Я застал такой факт. Обратил внимание на одного мальчика, исключительно красивого и умненького, какого-то собранного, но у него на лице написана такая жуткая трагедия, что я как-то сразу обратил на него внимание. Оказалось, что он заядлый игрок и проиграл себя. Себя можно проиграть по-разному. У меня в Киеве был случай, мальчик на киевском подворье проиграл с себя все – и башмаки, и костюм, поставил глаз. Если бы он выиграл, то имел право получить обратно и ботинки, и брюки, и рубашку, а если проиграет, ему должны были выколоть глаз. Ему не повезло, он проиграл, ему выкололи глаз, и в колонию его прислали уже слепым. А этот проиграл себя так: его все имеют право избивать, а он не имеет права отбиваться. И действительно, избили его до полусмерти. Отношение к нему самое отвратительное. Ему могут плюнуть в лицо – он может только вытереться. Решили перевести это на деньги. Чтобы выкупить свое достоинство, нужно уплатить 350 рублей, но где он эти 350 рублей возьмет? Он должен или обворовать свою семью (он имеет в Москве родителей, но они очень бедно живут) или обокрасть детский дом, но он говорит: я вам дал слово не воровать здесь. Единственно, что остается, – уйти из детского дома, но тогда надо совсем уходить из Москвы, потому что здесь меня могут встретить ребята из детского дома и упрекнуть. Вообще лучше мне на свете не жить.
Я позвал его к себе на елку. У меня трое собственных ребят. Я устроил небольшую елочку и позвал его. И вот он в кругу моего семейства сидел как четвертый. Тут он еще больше рассказал о всех тех гнусностях, которые творились в детском доме. Я сказал ему:
– Знаешь, ты обожди немного, только не уходи из детского дома.
– Мне стыдно перед Степановым.
Наутро я подошел к Степанову и сказал: пойдем ко мне в кабинет, поговорим.
– О чем? Я в карты не играю.
– Я не о картах. Я должен тебе небольшой долг отдать.
– Какой долг?
– 350 рублей за Николая. Николай больше в карты играть не будет, у него денег нет, я зарабатываю 1000 рублей и во имя спасения такого человека, как Николай, а человек он интересный, готов 350 рублей пожертвовать.
– Я не возьму.
– Нет, возьми, это долг игровой чести.
Взял он эти деньги, проносил два дня, а сегодня утром принес, потому что почувствовал, что у меня к самому Степанову никакого презрения нет. Мало этого, Степанов поехал в Колонный зал на елку с другими ребятами, и они так себя замечательно вели, что устроители елки в Колонном зале решили наградить нас еще двадцатью билетами. Это было впервые в истории детского дома. Степанов пришел ко мне и сказал:
– Возьмите деньги, а если не верите, Николай здесь за дверью стоит, вот мы жмем друг другу руки, мы в карты больше играть не будем. Это дело нечестное, мы обещаем вам помочь.
Может быть, вам ничего не дает сообщение таких фактов, но мне кажется, что, к сожалению, и в школах вы можете встретиться с такими явлениями, и вам на них надо будет реагировать. Вам надо будет сыграть в трагических или комических случаях какую-то роль в этой педагогической практике.
Теперь о наказаниях и поощрениях. Антон Семенович считал, что наказывать в недисциплинированном коллективе нельзя. Наказывать можно там, где коллектив дисциплинированный. Это совершенно верно. Я в своей практике придерживаюсь этого правила, что недисциплинированный коллектив, недисциплинированный воспитанник не должен быть наказан, потому что он воспримет это ложно.
Какими могут быть наказания? Наказания должны быть такими, которые несли бы неприятность не только индивидууму, но и членам коллектива, в котором он находится. Это очень правильный, очень полезный аргумент в установлении сознательной дисциплины.
Можно применить и индивидуальные меры, как я, например, применил, в детском доме № 3. Там была одна воспитанница, она обладала организаторскими способностями, но не захотела выполнить своих обязанностей дежурной. Я отстранил ее от дежурства, и совет командиров решил исключить ее из состава командиров и лишить права на труд.
