Достоевский над бездной безумия - Лебедев Владимир Васильевич 13 стр.


За опьянением у героев Достоевского могут скрываться не только пороки, но и простая скромность, доходящая до уничижения. Так, в том же романе "Униженные и оскорбленные", наряду с Валковским, существует и доброжелательный Маслобоев, стесняющийся своего ремесла подпольного стряпчего-сыщика. Он говорит, как бы извиняясь, бывшему школьному товарищу, ставшему писателем: "Не стою я тебя. И правду ты сказал, Ваня, что если и подошел, то только потому, что хмельной" (3; 265).

Принято считать, что пьяница пропивает остатки совести. В романе Э. Золя "Западня" описана история нравственного падения двух втянутых в пьянство людей. В отличие от Золя Достоевского не интересует сам процесс развития алкоголизма, хотя пьянство многих его героев, безусловно, достигает стадии болезни. Это относится как к персонажам его великих романов Мармеладову и Снегиреву, так и к Емеле – герою его раннего рассказа "Честный вор". У этих, казалось бы, совсем спившихся людей Достоевский не только видит совестливость, но и выявляет настоящую трагедию болезни совести.

В маленьком рассказе как бы проигрывается композиция одного из самых знаменитых романов. Здесь есть и "преступление", и "наказание". "Преступление" просто: блаженненький пьянчужка из тех, кого "за пьяную жизнь давно из службы выключили" (2; 85), поддавшись своему влечению к алкоголю, крадет у своего благодетеля-портного рейтузы, которым на "толкучем рынке целковых пять" цена. От момента обнаружения пропажи хозяином, к которому "ласковый", "добрый", "бессловесный" Емеля привязался, как "собачонка", до его признания в содеянном разворачивается картина нравственного "наказания" пьяницы его совестью при осознании "тяжести" своего "преступления". Сначала он искал рейтузы. Потом на вопрос хозяина: "Да не ты ли... их просто украл у меня, как вор и мошенник, за мою хлеб-соль услужил?" (2; 90) – ответил: "Нет-с..." – и стал бледным, как простыня. Затем Емеля просто запил, а прекратил тогда, когда все пропил. Промучившись молча, наконец говорит он хозяину: "Вы уж не такой стали теперь..." И на вопрос: "Да какой не такой?" – отвечает: "... вы вот, как уходите, сундук запираете, а я вижу и плачу... Нет, уж вы лучше пустите меня... и простите мне все", а сам "сидит и плачет, да как! То есть просто колодезь, словно не слышит сам, как слезы роняет..." (2; 91).

В финале трагедии "болезни совести" Емеля отказывается даже от вина. Мысль о совершенном не покидает его. Он смотрит на хозяина, "сказать что-то хочет, да не смеет... тоска такая в глазах у бедняги..." Перед самой смертью у Емели возникает нелепая, но трогательная мысль: "Вы продайте шинеленку-то, как я помру, а меня в ней не хороните. Я и так полежу; а она вещь ценная; вам пригодиться может..." (2; 93). И уже совсем перед тем, как Богу душу отдать, Емеля признается в краже своему благодетелю как исповеднику, единственному, кто видел в нем (пьянчужке) человека.

Честный вор – это необычное словосочетание произносится и разъясняется самим рассказчиком так: "...честный, кажется, был человек, а украл". Тема "честного вора" – пьющего, деградирующего, но доброго человека, испытывающего муки совести, страдающего из-за приносимого окружающим урона, особенно глубоко исследуется Достоевским в образах Мармеладова и Снегирева. При этом воровство как деяние выступает в двух ипостасях. С одной стороны, в морально-нравственном смысле: Мармеладов и Снегирев как бы воруют у своих близких честь и достоинство, толкают их на унижение. С другой – в прямом, буквальном смысле. Мармеладов, например, даже чулки и косыночку из козьего пуха своей жены пропил и "...хитрым обманом, как тать в нощи, похитил у Катерины Ивановны от сундука ее ключ, вынул что осталось из принесенного жалованья..." (6; 20).

