Потом за трубкой раскаленной,
Волной соленой оживленный,
Как мусульман в своем раю,
С восточной гущей кофе пью.
(VI, 203)
Переодевшись, Онегин скачет на бал:
Вот наш герой подъехал к сеням;
Швейцара мимо он стрелой
Взлетел по мраморным ступеням,
Расправил волоса рукой,
Вошел. Полна народу зала;
Музыка уж греметь устала…
(VI, 16–17)
Здесь "наш герой" как бы растворяется в пестрой суете бала, и далее на протяжении шести строф его замещает автор. Время, затраченное на воспоминания о балах и женских ножках, компенсирует длительность фабульного времени. Пушкин словно играет сходством и несходством своих персонажей, возможностью их взаимозамены, их теневым присутствием и т. д. Восприятие радостей бала у обоих героев идентично:
ОНЕГИН
Толпа мазуркой занята;
Кругом и шум и теснота;
Бренчат кавалергарда шпоры;
Летают ножки милых дам…
(VI, 17)
АВТОР
Люблю я бешеную младость,
И тесноту, и блеск, и радость,
И дам обдуманный наряд;
Люблю их ножки…
(VI, 17–18)
Однако чем больше сходства, тем сильнее заметно, что переживания автора гораздо темпераментней.
Возвращение героев, одного – с бала, другого – из театра, снова разводит их в разные стороны.
Что ж мой Онегин? Полусонный
В постелю с бала едет он:
А Петербург неугомонный
Уж барабаном пробужден.
Встает купец, идет разносчик,
На биржу тянется извозчик,
С кувшином охтенка спешит,
Под ней снег утренний хрустит.
(VI, 20)
Финал гремит; пустеет зала;
Шумя, торопится разъезд;
Толпа на площадь побежала
При блеске фонарей и звезд,
Сыны Авзонии счастливой
Слегка поют мотив игривый,
Его невольно затвердив,
А мы ревем речитатив.
(VI, 205)
Онегин снова возвращается к своему одиночеству, к перевернутому времени, к полной разобщенности с деловым Петербургом. Снова он вял и расслаблен. Не то автор. Уже с утра он в толпе, где "идет купец взглянуть на флаги", а поздним вечером выбегает вместе с экзотической публикой из театра, сливаясь затем с тишиной южной лунной ночи, с шумом морских волн. Заметим еще, что "Дни" героев проходят по преимуществу в быстром темпе, стремительно переключаясь из эпизода в эпизод. Онегин обычно скачет в карете ("к Talon помчался", "полетел к театру", "стремглав в ямской карете… поскакал") и лишь однажды "стрелой взлетел по мраморным ступеням". Автор в карете не ездит, он сбегает с крутого берега, мимо него по площади "бегут за делом и без дела", он летит вместе с "обжорливой младостью", бежит из театра. На фоне ускоренной жизни выделяется творческая активность автора и внутренняя пассивность Онегина.
Но вот наступают итоги "Дней". Их разница выделена даже композиционно. Итог онегинского дня занимает почти три полных строфы первой главы (XXXVI–XXXVIII), где подробно говорится о длинном периоде жизни, обозначенном этим днем. "День Онегина" – синекдоха, часть вместо целого, но такая часть, которая завершена в себе, наподобие круга, образует "завитки времени" (А. С. Кушнер):
Проснется за-полдень, и снова
До утра жизнь его готова,
Однообразна и пестра.
И завтра то же, что вчера.
(VI, 20)
Немудрено здесь остыть чувствам. Навязчиво повторяется: "Ему наскучил света шум", "Измены утомить успели", "…к жизни вовсе охладел", "Ничто не трогало его" и т. д.
