В нашей стране, например, уникальные эксперименты с собственностью проводились не только в XX в. Но опыт прошлого, как известно, мало чему учит. Тщательный анализ показывает: "чтобы понять, что в "операциях" с собственностью все окажется неожиданно, не просто, достаточно было вслушаться в слово: собственность. В нем звучит собственное, как настоящее, подлинное, само. Это не прихоть языка. В собственности собственного свое слышится не зря. Собственность всякая с самого начала обречена на прояснение дознавания до своей собственной сути. То, что кому-то кажется досадной многозначительностью, проблемой лексикографа, – на самом деле скромная верхушка айсберга. Не лексические заботы заставляют нас обращать внимание на загадочное удвоение в речи собственного якобы тавтологичным своим и наоборот. Владимира Даля раздражает это, как он думает, ненужное уточнение свой собственный ("не по-русски"). Мы не делаем перескока, когда видим сходное желание уточнить, подтвердить, закрепить собственность в нотариальной инстанции, которая своей печатью окончательно и бесповоротно узаконит, зафиксирует собственность своего. Вкрадчиво в лексике, подчеркнуто в законе дает о себе знать одно и то же стремление уточнить, установить ее" [60, с. 41].
Подобное лексическое установление происходит и со словом "ответственность". Здесь то же удвоение, но теперь оно уже не кажется загадочным. Ответственность налагается на владеющего собственностью. Только обращено оно к направлению формирования соответствующей черты нрава, характера по сбережению этой собственности, охране ее и приумножения ее на благо мира. Собственность, вернее, владение ею налагает на владеющего обязанность отвечать за нее. Латинское re-SPondeo – это не только отвечать, но и являться, платить, соответствовать, согласовываться, отражаться, отвечать (на труд земледельца), находиться против, быть расположенным по другую сторону, быть в порядке, действовать нормально.
Закрепление права собственности юридически (римский институт) превращает собственность в приватную или "частную" (по-русски). "Частной" собственности на Руси предшествовала история, связанная сначала с опричниной, а затем со столыпинской реформой отрубного хозяйства. В обоих случаях речь шла об отделении: о том, что до частного, до приватного было нечто единое – то, от чего надо было отрезать, отрубить, отделить часть. Язык хранит эту историю. Наше слово "прочь", от которого происходит опричник, соответствует словам "приватный, приватизация". Отруб, отрубное именье – обособленный участок земли, выделявшийся из земельных владений сельской общины в собственность отдельных крестьян с целью создания сельской буржуазии.
В словаре Даля: отрубной – особый, отдельный и цельный в себе. Бибихин отмечает: "Поразительное определение. Здесь наивно слиты в одно два противоположных полюса "собственности". С одной стороны, существо отрубного, приватного привативно; это добро, выделенное прочь, вырванное из древних силков общины, мира. Выселить крестьянина на отруба, сделать из общинников частных собственников по западному образцу было целью столыпинской приватизации, которую царь, расположенный к ней вначале, потом не поддержал. ‹…› Древняя, темная сила земли, невольными и бессознательными агентами (реставраторами) которой были революционеры, не терпела раздачи земли в частные руки ‹…›. Не терпит и теперь, и с современной робкой приватизацией земли убийства уже начались. Отсталое и косное противится прогрессивному, рациональному? Или точнее сказать, что со своим разумным проектом обустройства земли все то же деятельное и самоуверенное новоевропейское сознание, революционное, по сути, вторглось в такую непроглядную для него глубину, что даже догадаться о которой у сознания нет шансов?" [60, с. 119].
Традиционная и характерная для российской ментальности "легкость в мыслях" является в дефиниции отрубного. С одной стороны, отрубное – это отдельное, отрубленное, а с другой – цельное, само по себе. Мечтательная (маниловская?) гипотеза: приватное, частное, опричное, индивидуальное, каким-то таинственным образом, быть может, оживет, возродится как единое целое, самостоятельное, и размножится во множестве малых целых. "Идея отрубленного, отрезанного, отброшенного прочь настойчиво сопутствует понятию частного. Оно – отдельное, отрезанное напрочь, в переводе на латынь – приватное. Спросим: отрубленного от чего? Как в Риме, так и в России – от общины. Не входя в социологический анализ, вспомним ее старое название: мир. Не делая негодной попытки из этого старого названия вычислить черты общины, отметим то, что бесспорно: как это старое название уводит вглубь, как оно затрудняет понимание общины, как привязывает его к проблеме проблем! ("Мир, мир, ослы! Вот проблема философии, мир и больше ничего". А. Шопенгауэр.) Частное – это отрубленное от мира, о котором мы по сути дела ничего не знаем, даже того, в каком смысле слова его брать. Но думать о том, что такое мир, от которого отрублено "прочь" частное, у старых и новейших революционеров нет времени. Они запланировали и спешат провести приватизацию" [60, с. 42].