Посредничество Снегирева как негласного поверенного Федора Карамазова "по денежным делишкам" расценивается как мошенничество и Грушенькой, и Митей Карамазовым.

Пострадавшие по вине Мармеладова и Снегирева люди реагируют примерно одинаково: "... Воротился! Колодник!" – кричит в исступлении жена Мармеладова, в бешенстве хватает его за волосы и тащит в комнату; а Снегирева Митя в трактире хватает за бороду, тащит на улицу и там прилюдно избивает.

"Болезнь совести" – ядро переживаний Мармеладова. Он переживает и до ("Я не Катерины Ивановны теперь боюсь... и не того, что она волосы драть начнет... глаз ее боюсь... Красных пятен на щеках... и еще ее дыхания боюсь... детского плача тоже боюсь..." – 6; 21), и во время получаемого им наказания ("...И это мне не в боль, а в наслаждение... – выкрикивал он, потрясаемый за волосы, и даже раз стукнулся лбом об пол..."– 6; 24).

И перед дочкой Сонечкой, из-за нищенской жизни вышедшей на панель, ощущает Мармеладов мучительное чувство вины: "...ничего не сказала, только молча на меня посмотрела... Та к не на земле, а там... о людях тоскуют, плачут, а не укоряют! А это больней-с..." (6; 120). Совесть его мучает во всех запоях, не давая погаснуть огоньку человеческого сострадания к другим.

Не только к себе, но и к Мармеладову относятся слова Снегирева: "...Вы, сударь, не презирайте меня: в России пьяные люди у нас самые добрые. Самые добрые люди у нас и самые пьяные..." (14; 188). "Болезнь совести" Мармеладова проявляется и в трагизме самоосуждения: "...Меня распять, распять на кресте... Но распни, судия... и, распяв, пожалей его! И тогда я сам к тебе пойду на распятие, ибо не веселья жажду, а скорби и слез!.. Думаешь ли... что этот полуштоф... мне в сласть пошел? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слез, и вкусил, и обрел..." (6; 20–21).

Муки совести у Снегирева из-за его участия в мошенническом шантаже Дмитрия Карамазова появляются не сразу. Они опосредованы сложными взаимоотношениями с сыном Илюшечкой, в свою очередь, страдающим из-за конфликта со школьными товарищами. Болезнь и смерть сына сыграли роковую роль в судьбе Снегирева. И Достоевский обрекает своего героя на жестокие муки совести до конца его дней.

На этой трагической ноте мы заканчиваем исследование судеб "пьяненьких" в последнем романе Достоевского.

Гуманизм "честного вора" не прошел незамеченным для большой литературы. В значительной степени полемизирующий с Достоевским англо-польский писатель Дж. Конрад создает образ спившегося моряка Шульца, который в муках совести за совершенное, тщетно пытаясь доказать невиновность доверившегося ему капитана, говорит: "Я – честный человек!.. Вы должны мне верить, если я вам говорю, что я – вор, низкий, подлый вор, если я выпью стакан, другой..." Не сумев спасти от ареста и позора своего благодетеля, он "вышел из комнаты такой подавленный, что, казалось, едва волочил ноги. В ту же ночь он покончил с собой... перерезав себе горло".

В 1940 г. Г. Грин написал роман "Сила и слава", герой которого "пьяный падре" сродни героям Достоевского. С одной стороны, он слабый, пьющий человек, фактически нарушивший обет безбрачия. С другой – это священник, который не смог бросить свою паству несмотря на опасность для собственной жизни. Этот "пьяный падре", не предавший народ и не пропивший своей совести, простил своих палачей во время расстрела. Этот герой, как и Мармеладов, несмотря на свою слабость и греховность, заслуживает призыва Бога из апокалиптических провидений Мармеладова: "...Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите скоромники!.. Поэтому... приемлю... что ни единый из них сам не считал достойным сего..." (6; 21). И неважно, скажет ли эти слова любой из существующих в разных религиях бог, или народная память, или покоренный морально-этическим пафосом читатель-атеист. Это значит одно – признание силы и славы в скромности, самопожертвовании и гуманизме даже спившихся.

