта психологическая анатомия не оставляет камня на камне. В такие только минуты мы делаемся искренними вполне. Проверяя самого себя, я пришел к выводам и заключениям самого неутешительного характера и внутренно обличил себя. Прежде всего, недоставало высокой нравственной чистоты, той чистоты, которую можно сравнить только с чистотой драгоценного металла, гарантированного природой от опасности окисления [Мамин-Сибиряк 1981: 5, 131].

Назад Дальше