Иррациональный парадокс Просвещения. Англосаксонский цугцванг - Аркадий Извеков 14 стр.


Откуда происходит уверенность политических элит Запада в превосходстве их модели демократии во всех аспектах проблемы свободы? Для начала уточним вопрос: в каких условиях, по отношению к какому остальному миру эта модель действительно была более демократична? О каких координатах сравнения вообще идет речь? Об эпохе XVI–XIX вв., когда в Европе происходило становление "свободного" капитализма, а во всем остальном мире – колониальная экспансия и подавление любых миров, попавших в сферу интересов Запада? О первой половине XX в., когда Америка, с невероятным цинизмом дикого капитализма пробивалась через Великую депрессию в мировые лидеры, а в СССР и Германии возникали чудовищные режимы и мир в целом скатывался в воронку Второй мировой войны? Нет. В ту пору в умах интеллектуальной элиты только вызревали ростки идей свободы, понятой не в духе безграничной экспансии буржуазных ценностей, единственно способных противостоять душным эталонам тоталитарных политических режимов, а именно свободы внутреннего мира личности.

Современное – и уже устаревшее – представление о торжестве западных демократий возникло в недолгий по отношению к общеисторическому контексту период после Фултонской речи У. Черчилля, когда сложилось осмысленное противостояние двух систем мироустройства, основанное на тотальности буржуазных ценностей западного типа и тоталитаризме репрессивной политической системы СССР и его сателлитов. Но сегодня уже странно наблюдать, как вопреки грандиозности перемен, происшедших с середины XX в., всем по-прежнему навязывают умирающие стереотипы, возникшие 60 лет назад.

На какой почве возникли эти стереотипы? Мы привыкли думать, что ответ отчасти дан М. Вебером в "Протестантской этике и духе капитализма", основная идея которой теперь, как и прежде, находит множество прямых или косвенных сторонников. Как кажется, и в самом деле, причины роста могущества Туманного Альбиона в XVII–XIX вв. могут быть усмотрены в укоренении там мировосприятия протестантов. А уже потом протестантская идея, "вывезенная" пуританами из Европы в Новый Свет, дала потрясающие всходы на новом месте.

В таком контексте логика превращения Запада в лидера мира выглядит достаточно просто. Католицизм, проявивший изначально особую практичность, "спровоцировал" возникновение Реформации. Если следовать М. Веберу, пуританские лидеры сначала создали в Европе трезвую и практичную общественную структуру, в которой примат божественных законов служил сугубо практичным целям, а потом первые переселенцы – в большинстве своем пуритане – "вывезли" ее в Америку. При этом, в отличие от Европы, они строили новое государство, не испытывая влияния глубоких культурных традиций. Практически никто из первых переселенцев, искателей свободы и наживы, не был связан никакими корнями с прошлым. Пионеры, репрессировав индейцев, оказались не в пустом, но в чистом пространстве, в котором не имели никакого прошлого, ничего предзаданного, как заметил М. Мамардашвили [268, с. 331]. Пересадка "ростков" капитализма в "чистые" геополитические условия дала потрясающие всходы. "Сэкономив" духовные затраты на поиске смысла жизни, капитализм необыкновенно быстро прижился в Америке и часто воспринимается как "готовый" и "чисто" американский продукт. Тот факт, что пуританская идея прижилась там в чистом с культурной точки зрения пространстве – одна из вероятных причин того, что американский капитализм в XX в. обогнал европейский, который столкнулся с жесточайшим сопротивлением пережитков средневекового прошлого. Впрочем, так или иначе, Европа быстрее многих остальных освоила результаты ею же начатых перемен. Вкупе с другими факторами все это привело к возникновению мощнейшего капиталистического общества, "исправившего" в XX в. ошибки колонизации, представ "новым" Западом с человеческим лицом демократии. Тем самым Западом, который в силу своего положения несет "великую" миссию управления изменениями к лучшему всех остальных частей мира.

Эта схема, ставшая "визитной карточкой" западного "превосходства", ни в малейшей степени не учитывает изменения, происшедшие с самим человеком. Больше того, в ней нисколько не учитывается тот факт, что изменившаяся структура личности выразилась в формах современного капитализма, который есть не более чем один из вероятных способов ее проявления. Точно так же путь Нового времени, путь трансформации структуры личности, имеет свой промежуточный итог – демократическую модель устройства общества. В этом смысле политическая демократия возникает вслед за тем, что Просвещение определило как "взросление" человечества, и лишь соответствует изменившейся структуре личности, а не наоборот.