Даром провидца Гоголь угадал и описал распространенный ныне российский тип "бизнесмена", "делающего" деньги из ничего: "бесплатные" приватизационные чеки вместо "мертвых душ", с православным смирением оплаченные стремительно нищающим многомиллионным населением. По иронии судьбы или особо изощренной хитрости мирового разума главный приватизатор России имеет фамилию, начинающуюся на ту же букву, что и фамилия гоголевского героя.
Философский анализ позволяет установить: собственность в смысле "частной" даже после оформления у нотариуса еще не становится собственностью в подлинном смысле. Назвать, дать ей имя – недостаточно. Ребенка нарекают именем Любовь, но это не значит, что родившееся существо уже воплотило в себе все смыслы собственного имени. Они могут и не воплотиться, не реализоваться, и в конце жизни дитя станет злобной старухой на манер Бабы-яги или Пандорой, сеявшей раздор и несчастья. Имя так и останется лишь сочетанием букв, напоминающим о желании родителей. Собственность должна возвратиться к самой себе, пользуясь гегелевским языком. Иначе говоря, она должна пройти определенный путь развития, она должна быть "освящена" не только праведным трудом, но и соответствующей ему координатой ценностного плана. Бесспорность веберовского исследования о духе капитализма заключается в том, что он связывает его с протестантской этикой. М. Вебер полагал, что развитие капитализма возможно благодаря тому, что "частное" дело стало своего рода священным актом, воплощающим бесконечное и божественное и соединяющим человека со всем остальным миром. Предельная "заинтересованность" в своем деле сапожника, купца, рабочего, портного заключает в себе и предельную ответственность за свое дело. Таким образом, "подлинная", "реальная" собственность, в отличие от формальной, лишь названной, рождается не только в процессе труда, но и в соответствующем пространстве ментальности, в недрах фундаментальных оснований христианской европейской культуры. Владелец, проходящий все этапы ее становления, является реальным, действительным владельцем.
Собственность, образовавшаяся, как в детской сказке, "по щучьему велению, по моему хотению", но не как "манна небесная", а в результате "захвата", обмана, есть собственность формальная, и владелец ее, хлестаковски "гарцующий" господин – "пустой" собственник, какими бы официальными документами он ни располагал. Положение о труде, который превратил обезьяну в человека, вдалбливаемое долгие годы в головы россиян чуть ли не с детского сада, не стало аксиомой. Это и понятно, ибо социальный контекст его бытования несопоставим с идеей свободного труда. Но какими бы нелепыми нам теперь ни казались утверждения о том, что человек произошел от обезьяны, а вслед за этим и ставшее почти карикатурным утверждение о роли труда, бесспорным остается одно: труд действительно создает человека, и отсутствие труда сопровождается процессом обратным: превращением человека в "недочеловека".
Все сказанное недоступно пленникам "нетерпения мысли", с "безумием самомнения" спешащим юридически оформить права на собственность. "Когда, восстав против собственников, большевики оглохли к загадочному бездонному значению собственности, они лишили себя самой вещи, собственной сути. Когда теперешние приватизаторы надеются юридическим путем восстановить собственность, они так же глухи к корням собственности в мире, снова не вслушиваются в ее глубокий смысл, воображая, что достаточно его назвать" [60, с. 43].
Намеренно уклонимся от разбора слова мир – это тема особая. Отмечу только, что при всех трудностях разговора о мире мы, начиная мыслить о нем, обязательно приходим к феномену языка, ибо именно он "характеризует существование нашего мира, его пределы и условия" [372, с. 13]. Границы языка и "означают границы моего мира" (Витгенштейн). Если "мыслить, знать – значит поставить себя во все-связь, в традицию" [268, с. 193–194], тогда неизбежен, предопределен печальный вывод о том, что мир, являющийся нам в нашей речи, которая становится все беднее, – это мир разорванный, распавшийся на "куски" целого. "Мы говорим все хуже или же наш язык отказывает нам в праве считаться его носителями?" [222, с. 147].