Мучаются и страдают даже самые, казалось бы, опустившиеся с точки зрения социальных норм люди. За маской опьянения скрываются такие трагедии болезни их совести, о которых не догадывался Э. Золя. Но не только он. Та к и для Д. И. Писарева вроде ясно, что Мармеладов – труп, "чувствующий и понимающий свое разложение... следящий с невыразимо-мучительным вниманием за всеми фазами... процесса, которым уничтожается всякое сходство этого трупа с живым человеком, способным чувствовать...". Для нас же Мармеладов – живой, тонко чувствующий и глубоко переживающий страдания окружающего мира человек, возрождение которого возможно при соответствующих социальных условиях.

В отличие от Э. Золя Достоевский показал такие нравственные высоты, казалось бы, вконец спившихся и опустившихся людей, что это не осталось незамеченным. Так, например, по мнению итальянского критика Де Бубертатиса, отличие Достоевского от Золя в том, что первый стремится найти даже в самом закоренелом грешнике искру божью как залог спасения, тогда как Золя делает нечто обратное. Действительно, один из выдающихся женских образов, созданных Золя, так беззаветно, чисто и самоотверженно умеющая любить Жервеза, спиваясь, "оскотинивается".

В этом невольно наметившемся различии художественного отображения проблемы алкоголизма у Золя и Достоевского интересно то, что в корректуре "Неточки Незвановой" имелось указание, что пьянствовал не только отчим Неточки, но и ее мать: "...вероятно, от горя и... от нетрезвого поведения (несчастная от отчаянья, от нищеты увлеклась примером отца) в иные минуты впадала в какое-то бессмыслие..." (2; 432). В окончательном варианте произведения этой фразы нет, но указание на возможное пьянство матери все же остается: "... матушка взяла свечку и подошла ко мне посмотреть, заснула ли я... Оглядев меня, она тихонько подошла к шкафу, отворила его и налила себе стакан вина. Она выпила его и легла спать..." (2; 182–183).

Мы не решились бы однозначно ответить на вопрос, почему Достоевский не развернул наметившуюся проблему семейного пьянства, основную для творчества Золя. Видимо, здесь проявилось особое отношение Достоевского к женщине. Этим, наверное, можно объяснить и то, что им, писателем, всесторонне раскрывавшим нравственные аспекты преступления, не созданы образы женщин-преступниц.

Достоевский смог увидеть "болезнь совести" сильно пьющих людей, лично общаясь с ними; это касается, например, Александра Ивановича Исаева, вдова которого стала первой женой писателя, и его младшего брата Николая. К этим людям Достоевский относился с особенной любовью и состраданием.

В мире Достоевского шутовство за маской опьянения и пьянство как болезнь совести находятся на разных полюсах. На одном из них – бессовестность, доходящая до человеконенавистничества, на другом – муки совести от ощущения вреда, приносимого близким. При этом внутренний мир этих несчастных так сложен, что не всегда их, как, например, Снегирева, можно отнести к одному или другому полюсу. Недаром Л. Андреев, попытавшийся в пьесе "Милые призраки" изобразить окружение, вдохновлявшее Достоевского на творчество, делает Горажанкина (по своей семейной ситуации близкого к Мармеладову) отвратительным, а Гавриила Прелестного (напоминающего по социальному положению Лебядкина) – вызывающим определенную симпатию.

Сложность возможных вариантов психического здоровья внутри пьянства подводит нас к наиболее трудным и дискуссионным проблемам психиатрии, отраженным в творчестве Достоевского.

3. Между добром и злом

Свидригайлов, случайный попутчик

Всех, кто жжет пред собою мосты,

Не скажу, что ты лучший из лучших,

Но и худший из худших – не ты.