Запад с легкостью забыл о времени кризиса собственной культуры рубежа XIX–XX вв. Но, осталось это замеченным или нет, экзистенциальный переворот – прямое следствие Просвещения – однажды действительно произошел в Европе и США. А последствия переворота – недоосмысленные до сих пор не только "отставшими" политиками, – предопределили принципиально новую позицию субъекта, изнутри которой он уже может не доверять любым метанарративам. Будь то даже "метанарратив", состоящий из идеологий тоталитарных систем или из системы потребительских ценностей буржуазного общества. Несмотря на то что феномен "недоверия метанарративам" уже давно сформулирован [251; 252], он точно так же все еще не стал достоянием современных политиков. Правящие элиты игнорируют – употребим такой оборот – суть этих перемен.

Не обращая внимания на близорукость сильных мира сего, и переворот, и его последствия стали превращаться в универсальное явление: возникновение нового типа личности происходит и в других культурах. Теперь не только на Западе, но и на Востоке очевидны признаки появления нового человека – духовно свободного и должного отвечать за свободу, что наглядно демонстрируют реалии XXI в. Причем "демократия" если и имеет к этому отношение, то действительно только вторичное. Экзистенциальная свобода и политические свободы далеко не одно и то же. Свободно образованный личностный смысл и формальные правила, способствующих взаимодействию, находятся в разных и непересекающихся плоскостях. Кроме того, политически несвободный способен быть при этом свободным духовно и наоборот. Поэтому последствия экзистенциального переворота могут быть лишь дополнены формированием современного понимания демократических принципов. Поэтому же нынешняя самоуверенность в идеалах демократии как в единственном завоевании человеческих свобод слишком часто оказывается неадекватной реалиям современного мира.

Универсальный процесс трансформации структуры личности опережает динамику так называемых современных демократий. Ее социальные институты перестали отражать происшедшие изменения с человеком. Это противоречие создало условия кризиса большинства западных социальных систем. Данное обстоятельство, в свою очередь, усиливает потенциал перерастания капитализма в репрессивные формы. Возникшие угрозы "золотому миллиарду" провоцируют его бенефициаров на действия, которые все в меньшей степени соответствуют интересам большинства граждан мирового сообщества.

Возможно ли предположить, что кризис именно европейской культуры подарил остальному миру "повзрослевшую" структуру личности? Если и да, то совершенно непонятно, как это могло произойти, ибо различные культуры самостоятельно проходят свой путь экзистенциального переворота. Невозможно представить, почему другие культуры, которые теперь переживают кризис "взросления", должны признавать это как дар, привнесенный извне посредством вторжения западной модели демократии. Разве это не их собственное достижение, обретенное своим путем и собственной ценой, заплаченной за него? Неужели мы должны видеть причины таких изменений, например, как следствие экспансии капитализма XVI–XIX вв. и благодарить Запад за то, что на его "штыках" была привнесена идея модернизации? И тот факт, что экзистенциальный переворот впервые произошел именно на Западе, не может легитимировать его "демократическое" превосходство во всех аспектах свободы.

Хотя обостренный недопониманием причин современного противостояния вопрос о том, почему этот переворот произошел быстрее именно в Европе и Америке, а не в остальном мире, действительно имеет некоторое значение. История не терпит сослагательного наклонения, и мы имеем дело с тем, что имеем. Но сегодня уже не стоит переоценивать мысль о предопределенности демократических свобод спонтанным рождением протестантского духа наживы в Европе, что обуславливает последующий приоритет англосаксонского кода глобализации, ибо сейчас это не только неверно, но и пагубно.

Итак, дело вовсе не в том, что западный капитализм, порожденный духом протестантизма, однажды где-то утвердился и самим этим фактом подарил современному миру идею демократии. Дело в том, что естественный и мало пока изученный исторический процесс изменения структуры личности имел одной из вероятных своих форм становление западного типа общества. В то время, когда результаты этих перемен стали явными, изумленный мир увидел человека западного общества, который тогда действительно отличался от остальных тем, что в первую очередь "повзрослел", в смысле обрел состояние внутренней свободы образования смысла. Но действительно видимыми и воспринимаемыми критериями происшедших изменений оказались формальные правила демократии, научно-технический и экономический потенциал, а вовсе не осознанная духовная свобода личности, от которой многие бессознательно спешили – и, добавим, все еще спешат – избавиться. Множество внутренних проблем Запада оказалось элементарно прикрытым более чем притягательной картинкой обеспеченности человека широчайшим спектром материальных благ, гарантированных политическими режимами.