Предпочтем в этом вопросе союзу "или" союз "ибо". Язык "сопротивляется", "восстает", "само-отчуждается", и заметно увеличивается разрыв между собственно языком, система которого объективна, и стилем повседневной речи, которая целиком зависит от нашего собственного, свободного выбора и стремления следовать ее определенным нормам. Или не следовать, и тогда появляются очередные монстры – идолы собственного сознания наподобие аббревиатуры ООО. Мне могут возразить: сочетание "ограниченная ответственность" имеет юридический смысл, но это "усеченное" понятие. В английском языке это – limited ownerShiP, владение собственностью с ограниченной ответственностью. Опустили слово собственность, и получился абсурд по-русски. Для приобщающегося к богатству русского языка слово ответственность в нравственном смысле исчезает: его место занимает "двойник" – аббревиатура ООО, повсеместно являющаяся на счетах, квитанциях, этикетках и даже на страницах академического издания [399, с. 442]. Каждый из нас несет ответственность за состояние языка, на котором мы думаем, говорим и пишем, и ее отсутствие – еще один признак варварства, отдаляющего нас от состояния гражданского общества.
Языком как "артикулированным пространством мысли" [268, с. 313], включавшим в себя желания и чувства людей, мы обязаны грекам. Феномен agora (городской площади) – места, где приходит осознание, что он – человек только тогда, когда у него есть это пространство, которое опосредует почти бессильные потуги индивида постичь тайну человеческой натуры, позволяет ему формулировать собственные соображения по этому поводу. И эти соображения, наталкиваясь на непостижимую сложность всего окружающего, включая и сам процесс мысли, приходит к окончательному ответу: мысль не властна над реальностью, но, выраженная в точных словах, она обладает зарядом такой силы, что человек, обретающий ее, может быть объявлен колдуном и приговорен к смертной казни.
Именно мысль оказывается "полем боя", где скрещиваются "шпаги" полагающих себя ответственными либо за сохранение существующего порядка, нравов, обычаев, либо за преодоление их. И только человек, отдающий себе отчет во всем этом, способен мыслить реально и ставить реальные задачи, не впадая в соблазн утопии. Более того, сами слова, слово произнесенное, хотя нам и не дано предугадать, как оно может отозваться, начинает обладать статусом предельной серьезности. Слово и ответственность оказываются неразделимы. Безответственность появляется от "бескультурья", "невспаханности" мышления, не учитывающего этот статус серьезности и пытающегося сделать наглядным то, что не поддается наглядному пониманию.
"Мы можем и должны обучать русский народ культуре топинамбура или стройке автострад, но там, где дело касается глубинных духовных инстинктов народа, нам остается признать себя только частицей этого народа и идти вместе с ним. "Исправлять" что-нибудь и безнадежно, и бессмысленно. И русский язык, и русскую историю, и Русскую Империю создал он, а не мы. Мы, наше поколение, все это получили готовеньким, ничего не улучшили, очень много испортили – и нам остается только одно:
– вернуться к духовным источникам всего русского творчества – и религиозного, и социального, и политического;
– категорически отбросить все пиджаки с чужих, варяжских плеч. Свой русский дом отстраивать по своему русскому плану, проверенному одиннадцатью веками нашей истории" [383, с. 66].
В глубинных пластах русской культуры кроется один из возможных духовно-интеллектуальных ключей к пониманию типа ответственности, только теперь, только в наши дни проходящего важнейшую стадию своего формирования. Прояснение его нюансов возможно через скрупулезный разбор понятия "мужества". В этом контексте необыкновенно показателен образ святого Георгия как символ в культуре. Его детальный анализ сразу обнаружит черты полифункциональности и полисемантичности. Он в полной мере подтвердит положение о том, что содержание подлинного символа всегда соотносится с идеей полноты и завершенности космического и человеческого "универсума" [31, с. 361]. Погружая частное явление в стихию "первоначал" бытия [подробнее см. 3, с. 62–64], символ представляет через это явление целостный образ "устроения" мира и места человека в нем. Отсюда феномен константности определенных символов в культуре, поскольку культура через символ "проигрывает" фундаментальные, "универсально смысловые возможности начинания быть человеком-в-мире" (Ахутин А.).