Ты, за все свои злые удачи

И за сделки с лукавой судьбой,

Не торгуясь, не требуя сдачи,

Расплатиться сумеешь собой...

В. Шефнер

В предыдущих разделах главы мы встретились с героями Достоевского, неоднозначными, одновременно совмещающими в себе и добро, и зло. Слабость даже омерзительного Федора Карамазова может вызвать наше сострадание. Только один князь Валковский выступает как законченный злодей, в характере которого нет и намека на доброту. Этот образ написан Достоевским только черными красками.

Обратим внимание, что как зло, так и добро героев Достоевского при этом поднято на захватывающую дух высоту, а иногда избыточно эмоционально напряжено. Уже в "Преступлении и наказании" самый большой "злодей" Свидригайлов оказывается странным и призрачно-таинственным героем. Читатель, подготовленный к появлению инфернального злодея, встречает "человека-загадку" с непредсказуемыми поступками, с добром и злом, смешанными причудливо и неопределенно. Так, для Раскольникова остается загадкой то, что Свидригайлов способен на бескорыстное добро, и он ищет тайный и злой умысел в его поступках.

Предположим, что загадка Свидригайлова связана с каким-то нераспознанным психическим заболеванием. Для этого есть основания. Во-первых, Свидригайлов говорит Раскольникову о своем нездоровье. Если принять этот факт во внимание, то вспомним особенности поведения каторжника Петрова (гл. I, разд. 2). Среди "странностей" мышления обоих персонажей – прежде всего ощущение "почти невероятного" раздвоения. Свидригайлов, испытывая это чувство, способен и "...насиловать Дуню, растоптать эту божественную чистоту ногами и воспламениться сладострастием от этого же божественно-негодующего взгляда великомученицы", и "...отзываться о Дунечке с действительно восторженным пламенем... советуя брату ее беречь в Петербурге..." (7; 160). Та к же, как и у Петрова, "насильничение явилось внезапно, как мысль", в то время как он сошелся с Дунечкой "совсем на другой идее" (7; 162). Почти совсем как странный каторжник, Свидригайлов "говорит... как бы нечаянно... Заговорит об одном и тотчас готов разговор переменить..." (7; 163).

Кроме особенностей мышления, также поражает своеобразие выражения эмоций. На их неопределенность, противоречивость (амбивалентность) указывает то, что Свидригайлов приехал в Петербург влюбленным, а потом понял, "что совсем не так влюблен. А меж тем кончает тем, что "влюблен"" (7; 162). Уживчивости, чрезвычайному соглашательству, снисходительности в то же время противоречит то, что он "холоден как будто, но ужасен". Причем так же "очень холодно" и "вскользь совершенно", по замыслу Достоевского, должен говорить Свидригайлов "о том, что он убил человека. Что ему случалось убивать... раз... даже, если строго судить, два".

И, наконец, очень близка к аэмоциональности Петрова такая черта будущего "человека-загадки", как то, что он "весьма часто (вскользь) произносит весьма замечательные рассуждения о предметах (литературе и проч.), но не интересуясь, не удивляясь и не настаивая, даже не интересуясь своим собственным суждением... Если его сильно опровергают, то он никогда горячо не защищает: не интересуется..." (7; 160–164).

Выделенные нами особенности характера Свидригайлова – аэмоциональность, непредсказуемость, аффективная неадекватность, расщепление между мыслью и чувством и, наконец, противоречие между высоким интеллектом и прорывающейся паралогичностью (потерей логики) мышления и речи – были новыми, необычными, нетрадиционными не только для мировой литературы, но и для предшествующего творчества самого Достоевского.