Итог авторского дня представлен лишь одной строкой, которая, впрочем, является графическим эквивалентом целой строфы:
И так я жил тогда в Одессе…
Внезапный обрыв романного текста обозначает открытую перспективу жизни, ее неготовность и незавершенность, ее непредвидимость. Внешне рассеянная жизнь автора – источник впечатлений и дум, которые затем воплотятся в роман, продолжающий его творческое существование, в роман, только что законченный и как будто еще не начатый. Удивительно это соотношение времени автора и персонажа. Время Онегина в целом линейно, имеет резкое начало и отчеркнутый конец, хотя тут же обрамляется двумя наплывами из прошлого: жизнь до поездки в деревню и путешествие до последней встречи с Татьяной. Эти наплывы показывают тенденцию времени Онегина свертываться в круг, завиваться в кольца, которые он пытается разорвать или растянуть. И наоборот: время автора в целом циклично: авторское время начинается в 1823/24 году, возвращается назад "Во дни веселий и желаний", проходит вперед, после того как "Промчалось много, много дней", и, наконец, снова отступает в 1823/24 годы, в Одессу. Но при этом каждый отрезок круга, взятый крупным планом, хотя бы тот же одесский день, распрямляется в линию, размыкается, остается неполным, параболически не замкнутым, продлеваясь от утра до ночи, а не от утра до утра, как у Онегина. В результате создается впечатление, что у героев разные масштабы полноты бытия. Духовный мир автора гармонически соединяет свободу, творчество и любовь, духовный мир Онегина как будто может вместить в себя что-нибудь одно.
Взаимоосвещение "Дней" Онегина и автора показывает, таким образом, как "взаимную разноту", так и близость персонажей. Разумеется, такой результат анализа сам по себе тривиален: что же еще можно обнаружить при сличении сопоставимых величин, кроме сходства-разницы! Важнее всего, однако, то, что при взаимооценке автора и героя в конце концов никому не отдается предпочтения. Правда, при изолированном сопоставлении "Дней" автор получает все-таки более яркую характеристику, но это лишь в пределах одного звена. Другие места, где сопоставляются герои, нейтрализуют преимущество автора. При всем существенном смысловом "выходе" из сцепления двух "Дней" эти результаты в кругу парных противопоставлений по всему тексту имеют лишь ограничительное значение. В постоянной обращенности друг к другу, взаимопроникновении, взаимозаменах герои "Онегина" принципиально остаются открытыми характерами, центрами сообщающейся духовности, в которой они никогда не остаются равными самим себе.
Вместе с тем сам подход к героям со стороны их "Дней" дает нам дополнительные опоры для сравнительного анализа персонажей "Онегина". Например, в четвертой главе находим летний день Евгения, который по своему содержанию и композиционной структуре может многое оттенить в осуществленном здесь сличении. В седьмой же главе обнаруживается "День Татьяны" (см. строфы XXVIII, XLIV, L, LI):
Вставая с первыми лучами,
Теперь она в поля спешит…
<…>
Ее прогулки длятся доле…
(VI, 151)
И вот: по родственным обедам
Разводят Таню каждый день…
(VI, 158)
Не обратились на нее
Ни дам ревнивые лорнеты,
Ни трубки модных знатоков
Из лож и кресельных рядов.
(VI, 161)
Ее привозят и в Собранье.
Там теснота, волненье, жар,
Музыки грохот, свеч блистанье,
Мельканье, вихорь быстрых пар.
(VI, 161)
День, рассредоточенный, растянутый, начинается в деревне, а кончается в Москве, но его собирательное значение, его план – те же самые.
Круговорот природы, неоднократно отмеченный в "Евгении Онегине", дополняется, как видим, круговоротом быта, разнообразно освещающим характеры героев в их личностном самостоянии.
1976
Об авторских примечаниях к "Евгению Онегину"
В композиционной структуре пушкинского романа в стихах заметно выступает принцип монтажности, "диалог" разнохарактерных частей. Особенно интересна в этом смысле роль авторских примечаний к стихотворному тексту. О примечаниях Пушкина к поэмам, стихотворным циклам и отдельным стихотворениям в недавнее время уже появилось несколько специальных работ. Что касается примечаний к "Онегину", то попытка рассмотреть их в целом была предпринята автором настоящей книги, а затем появилось весьма обстоятельное их описание, вызывающее желание еще раз вернуться к проблеме.
С. М. Громбах, а до него и Д. Д. Благой не приняли художественной функции примечаний к "Онегину", их эстетического равноправия со стихотворным текстом. Однако, как кажется, интерпретация примечаний в указанном смысле способствует пониманию образной содержательности "Евгения Онегина", позволяет яснее очертить жанровые признаки стихотворного романа, а также увидеть традиции жанра в более развитых формах. В настоящей статье примечания к "Онегину" будут рассмотрены на историко-литературном фоне как жанровая черта лирического стихотворного повествования.