Символ не существует без образа и наоборот: образ всегда несет в себе черты символа. Однако в символе образ словно выходит за пределы предметного тождества самому себе и указывает на присутствие смысла, неразрывно связанного с образом. Превращаясь в символ, "образ становится "прозрачным", поскольку "смысл "просвечивает" сквозь него, будучи дан именно как смысловая глубина, смысловая перспектива, требующая нелегкого "вхождения" в себя". Дешифровка смысла символа невозможна простым усилием разума. Необходимо "вжиться" в смысл, ибо "смысл символа не существует в качестве некоей рациональной формулы, которую можно "вложить" в образ и затем извлечь из образа". Здесь проходит "демаркационная линия" между естественно-научной и гуманитарной областями знания. Собственно гуманитарная составляющая и связана с проблемой истолкования символа, то есть вопрошанием "о humanum, о человеческой сущности, не овеществляемой, но символически реализуемой в вещном" [3, с. 156]. В этом принципиальное отличие гуманитарного знания от так называемого научного, "точность" которого способна прояснить существо проблемы лишь отчасти.
В научном обсуждении исследуемый объект, как правило, "омывается мыслью" (по образному выражению Г. Марселя). Подобно острову, который выглядит доступным для обозрения со всех сторон, он скрывает свои глубинные отношения и свои связи с гипотетической основой вещей. Попытки "редуцировать", "расколдовать" смысл символа наталкиваются на нечто неподвластное научному анализу и разрушающееся или исчезающее при его применении, ибо тайна неподвластности в его "нуминозности" [231].
Научному исследованию доступно изучение социальных условий и социальных отношений как "места" обитания символа, их логики и семантики. Уместна аналогия с искусствоведением, которое, сколь бы точно ни изучало произведение искусства, сколь бы тщательно ни забиралось в глубины внехудожественного контекста, прибегая к самым современным техникам, не способно заменить акт непосредственного и неповторимого восприятия.
Похожим образом можно описать, например, что значит мужество и достоинство, дать их феноменологический анализ, провести тончайшее семантическое исследование, "абсолютным слухом" лингвиста уловить в русском слове "достоинство" и "истина" единый корень (В. Набоков), но невозможно объяснить неведомую силу механизмов мужества и достоинства, повелевающих людьми.
Отдельное внимание стоит уделить концепции И. А. Ильина, ибо этическое наследие русской философии конца XIX – XX вв. нами до сих пор не освоено. Первые восторги от возможности знакомства с тем, что долгие годы было недоступно и спрятано в отделах "специального хранения", сменились скептическим равнодушием. Мы, как водится, ищем свет мудрости на Западе, находим там и программу изучения своего как чужого и чужого как своего в качестве особого взаимодействия – события, которое одновременно является поступком и т. д. И, подобно Иванам, не помнящим родства, забываем о собственных богатствах, где при определенном интеллектуальном и духовном усилии можно найти и "философию поступка", и тщательно разработанную теорию ее воплощения. Не этот ли момент определяет и другую тенденцию существования, отчетливо наблюдаемую у определенных кругов нашей интеллигенции и наших интеллектуалов: не только "обустроить жизнь" как на Западе, но и непосредственно на Западе обрести свою жизнь в подлинном смысле в чужой жизни, раствориться в ней, забыв о своих подлинных этосных истоках.
По И. Ильину, анализ не может передать то, что испытывается только как свойство, способность собственного бытия (своей жизни, своих эмоциональных переживаний, своего "я"). Отсутствие этих свойств делает человека не только "слепым" и "глухим" к нравственным основаниям жизни, равнодушным к факту их отсутствия, но и свидетельствует о наличии "серьезного дефекта" нравственного опыта, преграждающего и блокирующего возможность полноценного восприятия и понимания символа. Постижение его смыслов требует напряженного интеллектуального и эмоционального усилия, возможного лишь в ситуации диалога, при обращении к широкому диапазону возможных толкований.
В символике известной иконы "Чудо Георгия о змии" можно прежде всего сосредоточиться на идее победы над Злом как идее миропорядка, а можно перенести акцент на идею личностного совершенства и победы со Злом в себе самом, преодоления себя, победы над самим собой. Донести этот смысл с помощью однозначной "математической" формулы, подставив значения в которую мы получим соответствующий искомый ответ, нельзя. Такой формулы не существует. Этот смысл можно лишь пытаться уяснить, постигая весь континуум возможных интерпретаций, существующих в культуре, как это представлено в книге И. Ильина "О сопротивлении злу силой".
Работа И. Ильина – один из примеров фундаментальной интерпретации смысла образа сятого Георгия, где центром многослойной структуры явилась базисная для человека и человечества интенция – устремленность к Добру (Благу). Эта проблема обрела в среде русского зарубежья XX в. статус острой дискуссионности, ибо борьба со злом неизбежно сталкивалась с вопросом о способах осуществления Добра и, соответственно, о способах сопротивления Злу.