Мы сказали: советская Конституция гласит, что в Советском Союзе дается право на труд. Раз оно дается, то его можно лишить. И мы ее лишили права на труд, о чем ей и заявили. Она сидит день, два, три дня, перед нею демонстрируют стройные ряды воспитанников, возвращающихся с песнями с работы, наконец, она не выдержала и пришла в совет командиров просить вернуть ей право на труд. А значит, и право быть членом коллектива, право переживать интересы коллектива.
Наказание должно быть таким, которое в какой-то мере, наряду с индивидуумом, ущемляло бы в то же время и интересы коллектива. Я еще раз подчеркиваю, если коллектив дисциплинированный, организованный, чтобы не один только воспитатель соприкасался с нарушителем и переживал бы, но весь коллектив как таковой тоже мучился. Тогда это наказание будет иметь силу. А если учитель, классный организатор, действительно, корчится в беспомощности перед нарушителем, а класс только похихикивает, то тут, конечно, наказание никакого эффекта иметь не будет.
Нужно, чтобы учащийся знал: учитель вместе с коллективом имеет такие права, которые он не только может предъявить к нарушителю, но и обязательно приведет в исполнение. Ведь не секрет, что в школе можно сделать любое нарушение, а затем прийти домой, дома ничего не знают, и пойти в театр, кино, куда хочешь. А если бы учащийся знал, что он пойдет в кино, в театр только с санкции или с разрешения какого-то органа в школе, то ясно, что в школе, в классе он считался бы, прежде всего, с тем раз и навсегда установленным порядком, который нарушать нельзя.
У нас больше привыкли не наказывать, не предъявлять какие-то требования к учащимся, а поощрять. Стоит учащемуся чуть прилично себя вести, хотя бы даже отлично учиться, он может сделать какую угодно подлость, но его всегда будут поощрять, потому что он отличный ученик, с ним даже неловко разговаривать, неловко наказывать, потому что он отличник учебы. У нас больше привыкли поощрять, чуть только что-нибудь хорошо, пожалуйста, тебе карандашик, книжка. Задабривают, превращают ученика в какого-то потребителя, развивают у него тенденцию иждивенчества.
А вот в системе Антона Семеновича, когда мы воспитывались у него, мы таких поощрений не знали и даже отнеслись бы к ним немножко со смешком. Перед нами стояли другие меры поощрения, например, приобретение лишней жатки, лишней лошади, наметить перспективу перехода в Курьяж, приобретение каких-либо костюмов, приезд рабфаковцев и даже, может быть, такая красивая форма поощрения, как остаться наедине с Антоном Семеновичем и как товарищ с товарищем, как друг с другом поговорить в объятиях леса о каком-нибудь интересном вопросе, или моем личном, или касающемся колонии, поговорить как два взрослых, два равных человека. Такая форма поощрения, по-моему, является самой лучшей, причем она еще и предупреждает воспитанника вот в каком отношении: ему после этого трудно уже будет совершить то или иное нарушение перед тем своим товарищем, с которым он только, может быть, вчера говорил, как с равным, как с другом.
Эту неловкость нужно воспитывать у учеников, у воспитанников. Например, я или кто-нибудь более старший, чем я, не может плюнуть или свистнуть на всю аудиторию из-за неловкости, потому что есть какие-то формы поведения в общественных местах, нарушать которые неловко. А наши ученики не постесняются и плюнуть, и свистнуть, и тюкнуть, и ущипнуть, и ножку подставить. Помню такой случай: мы пришли как-то в кинотеатр на просмотр какой-то картины. Было человек 20 воспитанников, и я был с ними. Тут же были и учащиеся. Они стояли перед кинотеатром, внутрь еще не пускали. Они и плевали, и стекло разбили, и старика за бороду дернули, и девочкам писали на спине какие-то гадости. И учителя с ними мотались. Один из учителей говорит нам:
– Вот выстоите такие славные, может быть, вы поможете нам.
