Вместе с тем параллельно с отмиранием федерализма внутри страны все большую политическую актуальность приобретает его внешнеполитическая составляющая, описанная выше. "Ресурсный империализм" предполагает политическое, экономическое, культурное и военное доминирование России на большей части постсоветского мира. В силу отсутствия внутренней оппозиции подобный курс на российских политических площадках публично не обсуждается, а серьезное оспаривание его вообще остается категорически невозможным. Учитывая слабость государственности, отличающую многих наших соседей, а также конфликтный потенциал геополитического пространства бывшего Советского Союза, вполне можно ожидать, что экспансионистская составляющая российского федерализма когда-то будет выведена из режима standby. Дебютантом, на котором эту модель расширения братской российской семьи можно опробовать, станет, скорее всего, Южная Осетия – миниатюрное и нежизнеспособное государственное образование, имеющее к тому же российского "старшего брата" в лице Северной Осетии. Разумеется, действующая редакция закона, регламентирующего принятие "новичка", прежде не позволяла сделать это без согласия властей Грузии. Но, во-первых, Грузия демократическая страна, где власть, пусть и не безупречно, но иногда меняется; во-вторых, на то и правовой текст, чтобы его шлифовать и совершенствовать; в-третьих, в 2008 году Россия признала Южную Осетию в качестве независимого, то есть не связанного с Грузией государства.
Подведем итоги. Прежде всего, миссия федерализма на постсоветском пространстве действительно оказалась проваленной, причем ее реализация подтачивалась одновременно с нескольких сторон.
Во-первых, российский политический класс, для которого федеративная государственность была не столько результатом целенаправленно разрабатываемого межэлитного соглашения, сколько лишь частью наследства, завещанного тонущим Советским Союзом, распорядилася ею весьма оригинальным способом. Авторитарный режим, естественным образом декорировавший внезапно обретенное страной нефтегазовое изобилие, не видел необходимости в согласительном, примиренческом, гражданственном потенциале федералистской идеи; но, неожиданно для многих, он проявил интерес к другой ипостаси федерализма, усмотрев в нем незаменимый инструмент, поддерживающий и оформляющий территориальную экспансию. В постсовременную эпоху мыслить имперскими понятиями довольно трудно, но все же возможно, особенно если призвать на помощь федеративную идею. Точнее говоря, в наши дни нельзя даже мечтать о присоединении новых (или о возвращении старых) земель, не являясь при этом федерацией. Но если федерализму приписывают сугубо геополитические основания и никакие иные, он по сути своей становится пустым, искусственным, мнимым. По этой причине вклад Российской Федерации в довольно богатую копилку мирового федерализма поистине ничтожен, ибо этот великий принцип изобретался вовсе не для того, для чего его пытаются использовать в путинской России.
Во-вторых, федералистские проекты, планы, схемы не пригодились и соседям России по постсоветскому пространству. Два обстоятельства – внезапное обретение независимости незрелыми в политическом отношении нациями в сочетании с развитием новорожденной государственности под гнетущей сенью слишком большой, хронически нестабильной и неизбывно страшной "братской" державы – обусловили то, что ценность суверенитета в этой части Евразии была непозволительно переоценена. Догмат о неделимости суверенитета, бережно вынесенный элитами новых наций из марксистско-ленинского наследия, не допускает даже мысли о проектах разделенного правления, не говоря уже о практических опытах по воплощению их в жизнь. Именно этот настрой обрек на жалкое существование Содружество Независимых Государств. По той же причине за два десятилетия, прошедших после развала коммунистической империи, ни одна страна бывшего СССР, за исключением России, не приняла федеративный образ правления. Его отвергли даже самые явные кандидаты, по всем показателям подходящие, казалось бы, для того, чтобы пополнить список мировых федераций, – Грузия, Молдова, Украина. Более того, святость суверенитета в некоторых случаях оказалась превыше территориальной целостности: национальные политические элиты превозносили этот принцип до крайности, молчаливо и парадоксально соглашаясь даже на заведомую корректировку собственных государственных границ. И если бы все это не было политической практикой, отчаянно обосновываемой и отстаиваемой, подобный курс стоило бы назвать абсолютным безумием. Причем расстройство это необратимо в том отношении, что, будь даже отказ от федерализма временным явлением, вернуть отпавшие из-за такой несговорчивости территории не удастся уже никогда.
Наконец, в-третьих, наряду с этническими группами, обретшими в результате великой реорганизации собственную государственность, федерализм отвергли и те народы, которым в ходе распада Советского Союза своей государственности не досталось. Оказавшись после 1991 года под юрисдикцией национально ориентированных властителей, любой ценой стремящихся к консолидации своих немощных новообразований и не желающих в этой связи поступаться ни малейшей толикой суверенитета, "обделенные" со временем тоже оставили прекраснодушные федералистские проекты. Наблюдая за тем, как националистические элиты их новых стран возвращаются к имперской стилистике диалога с меньшинствами, малые группы там, где это было возможно, сделали ставку не на раздел компетенций в рамках общей страны, а исключительно на обретение политической независимости. Федерализм для реализации подобной программы вовсе не требовался.