Еще Э. Фромм предостерег, что человек Запада часто не готов к свободе и совершает "бегство" от нее в зависимости различного рода, от потребительских ценностей до наркотиков [431; 432; 434]. И остается только сожалеть, что его знаменитые книги, например "Иметь или быть", нынче вышли из моды, а новое понимание проблем недооцененности свободы, связанное с раскрытием явления кризиса личности, пока еще не совсем на слуху. Пророческие слова о том, что потребление – это еще не все, что нужно человеку, принадлежали не только Э. Фромму. Работы Т. Адорно и Г. Маркузе точно так же изобличили изъяны "демократии", выразившиеся в попытках власти навязывать массам интересы крупного бизнеса, в многочисленных экономических и политических махинациях, подавляющих внутренний мир человека.

Один из немногих настоящих наследников Просвещения в XX в. – Франкфуртская школа – выдал более чем однозначные формулировки на этот счет. Э. Фромм, например, хотя нигде и не приводит формальное определение духовной свободы, но достаточно ясно определяет механизмы бегства от нее. Он полагает, что буржуазные ценности как средство отказа от свободы играют столь огромную роль в новом закабалении человека потому, что она стала самым доступным вариантом сбросить груз ответственности, переложить его на "другие плечи".

В диагнозе болезни общества, данном Фроммом, осуществляется переход от констатаций, гласящих, что общество подавляет свободу человека, к качественно иной постановке вопроса: человек сам выбирает стереотипы социальной нормативности в качестве средства, позволяющего не решать проблему личностного смысла. Кроме того, Фромм косвенно признает: в диалектике общего и частного не обнаруживается никаких правил, регламентирующих принципы выбора гипотез.

Вывод, к которому пришел Э. Фромм, не может быть ни верифицирован, ни фальсифицирован: в него можно только верить. Он создал "повествование", являющееся его личной точкой зрения – свободно сформулированной "аксиомой". Положения его философской установки, взятые вместе, указывают на принцип, невозможный в докризисном сознании: выбор аксиом мировоззрения – право личности, данное ей ее духовной свободой. Таким образом, вопрос о том, почему личность выбирает навязанные аксиомы, превращается в вопрос о методе, посредством которого можно произвольно выбирать свои. И нерешенность вопроса о методе – это нерешенность вопроса о способах реализации личной духовной свободы.

Совершенно аналогичный вывод можно сделать из работ Г. Маркузе [284; 285]. Новое общество через предложение невиданного набора материальных благ предлагает несчастное по своей сути мировоззрение. Если наука сводится к тотально эмпирической трактовке понятий, то остальное знание конструирует из них новый и бессмысленный метафизический конструкт. "Философия грамматики" показывает, что вместе с сокращением языковых форм происходит сокращение форм мышления, благодаря чему операциональная и бихевиористская рациональность поглощает оппозиционные элементы Разума. Логический и лингвистический анализ демонстрирует иллюзорность старых метафизических проблем, но поиск смысла вещей при этом заменяется поиском смысла слов. Результатом такого поиска становится метафизика ложных, искусственно созданных потребностей. Свобода как таковая сводится к свободе выбора предлагаемых товаров, а культурные ценности выполняют коммерческую задачу. Человеку остается только одно: в своем мировосприятии опираться на удовольствие, часто редуцируемое к "сексуальности в социальных формах". При этом общество как целое не знает того, к какой цели оно идет, что ждет его в будущем.

"Позитивная" критика общества совмещена Г. Маркузе с требованием заботы о человеческой свободе и счастье, о подлинно человеческом бытии, которое должен обеспечить социум. В качестве средства его реализации Маркузе выдвигает свою "гипотезу", которая так же, как и у Э. Фромма, обоснована психоаналитически. Г. Маркузе указывает на необходимость нового соотношения между инстинктами и разумом, из которого следовал бы нерепрессивный строй, возможный только в том случае, если "сексуальные инстинкты смогут, движимые собственной динамикой, создать в изменившихся экзистенциальных и общественных условиях прочные эротические отношения между зрелыми индивидами" [285, с. 213]. Маркузе надеется, что не репрессивная, а "либидозная рациональность" и совместима с прогрессом, и способна направлять человека к более высоким формам цивилизованной свободы.