Эти свойства психического склада, заставляющие предполагать неблагополучие в психическом здоровье, как мы уже говорили, были "высмотрены" Достоевским в жизни. К отмеченному В. Я. Кирпотиным положению о том, что "Свидригайлов неизлечимо болен болезнью, исподволь надвигающейся на некоторых людей в переходные, переломные десятилетия XIX века... болезнью скептического отчаяния...", нам остается добавить, что в эту картину социальной болезни Достоевским гениально включены тончайшие наблюдения за невыдуманными реалиями существующих актуальных отклонений психического здоровья.

Возникает вопрос: куда же их отнести? Искушенный в психиатрии читатель прежде всего подумает о шизофрении. Но не будем торопиться. Хотя в пользу того, что Достоевский использовал при создании образа Свидригайлова личные наблюдения за душевными расстройствами реально существующих людей, можно привести лаконичную трактовку трагедии крепостного Филиппа в изложении Дунечки Раскольниковой: "... я слышала только какую-то очень странную историю, что этот Филипп был какой-то ипохондрик, какой-то домашний философ, люди говорят "зачитался", и что удавился он более от насмешек, а не от побоев господина Свидригайлова" (6; 228–229). Образ Филиппа связан с образом Свидригайлова в основном художественно-ассоциативно. Для Филиппа, как своеобразного двойника Свидригайлова, характерна двусмысленность поступков, непонятная обывателю странность "зачитавшегося философа" и чудака. И, наконец, самоубийством завершается его несостоявшаяся, обессмысленная жизнь. Эта аналогия, на наш взгляд, существенно подкрепляет гипотезу, что за социальной болезнью Свидригайлова лежит определенный реальный комплекс типичных (и в дальнейшем подтвержденных медицинской наукой) психических расстройств, которые использовал Достоевский для создания своих не только наиболее идеологически наполненных, но и дискуссионных с медико-психологической точки зрения героев.

В Свидригайлове трагедия расщепленности души ("схизиса") только намечена. Ее можно оспорить, так как не все заметки из записных книжек Достоевского перешли в окончательный текст романа. Свидригайлов – это предтеча Ставрогина в "Бесах" и Версилова в "Подростке", где трагедия промежуточного состояния человека между добром и злом протекает на фоне более определенно и подробно описанных психических расстройств.

В образе Версилова, так же как и Свидригайлова, уже на этапе предварительной работы над романом "Подросток" Достоевским отмечаются черты его душевного нездоровья. Во-первых, это противоречивость как свойство характера: "...Он очень добр и вежлив со всеми, несмотря на свои злодейства... которые делает спокойно и даже добродушно..." (16; 8); его усталость и равнодушие часто сменяются быстрым порывом на какое-нибудь дело (большею частию развратное и ужасное), часто и на благородное (16; 12); "...сильный ум... делается эгоистом..." (16; 181) и т. п. Болезненна по замыслу такая его странность: "...случилось, что я начну излагать мою идею, в которую верую, и, клянусь, почти всегда выходило, что в конце изложения я переставал сам верить в излагаемое, хотя бы верил до того три года..." (16; 289). Причем эта болезненность для Достоевского социальна: "Он – самолюбивая русская середина, ото всего оторвавшаяся и помешавшаяся на том, что Он – скрытый гений, а вовсе не середина..." (16; 160).

Через все подготовительные материалы к роману сцена "рубки образа" Версиловым проходит как одна из ключевых. Начинается она со слов Версилова: "Что у вас за образ? А, покойников, помню. Он у него родовой... дайте-ка взглянуть..." Взяв икону в руки, он кладет ее. Образ, как бы случайно попавший в сферу его внимания, постепенно завораживает его: "Право не знаю... что со мной... мне кажется, что я весь точно раздваиваюсь... мысленно раздваиваюсь и ужасно этого боюсь. Точно подле вас стоит ваш двойник: вы сами умны и разумны, а тот непременно хочет сделать подле вас какую-нибудь бессмыслицу... и вдруг вы замечаете, что это вы сами хотите сделать эту вещь, и бог знает зачем, то есть как-то нехотя хотите, сопротивляясь из всех сил хотите..."

Назад Дальше