Как ни странно, отрадными исключениями в этой веренице неудач и посрамлений федерализма оказались те государства, которые расставались с СССР наиболее решительно и ушли от него наиболее далеко. Латвия, Литва и Эстония, став членами Европейского союза, теперь на деле осваивают тонкости и хитрости разделенного суверенитета и отказа от элементов собственной государственности ради межнационального объединения Европы. Остается только пожелать прибалтийским республикам дальнейшего успеха в этом нелегком деле, тем более что иных побед федералистской идеи на постсоветском пространстве ожидать не приходится. По крайней мере в обозримой перспективе.
Глава 3
Федерализм по-азиатски: Россия и Малайзия в сравнительной перспективе
Листая недавно одну из работ по сравнительному федерализму, я наткнулся на любопытное наблюдение. Оказывается, Россия и Малайзия являются единственными государствами в Восточной Евразии, практикующими федералистский образ правления. Это случайное обстоятельство показалось мне достаточно весомым для того, чтобы взглянуть на две федерации в сравнительной перспективе. Довольно неожиданные параллели, вскрытые в ходе такой операции, кажутся удивительными лишь поначалу. По сути же за тернистостью и извилистостью той эволюции, которую пережила федеративная модель в отечественном и малазийском исполнении, скрывается важный методологический принцип. Как представляется, путь, пройденный российской государственностью за последнее десятилетие, дает политической науке все основания для того, чтобы перефокусировать инструментарий наших компаративных исследований. Ставшее привычным за годы демократического транзита соотнесение России со стандартами развитых демократий должно, по-видимому, уступить место принципиально иному подходу, в рамках которого мы наконец начнем сравнивать себя не с Европой или Америкой, но с Азией или Африкой.
В ряду прочих особенностей государственности, сложившейся в современной Малайзии, обращает на себя внимание довольно оригинальное соотношение между федерализмом и демократией. Если в традиционной трактовке эти политические приспособления поддерживают и укрепляют друг друга, то в малазийском контексте федеративные установления, напротив, стабилизируют авторитарную по сути систему. "Делясь властью с правительствами регионального уровня, центральное правительство лишь усиливает свою политическую хватку, – отмечает Уильям Кейс. – В данном случае федерализм способствует половинчатой демократии, отлаживая систему патронажа и одновременно сохраняя определенную демократическую площадку, которая придает системе бóльшую легитимность". И в этом смысле назвать федеративные установления в Малайзии неработоспособными никак нельзя; напротив, они реализуются весьма эффективно, хотя совокупным итогом их внедрения следует считать упрочение не либеральной демократии, а ее авторитарной альтернативы.
Малайзию принято считать одной из наиболее централизованных федераций мира, по этому параметру вполне сопоставимых с Россией. После ухода колонизаторов государственность этой этнически, лингвистически, культурно разнородной страны цементировалась настойчиво пропагандируемыми сверху идеями порядка, стабильности, национального единства. Иначе говоря, высочайший градус разнообразия, проявлявшегося во всех сферах малазийской социальной жизни, мотивировал необычайную и порой даже навязчивую озабоченность новорожденной элиты вопросами национального единства и государственной целостности. Разумеется, непреходящая боязнь "распада" и "дезинтеграции" под давлением внутренних и внешних недоброжелателей запечатлелась в федеративном дизайне, который отличается масштабным перекосом всей государственной конструкции в сторону федерального центра. Так, согласно местной конституции, правительство в Куала-Лумпуре обладает правом корректировать законодательство штатов практически в любой сфере, добиваясь соответствия их законов нормативным актам федерального уровня, а в условиях чрезвычайного положения федерализм вообще упраздняется, поскольку центральные органы исполнительной и законодательной власти получают неограниченные полномочия. Жесткий контроль столицы над полицейскими силами, судебной системой и средствами массовой информации, а также постоянное давление на оппозицию еще более сближают малазийскую и российскую федерации.
Малазийская озабоченность неукоснительным поддержанием внутренней стабильности вполне объяснима. Из двадцати трех миллионов жителей страны, зафиксированных переписью 2000 года, малайцы составляют примерно 65 %, в то время как на долю китайцев и индийцев приходятся 26 % и 7,5 % соответственно. Значительная часть малайской элиты видит в подобном соотношении серьезную угрозу "коренному" населению, обязывающую этнических малайцев к постоянной мобилизационной готовности. Теми же соображениями обосновывалась внедрявшаяся с конца 1940-х годов система покровительственных мер, которые обеспечивают доминирование неубедительного малайского большинства в политике, экономике, культуре. (Формально эта система была упразднена в 1990 году, но дебаты по ее поводу продолжаются и сегодня.) Соответственно, с самого начала самостоятельной государственности местная демократия конструировалась, исходя из "парадигмы сдерживания" немалайских этнических групп, что не могло не отразиться на сопутствующей ей федералистской атрибутике. Если российскому политическому классу приходится нервничать даже из-за 20-процентной доли национальных меньшинств, проживающих в стране, то о беспокойствах малайской верхушки, вынужденной управлять обществом, в котором этнические меньшинства составляют около 35 %, не приходится и говорить.