Ребята отвечают:
– Можно помочь.
Быстро построились в шеренги, установили очередь, первыми стали педагоги, учащиеся вели себя скромно, предупредили, что если кто-нибудь кинет с балкона что-нибудь вниз, кино прекратится. Мы стояли и наблюдали. Ребятам было неловко, поражались, что нас в колонию отправили, а они ведут себя хуже, чем мы. Такую неловкость надо выработать. Педагог должен воспитать это в воспитаннике.
Каким я представляю учителя? Я требую от своих коллег, соратников, дисциплинированности, подтянутости, стройности, даже внешней, не только внутренней. Она имеет колоссальное значение.
Антон Семенович считал, что мы не должны знать, как он спит, как он кушает, мы никогда не видели его в одной рубашке, он для нас был недосягаемым идеалом, к которому мы стремились. Иногда педагоги делают такие вещи, что неловко становится. Идет, вытащит из портфеля бутерброд с колбасой, укусит на ходу. Встретит ученика. Какой-нибудь неосторожный ученик вздумает поздороваться и тогда преподаватель прикладывает руку ко рту, или глядишь, на чулках морщинки появляются, бант перекосился, должен быть на хребте, а он около блуждающей точки. Все это имеет значение.
Надо следить за собой. У некоторых педагогов появляются белые пятна около рта, когда они долго говорят, а они этого не замечают. Надо следить за собой каждую минуту. Педагог этим оказывает колоссальное влияние на учеников. Чистоплотность, внешняя собранность влияют на внутреннюю собранность. Эти элементы должны обеспечить красивый авторитет для вас самих в той детской среде, в которой выработаете.
Я не собираюсь вас учить, я только рассказываю, как веду себя как педагог, воспитатель в детском доме. Может быть, здесь есть вредные вещи, то вы не слушайте, забывайте их.
Вот еще на чем хотелось бы мне остановить ваше внимание: о каком-то, может быть, я неправильно это назову, преклонении перед ребятней: не крикни, не толкни, голоса не повысь, всегда говори тихим, спокойным, псаломщицким, бесстрастным голосом. Если бы мы послушались таких советов, то у нас не было бы даже приличных артистов, чтецов. Представьте себе, начнет он читать таким голосом: "Как ныне сбирается вещий Олег…" и т. д. Начнет он так читать и аудитория уснет. А вот когда выходит Хенкин или еще какой-нибудь артист и читает с таким вкусом, смаком, то хочется еще и еще слушать. А как же можно воспитать Хенкиных, если мы будем только таким тоном воспитывать ребят, это будут, действительно, тихони, псаломщики. Должна быть какая-то вибрация, должна быть видна ваша душа, ваше сердце. Нельзя ровным голосом возмущаться, выражать гнев. Нельзя так руки тихонько сложить и кричать: "Ах ты, мерзавец!" и т. д. Обязательно и рукой что-то нужно сделать, стукнуть по столу, иначе это не дойдет до его сознания.
У меня был такой замечательный случай в жизни, который меня не возмутил даже, а как-то опустошил, я почувствовал себя мешком, из которого только что высыпали замечательный крупный рис, и мешок как-то повис. В 1934 году один садист, воспитанник, который пробыл у меня только одни сутки, убил моего собственного сына, трехлетнего мальчика. Возник вопрос, кто это сделал? Старшая девочка сказала:
– Я видела, как этот мальчик подошел, взял Костика и пошел с ним в парк. Мальчик новенький, я его не знаю, может быть, это и он.
Я начал говорить с ним, допрашивать, часа два говорил, целые сутки, на вторые сутки он говорит:
– Ну, конечно, я убил, а что вы сделаете? Не убьете, не расстреляете, в милицию отправите, может быть, судить будут, а может, и нет. Убил, так захотелось.
И вот инспекторша из района меня спрашивает:
– А вы не кричали на него, вы его не били, когда допрашивали?
Я говорю:
– Нет.