Авторские примечания, предисловия, комментарии распространились в русской литературе начиная с XVIII века и долгое время имели исключительно объяснительный и поучающий характер. А. Кантемир любил снабжать свои произведения чрезвычайно подробными комментариями; М. Ломоносов предпослал "изъяснение" к трагедии "Тамира и Селим"; М. Херасков написал прозой сокращенное изложение своей "Россиады"; Г. Державин в старости добавил к своим стихотворениям систематическое объяснение в форме примечаний. Литература XVIII века вообще тяготела к логическим способам объяснения мира, и чрезвычайно разросшиеся примечания порой ощущаются как едва ли не сознательное отклонение от образной специфики искусства.
В начале XIX века рационалистические традиции в литературе были продолжены писателями-декабристами и их окружением. А. Бестужев-Марлинский, например, мотивировал необходимость примечаний так: "Для прочих читателей сочинитель счел нужным прибавить пояснения, без чего многие вещи могли показаться загадочными". "Пояснения", дешифрующие поэтический текст, переводящие образное содержание в прямые логические формы, не выполняли, разумеется, никакой художественной функции, оставаясь "нетекстовым" элементом.
Параллельно этому возникают другие явления. Уже у сентименталистов (Н. Карамзин) примечания начинают заметно осложняться субъективным элементом, но, помещенные под строкой, они остаются разрозненными и эстетически не ощутимыми. Пушкин подхватывает именно эту манеру, и оригинальность его примечаний чувствуется с первых стиховых опытов. Даже кратчайшие единичные примечания к стихотворениям 1814 г. "К другу стихотворцу" и "К Батюшкову" не просто поясняют текст, но вступают с ним в более тонкие смысловые отношения. Тут ирония, эмоция и многое другое. Когда же дело доходит до южных романтических поэм, то здесь новая роль примечаний вполне очевидна. Она объясняется, в первую очередь, тем, что Пушкин, будучи поэтом широкого и свободного дарования, обладал исключительной способностью эстетически соединять самый разнородный стилевой и жанровый материал.
В качестве примера новых отношений между стихотворным текстом и примечаниями у Пушкина остановимся на поэме "Бахчисарайский фонтан". Хотя поэма писалась с 1821-го по 1823 г., примечаниями к ней Пушкин занимался в самом начале и в конце работы над "Онегиным" (окончательный текст "Бахчисарайского фонтана", за исключением некоторых частностей, сложился к 3-му изданию – 1830). О них писали уже Ю. Н. Тынянов и Ю. М. Лотман, но пример слишком характерный – стоит вернуться еще раз.
Примечания или, точнее, прибавления к "Бахчисарайскому фонтану" лишь внешне напоминают традиционные разъяснения. На самом деле задача их совсем иная. С появлением южных поэм примечания у Пушкина выполняют особую структурную функцию, вводя новые точки зрения внутрь художественной системы. Отдельные части произведения, по-разному говоря об одном и том же, вступают между собой в диалог и семантически осложняют текст. В стихотворном тексте поэмы читаем:
Где скрылись ханы? Где гарем?
Кругом все тихо, все уныло,
Все изменилось… но не тем
В то время сердце полно было:
Дыханье роз, фонтанов шум
Влекли к невольному забвенью…
(IV, 170)
А в прибавлении к поэме "Отрывок из письма" Пушкин описывает свое настроение в том же месте совершенно иначе:
"Вошед во дворец, увидел я испорченный фонтан; из заржавой железной трубки по каплям падала вода. Я обошел дворец с большой досадою на небрежение, в котором он истлевает… NN почти насильно повел меня по ветхой лестнице в развалины гарема и на ханское кладбище: но не тем в то время сердце полно было: Лихорадка меня мучила" (IV, 176).
Полтора стиха переводятся из романтического контекста в нарочито сниженное, прозаическое окружение, поэтическая мотивировка сталкивается с бытовой. В результате возникает иронический эффект, несколько напоминающий манеру пушкинского современника – Генриха Гейне (например, "Разговор у Падерборнской стены"). Причем, как у Гейне, можно говорить не только о стилистических сломах, но о переключении одного пространства в другое. По словам Ю. М. Лотмана, "совместить пространство реального Бахчисарая… и то, в котором совершается действие поэмы, – невозможно: второе происходит в некотором условно-поэтическом мире". Моменты подобного структурного напряжения, когда один и тот же элемент, попадая в стилистически несовместимые сферы, все-таки приравнивает их друг к другу, несомненно порождают художественный смысл.