В целом его предложения не простираются дальше "рецепта" Фромма, хотя между способами обоснования, использованными ими, много различий. Одним из следствий при этом является предположение, что освобождение человека может быть достигнуто в сознательном выборе суицида. Наиболее отчетливо этот мотив звучит в "Эросе и цивилизации", где Маркузе фактически провозглашает право человека на принятие самостоятельного и независимого решения уйти из жизни (правда, при соблюдении определенных условий, достижение которых, как ему кажется, – дело будущего).

Но мрачные тона шопенгаэурианства в социологии Г. Маркузе, так же как и в философии Э. Фромма, лишь подчеркивают косвенное признание возможности "пространства" духовной свободы. Э. Фромм ставит вопрос о вторжении форм общественной жизни во внутреннее пространство личности и, как следствие, возникновение потребности в изоляции, "в которой индивид может думать, спрашивать и находить ответы на свои вопросы" [283, с. 320]. Аналогично этому Г. Маркузе формулирует проблему уединения человека как условия обретения независимого смысла свободы, определяемого безотносительно к формам общественного мышления. Вслед за переоценкой метафизики и ее старые формы, и "эмпирически" ориентированная новая становятся "делом личного предпочтения". Тогда уединение – это "пространство", где возможен следующий шаг, за которым открывается путь к отрешению от социальной реальности. Иными словами, одиночество – это "пространство" свободы выбора аксиом смысла.

Т. Адорно осуществил схожую постановку вопроса о самостоятельном определении моральных законов духовной свободы. По его мнению, философия морали Канта – это своего рода предсказание той проблемы, которую пытается решить мировоззрение индустриального общества [9]. Рациональность, воплотившаяся в науке, технике, производстве и социальных институтах, ничего не может высказать относительно того, для чего все это служит, кроме поддержания средств существования. Картина мира, возникающая в результате постижения эмпирически данного, констатирует безусловную причинность, в рамках каковой человек предстает как конечное существо, для которого нет смысла задаваться проблемами цели целого. Смысл участия в системе если и обнаруживается, то только в личном самопожертвовании во имя ее дальнейшего существования. Оправданным остается лишь предпочтение всего, что составляет социальное не-Я, а вопрос о смысле того, что представляет собой это не-Я, остается вне сферы компетенции индивида.

По словам Т. Адорно, Кант сумел распознать проблему, игнорируемую эпохой развитого капитализма: все, что относится к социуму, имеет лишь функциональную ценность и служит чему-то иному, в отношении чего оно выступает как средство. Однако это нечто, ради которого существует средство, совершенно не определимо никакими категориями позитивного мышления. Т. Адорно полагает, что И. Кант говорит о свободе как о "пустом" порождении мысли, не коренящимся ни в каком высшем, изначально творящем принципе. Но как человек, "которого метафизика манит познать абсолют", Кант констатирует, что "блеск свободы" обещает пытливому рассудку дойти до конечного звена в цепи причин. Это предполагает необходимость утвердить в практической философии свободу в качестве закона особого рода. Такой закон должен находиться и вне разума, и вне мира внешнего насилия. Должна быть своего рода "зона индифферентности" между опытом и apriori, в которой обнаруживается данность нравственного закона.

Тем самым Т. Адорно фиксирует сохранение ситуации неопределенности смысла. При этом существенным отличием от непосредственного отношения к кризису культуры является то, что прагматические задачи науки и утилитарные цели социума выводятся "за скобки" ситуации, в ее средоточии остается личность с собственным вопрошанием о смысле. Проблема человека предстает в закабаленности личности, осознающей зависимость и от природы, и от закона, предписывающего следовать сложившемуся социальному порядку.

Такое изменение ситуации предполагает право "по умолчанию" на эмансипацию от общепринятых представлений о законах к самостоятельному этическому поведению. Или право на свободу устанавливать моральный закон самому себе. "Понятие свободы, – пишет Адорно, – которое вообще проявляет себя как крайне стихийное и неопределенное… вероятнее всего, кажется не чем иным, как известной всем нам способностью отключаться в своем воображении от природы или от бытия, в то же время утверждая это в качестве совершенно иных отношений – отношений, в рамках которых мы прежде всего приобретаем о них опыт и вообще существуем как таковые" [9, с. 117].

Назад Дальше