А что, в самом деле, может быть, в порыве какой-то человеческой злости, я его и ударил бы, может быть, и убить нужно было, я не знаю, я ведь тоже все-таки живой человек и далек от того убеждения, что на воспитуемых наложено какое-то табу и мы должны бояться, сохрани бог, прикоснуться к ним. Я ожидал другого, я думал, что, может быть, этот человек выразит мне соболезнование, а она спрашивает: а вы его не били? Я сказал ей:
– Боже мой, какой вы чуткий перестраховщик и дурак.
Правда, я не бил его. Я располагаю другими способами, которые могут заставить мальчика раскрыться и сказать истину. Но что это? Страх перед ними, заигрывание, двурушничество? Это, прежде всего, то, что казалось мне ненужным, потому что это воспитывает ненастоящего человека. А если он по-настоящему будет перенимать, заимствовать от вас и способы переживаний, то и он будет таким же страстным, как и вы, и в труде, и в патриотизме, и в своей жизни, и где угодно. Я знаю очень много случаев, когда воспитанники Антона Семеновича, мои воспитанники, на финском фонте не шли сзади других, не ожидали, пока командир скажет:
– Кто пойдет в разведку?
Хотя знали, что наверняка не вернутся, но сами поднимали руку и шли на опасное дело. Я знаю, что наши воспитанники первыми поднимали руку и шли и на глазах своей войсковой части были разорваны осколками снаряда. Одному моему воспитаннику – Дохновскому – было присвоено звание Героя Советского Союза. Он упал, ему отрезало ноги, но он, уже лежа, стал петь Интернационал, позже в больнице он умер.
Вот рядом с вами диверсант будет выводить из строя станок, а вы подходите и таким поповским голосочком начинаете мурлыкать:
"На основе педагогической науки разрешите сказать, чтобы вы не ломали станок". Тут нужно подойти, схватить его за шиворот и крикнуть так, чтобы, если за станком прячется другой диверсант, у него от страха сердце лопнуло.
И радость надо вместе с ними также переживать, по-настоящему радоваться. Я помню, как Антон Семенович умел красиво гневаться, когда всем становилось как-то немножко жутко. Вы чувствовали когда-нибудь, как у вас вот тут в животе немного холодно делается, вот, скажем, сидишь в кино, и какой-то такой холодок, и заплачешь, и сам невольно начинаешь делать какие-то движения ртом, будто улыбаешься, а на самом деле слезы капают. Антон Семенович умел так управлять своим лицом, чтобы всем было понятно, когда он не в духе: значит, что-нибудь не в порядке, и все тихо начинают ходить.
Когда входят в кабинет, стучат. Обыкновенно – входят без стука. Сразу все замечают гнев у Антона Семеновича, так же, как и радость. И радость, и гнев – все это было у него ярко написано. Он иногда сильно гневался, а иногда вдруг захохочет так, по-настоящему хохочет, по-русски, что за живот берется. Он смеется, и учащиеся смеются. Так должно быть. Надо, чтобы не получалось так, что педагог смеется, а учащиеся смотрят на него и думают, что это он смеется. Смех педагога должен быть педагогически организующим.
Как нас воспитывал A.C. Макаренко
С Антоном Семёновичем Макаренко я встретился в декабре 1920 года в несколько необычной обстановке – в тюрьме, где я отбывал наказание за ошибки моего горького детства. С того времени прошло 34 года, но я хорошо помню все детали этой встречи. А дело было так.
Однажды вызвали меня к начальнику тюрьмы. Войдя в кабинет, я увидел, кроме начальника, незнакомого. Он сидел в кресле у стола, закинув ногу на ногу, в потёртой шинельке, на плечах башлык. У него крупная голова, высокий открытый лоб. Больше всего моё внимание привлёк большой нос и на нём пенсне, а за ними блеск живых, насмешливо добрых, каких-то зовущих, умных глаз. Это был Антон Семёнович.
Он обратился ко мне:
– Это ты и будешь Семён Калабалин?
Я утвердительно кивнул головой.
– А ты согласился бы поехать со мной?