В стихотворном тексте Гирей, тоскуя о пленной полячке,
…в память горестной Марии
Воздвигнул мраморный фонтан.
(IV, 169)
А в прибавленной к поэме "Выписке из путешествия по Тавриде И. М. Муравьева-Апостола" пишется, что воздвигнут "мавзолей прекрасной грузинки" (IV, 174). В поэтическом же сюжете никакого мавзолея, конечно, быть не может, ибо грузинка
Гарема стражами немыми
В пучину вод опущена.
(IV, 168)
И наконец, в упомянутом "Отрывке из письма" Пушкин, комментируя свои стихи и чужую историческую прозу, завершает тематические вариации демонстративным обнажением поэтической условности: "Что касается до памяти ханской любовницы, о котором говорит М., я о нем не вспоминал, когда писал свою поэму, а то бы непременно им воспользовался" (IV, 176).
Пушкин не просто осложняет содержание, проектируя одни и те же фабульные мотивы на различные фоны. Ему, видимо, важнее всего показать не сходство реального и поэтического миров, а принципиальное их расхождение. Функция прозаических прибавлений к "Бахчисарайскому фонтану" оказывается, таким образом, весьма своеобычной: они заводят сложную игру со стихами, начинают втягиваться в художественный текст, хотя и остаются на некоторой дистанции.
Примечания к "Евгению Онегину" были созданы в то время, когда их особая роль в композиции стихотворного романа полностью осознавалась Пушкиным. Их художественная функция, в сущности, всегда чувствовалась читателями и исследователями, начиная от современников поэта вплоть до нашего времени (Ю. Н. Тынянов, Ю. М. Лотман и др.). Так, А. Иваненко, рецензируя в 1941 г. второе издание известного комментария к "Онегину" Н. Л. Бродского и отмечая ряд его достоинств, прибавил: "Но есть ряд пропусков, по-видимому, сознательных: примечания Пушкина к роману сами по себе не комментируются, а только используются для комментария там, где дают для этого материал. Читатель не узнает поэтому, где Буало под видом укоризны хвалит Людовика XIV, пропадают для него и отсылки к "Рыбакам" Гнедича, к критике Б. Федорова и др.".
Пушкин, как известно, снабдил примечаниями сначала лишь первую главу, а последующие оставил на некоторое время без всяких дополнений, сделав их в самом конце работы над романом. Но примечания возникали в других стихотворных жанрах, где их художественная функция становилась все более заметной.
Таковы "Подражания Корану" (1824), "Ода его сият. гр. Дм. Ив. Хвостову", "Андрей Шенье" (оба – 1825). Особенно характерна "Ода", где примечания составляют со стихотворным текстом двуединое образное целое. В стилистическом пародировании примечаний Пушкин продолжил опыт Вольтера, Стерна, Байрона и др. В это время даже такой сторонник объясняющих примечаний, как В. К. Кюхельбекер, стал находить, что "выноски, полезные, даже необходимые в сочинении ученом, вовсе неудобны в произведениях стихотворных, ибо совершенно развлекают внимание".
В "Полтаве" примечания способствовали единству композиции. Г. А. Гуковский пишет о них: "Эти примечания (…) комментируют поэму в определенном плане, подчеркивая преобладание в ней "истории" над любовью".
Любопытной параллелью к онегинским примечаниям может послужить стихотворение П. А. Вяземского "Станция (глава из путешествия в стихах)", написанное вскоре после окончания Пушкиным первой главы "Онегина". Сам Пушкин, возможно, ощущал эту параллельность "Станции" с "Онегиным", так как поместил в примечаниях к роману большой фрагмент из этого стихотворения ("Дороги наши – сад для глаз"). Примечания Вяземского к "Станции" совершенно в духе пушкинских, тесно связаны с литературной тематикой, и, что всего интереснее, автор, как прирожденный полемист, обыгрывает в примечаниях сами примечания, творческий процесс, жанр, "пародирует самый метод" (слова Ю. Н. Тынянова о примечаниях к "Онегину"). Вот несколько выписок из примечаний к "Станции":