Умонастроение политиков, которые заинтересованы в тотальной предсказуемости социальных процессов и элиминации всяких неожиданностей, но при этом вынуждены считаться с императивами демократии, то есть с необходимостью время от времени призывать избирателей к урнам, отражается в особенностях создаваемой и лелеемой ими партийной системы. В отличие от России удельный вес национальных меньшинств в Малайзии не позволяет незатейливо запретить региональные и этнические партии, как это сделал Кремль при Владимире Путине. Поэтому в стране разрешены, свободно действуют, постоянно учреждаются и распускаются многочисленные партийные объединения, представляющие различные региональные и этнические сообщества. Более того, в ходе выборов они конкурируют с правящей двухмиллионной Объединенной малайской национальной организацией (ОМНО), которая не раз меняла название, но по-прежнему остается у власти с момента провозглашения независимости в 1957 году. Еще полвека назад эта организация, где безраздельно доминируют этнические малайцы, заключила электоральный союз с Китайской ассоциацией Малайи (КАМ) и Индийским конгрессом Малайи (ИКМ), позволивший официальной пропаганде говорить о нерушимости межнационального взаимопонимания и межрасовой дружбы. Но поскольку далеко не все этнические и религиозные лидеры встретили образование союзной партии с воодушевлением, что выразилось в появлении на политической арене страны нескольких энергичных партий регионального уровня, работающих в отдельных штатах, правящая партия в 1974 году создала коалицию из двенадцати политических организаций, получившую название "Национальный фронт" ("Barisan Nasional"). Сегодня он остается почти безраздельным монополистом на политическом рынке страны, вынужденным, правда, время от времени отмахиваться от легких, но малоприятных укусов конкурентов. Исследователи справедливо считают эту организацию "лишь фасадом для правления ОМНО".
Жесткий контроль над СМИ, осуществляемый посредством системы их государственного лицензирования, электоральные манипуляции и довольно узкие рамки гражданских свобод не в состоянии полностью упразднить оппозицию. Более того, в 1998 году, воспользовавшись финансовым кризисом, противоречиями внутри правящей верхушки и развернувшимся в связи с этим малайским аналогом "перестройки" (reformasi), оппозиционеры сумели мобилизовать свои силы и учредить "Альтернативный фронт" ("Barisan Alternatif"). Этот конгломерат вобрал в себя организации, представляющие социальные группы, которые ощущали себя маргиналами под властью ОМНО, включая молодежь, женщин и новый средний класс, недовольный "панибратским капитализмом", столь типичным для Юго-Восточной Азии.
На общефедеральном парламентском уровне, однако, до 2008 года оппозиция в основном была представлена Исламской партией Малайзии (ИПМ) и Партией демократического действия (ПДД). Вокруг первой из этих организаций блокируются исламские радикалы, недовольные умеренным исламизмом официальной верхушки и разделяющие идею "исламского государства". На протяжении полувека за нее регулярно голосуют около трети малазийских избирателей, а ее численность составляет около миллиона членов. "По мнению ИПМ, нормы шариата должны лежать в основе всего законодательства, – отмечает местный исследователь. – В этом партия отличается от ОМНО, которая движется в аналогичном направлении, но не видит нужды во внесении в федеральную конституцию поправок, которые провозглашали бы Малайзию исламским государством". В отличие от оппозиционеров, действующий режим считает, что страна и так достаточно исламизирована; еще в 2001 году премьер-министр Махатхир Мохамад заявлял: "Малайзия уже сейчас – исламское государство!" Что касается второй партии, ПДД, то она представляет интересы китайской буржуазии, на протяжении десятилетий дискриминируемой государством.
Как отмечают наблюдатели, способность двух этих групп к сохранению собственной автономии и электорального потенциала на фоне прочих оппозиционных партий Юго-Восточной Азии выглядит уникальной. Использующие эти ресурсы оппозиционеры в последние годы смогли обеспечить себе заметное представительство в парламенте, стимулируя общественные дебаты и осложняя жизнь правительству. Они активно играют на региональном поле, причем время от времени им даже разрешается сформировать органы власти в том или ином субъекте федерации. Фактически в указанной перспективе малазийский федерализм можно рассматривать в качестве средства "приручения" оппозиции, не позволяющего ей предпочесть внесистемные методики сопротивления авторитарному режиму. На выборах 2008 года когорта парламентских оппозиционеров увеличилась за счет Партии народной справедливости (ПНС), выступающей под либеральными и реформистскими лозунгами и претендующей на преодоление религиозных и этнических барьеров. В ее распоряжении сегодня 23 депутатских мандата.