Я вопросительно посмотрел на него, а потом на начальника тюрьмы, так как моё "согласие" зависело от последнего. Антон Семёнович продолжал:
– Понимаю, с товарищем начальником я договорюсь сам. Теперь извини меня, пожалуйста, но так нужно, чтобы ты, Семён, вышел на минуточку из кабинета… Можно, товарищ начальник?
– Да, да, можно. Выйди, – отозвался начальник.
Я вышел. Правда, стоя за дверью в коридоре, в компании с надзирателем, я иронически размышлял: "выйди, пожалуйста", "извини, Семён", – какая-то чертовщина, для меня непонятная. Слова все такие, которых я почти и не знал. Странный какой-то этот человек.
Затем меня опять позвали в кабинет. Антон Семёнович уже стоял.
– Ну, Семён, у тебя есть вещи?
– Ничего у меня нет.
– Вот и добре, – сказал Антон Семёнович и обратился к начальнику: – Так мы можем прямо от вас и идти?
– Да, идите, – подтвердил начальник. – Ну, смотри мне, Калабалин, а то…
– Не надо, всё будет в порядке, – перебил начальника A.C. Макаренко. – Прощайте!.. Идём, Семён, идём.
Двери тюрьмы широко открылись. Я в сопровождении Антона Семёновича вышел на самую радостную часть дороги своей жизни.
Только через десяток лет, когда я уже был сотрудником Антона Семёновича, он мне рассказал:
– А выставил я тебя из кабинета начальника тюрьмы затем, чтобы ты не видел, как я давал на тебя расписку: эта процедура могла оскорбить твоё человеческое достоинство.
Макаренко сумел заметить во мне достоинства человеческие, которых я тогда в себе и не подозревал.
Это было его первое тёплое человеческое прикосновение ко мне.
По дороге из тюрьмы до Губнаробраза я всё норовил идти впереди Антона Семёновича. Это для того чтобы он видел меня, знал, что я не собираюсь бежать от него. А он всё рядом со мной, развлекает меня разговором о колонии, о том, как тяжело организовывать её, и ещё о чём-то, только не о тюрьме, не обо мне и моём прошлом.
Придя во двор Губнаробраза и представив мне колонийского коня по кличке Малыш, Антон Семёнович поразил меня своим поручением.
– Ты грамотный, Семён?
– Да, грамотный.
– Вот хорошо.
Тут он вынул из кармана бумажку и, вручая мне, сказал:
– Получи, пожалуйста, продукты – хлеб, жиры, сахар. Самому мне нет времени, сегодня мне придётся побегать по канцеляриям. И, сознаюсь, не люблю я иметь дело с кладовщиками, весовщиками: как правило, они меня безбожно обвешивают и обсчитывают, а у тебя это получится хорошо.
И, не дав мне опомниться, хотя бы для приличия возразить, быстро ушёл. Ну и дела! Интересно, чем всё это кончится? Я почесал себе затылок, очевидно, как раз то место, где рождаются ответы на самые трудные вопросы в жизни, и продолжал размышлять: как же так? Прямо из тюрьмы и такое доверие – получить хлеб, сахар. А может, это испытание какое? Подвох? Я долго стоял с глазу на глаз со своими думами и пришёл к выводу, что Антон Семёнович просто ненормальный человек. Иначе как же доверить такое добро и кому!
Когда я зашёл на склад, меня елейно-добренько спросили:
– Вы будете получать продукты? А кто вы такой?
– Потом узнаете, – и предъявил документы.
Всё, что полагалось, я получил, уложил в шарабан – сооружение, покоившееся на рессорах от товарного вагона. Через некоторое время пришёл Антон Семёнович и, удостоверившись, что я поручение его исполнил, предложил запрячь коня и ехать.
При помощи вожжей, кнута, криков и причмокивания подобие лошади, с 36-летним опытом лени, тронулось с места. Отъехав не более двухсот метров от Губнаробраза, Антон Семёнович предложил остановиться и обратился ко мне с такими словами: