Юра сменил десяток детских домов. В его личном деле есть решение комиссии по делам несовершеннолетних о направлении в колонию.
Каких только грехов нет у Юрия: и ворует, особенно велосипеды, и уходит по ночам самовольно из детского дома, и курит, и ругается, и дерется, обижает малышей и отнимает у них сладости, умышленно портит мебель и учебники, водится с плохими парнями из города и т. д. и т. п. Из школы исключен за хулиганство.
Читаю протокол заседания педагогического совета Московского детского дома и от его значительной части прихожу в восторг. Вот дословная выписка из "Постановили": "Ввиду того, что воспитанник Юрий У. систематически нарушает режим детского дома, его исключили из школы (!), что на Юру не действуют педагогические меры, что он не может находиться в коллективе нормальных детей, и что с ним не могут работать нормальные воспитатели, – просить Мособлоно о направлении Юрия У. в другой детский дом, к тов. Калабалину". Нарочно не придумаешь.
Однажды в зимний день ко мне в кабинет с извиняющимися ужимками явилась дама. Короткая, квадратно-толстая, лицо какое-то неустроенное, неуютное, как запущенная площадь в захолустном городке, губы мясистые и неопрятные – нижняя отвисшая, а верхняя с усиками все время шевелится, глазки маленькие, как зерна сои в собственном масле. В руках у нее пухлый и очень потрепанный портфель. Дама обратилась ко мне:
Просто подлечили парня
– Извиняюсь, это вы будете товарищ Калабалин Семен Антонович?
– Да, это я Калабалин Семен Афанасьевич.
– Вот хорошо, Афанасий Семенович! А я завуч Московского детского дома.
Дама бросилась к двери, открыла ее и по-девичьи голосисто стала кого-то приглашать в кабинет.
– Заходите! Заходите все!
В кабинет, несколько смущаясь, ввалилась толпа подростков, человек десять, и двое взрослых, как оказалось, пионервожатая и здоровенный, вороной масти инструктор по труду.
Я почти беспомощно наблюдал за суетливым завучем, а она рассаживала свою свиту, представляла пионервожатую и инструктора по труду, и все восклицала:
– Ах, как нам повезло! Мы попали сюда! Это он – Василий Семенович!
Наконец, она взяла одного белобрысого паренька за руку со словами:
– Юра, подойди к Семену Антоновичу.
Юра, кажется, глухо буркнул:
– Чего мне подходить?
А завуч обратилась ко мне:
– Тут у меня путевочка, Антон Семенович…
– Я – Семен Афанасьевич.
– Извиняюсь! – и к сопровождавшим ее: – Вы должны знать (мы с вами изучали), товарищ Калабалин воспитывался у самого Макаренко! Вы понимаете, где мы находимся! Извиняюсь, Семен Афанасьевич, а вы часто встречаетесь с товарищем Макаренко?
Мне стало весело, и я ответил:
– Нет, после его смерти все никак не найду времени для встречи с ним.
Сопровождавшие завуча ребята опустили головы и утопили улыбки у себя на груди. А завуч продолжала:
– Юрочка, теперь ты будешь воспитываться здесь. Семен…
Я подсказал ей:
– Афанасьевич.
– Он хороший и тебе, Юрочка, будет здесь хорошо.
Тут она извлекла из ветошного портфеля толстенное личное дело на Юру и положила мне на стол, а сама, тяжко вздохнув, села в кресло. Юра довольно деловым тоном изрек:
– Вот же зараза, а говорила, что на экскурсийку едем.
Завуч так же по-деловому и мягко заметила:
– Юрик, не надо нервничать, успокойся, в этом детском доме тебе будет очень хорошо. Я бы сама здесь осталась…
– Ну и оставайся, а мне здесь делать нечего, – отрезал Юра и направился к выходу.
Во мне закипел протестующий гнев, и я взревел:
– Ко мне! Стать у стола! Руки по швам! Ровнее! Да подтяни ты свой желудок, зачем так расхлябил его? Мужчина! А вас прошу всех оставить немедленно кабинет! С ним желаю остаться один на один! До свидания!
Компания сорвалась с места и беспорядочно бросилась к выходу, но в двери застряла – завуча заклинило. Я заметил, что Юра улыбнулся, не сдержал улыбки и я. Наконец, дверь захлопнулась, и я начал разговор с Юрием.
– Только, пожалуйста, без всякой брехни. Со мною все начистоту: как жил, как собираешься жить, как была организована эта возмутительная экскурсия. Поговорим по-мужски, а потом сам будешь решать, оставаться тебе здесь или возвращаться обратно. Это дело твое. Но скажу, что лично я с голоду бы подох, но ни за какие коврижки не вернулся бы туда, в тот дом, пусть даже это был бы родительский дом, где меня не хотят, откуда меня выперли.
Юрий вытаращил глаза, в которых без труда можно было прочесть: "Это правда?" Я чувствовал, что в нем уже что-то есть ко мне такое естественное, человеческое. Может, это "что-то" было результатом сопротивления завучу или моего гнева.
– Хорошо, я все, все расскажу вам.
Но в этот момент постучали в дверь. Я отозвался сердитым:
– Войдите!
Дверь приоткрылась, и в щели показалась часть головы завуча и ее рука, в которых дрожали бумажки.
– Командировочки отметить…
Вместо меня навстречу ей двинулась по-тигриному рычащая кобра. Не знаю, как она устроилась с командировочными, но больше я ее не видел. Говорят, что детский дом расформировали, а завуч "трудоустроен" продавцом пива в розлив…
Вдруг в 1962 году Юрий стал страдать сонливостью, и что примечательно, только в школе на уроках. Голову на кулаки – и Юрий в безмятежном сне. Учителя пытались воздействовать на него "местными" мерами, но он продолжал спать, да так искусно, что учителя усмотрели в сонливости Юрия болезнь. Но нам, воспитателям детского дома, нетрудно было установить, что Юра играет на нервах учителей. Он дьявольски напористо учился, наверстал упущенное. Значит, не прятался за "сонливостью" из-за неудач в учебе. Тогда что же это? Вспышка прошлой издевки над учителями? Ну что ж – издевка так издевка.
Однажды, в субботу, я вызвал к себе Юрия и попросил по моей записке получить в бельевой постельное белье и принести ко мне. И когда Юра с готовностью исполнил поручение, я попросил его прийти ко мне в воскресенье после завтрака для участия в одной несложной операции, как я ему сказал. Юра ответил, что, конечно, придет.
Утром следующего дня к приходу Юрия в кабинете уже находился врач и председатель совета командиров Валерий. Я начал:
– Извините, пожалуйста, Николай Вячеславович, что побеспокоил и испортил вам отдых. Прости и ты, Валерий, что оторвал тебя от интересных занятий, но дело, по поводу которого я вас пригласил, не терпит отлагательства. Известно ли вам, Николай Вячеславович, что этот воспитанник – здоровяк и красавец страдает болезнью, имя которой сонная недостаточность. Валерий и учителя школы знают это и в меру своих сил пытались оказать помощь больному. Вас, Николай Вячеславович, ставили об этом в известность?
– Нет.
– Нахожу нужным указать медицинской сестре и воспитателям, если они знали о болезни и отнеслись халатно. У меня, товарищи, созрел план атаки на хворь Юрия, так как нельзя рисковать здоровьем парня. Суть курса лечения заключается в следующем: по воскресеньям мы организуем для Юрия дополнительный сон. Часов восемь-десять дополнительного сна в неделю могут восстановить нарушенное равновесие в организме Юрия. Конечно, условия сна должным образом будут организованы, обеспечен покой и прочее, в том числе и прием пищи. Юрий будет спать у меня в кабинете. Я понаблюдаю за ним, Николай Вячеславович.
Врач согласно кивнул головою. Юра сидел вначале довольно равнодушно, но когда услыхал, что лечение будет проходить в кабинете, как-то сразу сник, отяжелел, зарделся краской и тихо-тихо выдавил из себя:
– Семен Афанасьевич, я больше никогда на уроках не буду спать.
– Так ты и на уроках спишь? Я этого не знал.
– Это уже тревожные симптомы, – отозвался врач, – я согласен с вами, Семен Афанасьевич, и если нужно, то я и сам посижу несколько выходных у постели больного. Для меня это интересный, с чисто медицинской точки зрения, случай. А вдруг тут есть признаки летаргического явления? А может, лучше сразу в больницу положить? – предложил врач.
– Ну, зачем же сразу в больницу. Это может травмировать парня. Попытаемся в своих, домашних условиях, а потом видно будет.
Мне почудилось, что больница больше бы устроила Юрия, чем кабинет. Я поблагодарил врача и Валерия за участие в "операции" и предложил им быть свободными. Валерия просил обеспечить возможную тишину в коридорах. Сделал постель на диване и предложил Юре ложиться. Юра взмолился:
– Вот клянусь, никогда не буду придуриваться, что вроде сплю в школе.
– Придуриваться? Ну, это ты брось. Как это можно прикинуться спящим – чепуха, ложись!
Юра медлит. Придав голосу звук стали, я повторил:
– Л-о-ж-и-с-ь! Положу!
Юра лег. Я прикрыл его одеялом и вышел из кабинета.
Вернувшись через час, я застал Юру спящим. Я работал за столом, а он спал рядом на диване. Оказалось, однако, дня было достаточно для полного выздоровления.
Как-то, дней через десять, завуч школы спросила у меня:
– Что вы сделали с Юрой? Не спит и отличается рабочей активностью на уроках.
– Просто подлечили парня. Поправили! – ответил я.
1968 г.
Самая важная специальности
К моему сожалению, я не учился в педагогическом вузе, а закончил инженерно-мелиоративный институт. Но я считаю, что при желании воспитателем может быть каждый человек, который овладеет педагогическими знаниями и умениями. Педагогику я очень люблю. Любовь эту я унаследовал от Антона Семёновича Макаренко. Некоторые считают, что Макаренко неприязненно относился к педагогике, но это неверно: он неприязненно относился не к педагогике, а к отдельным "толкователям" её, которые такую преподают "педагогику" и так подают её, что сразу же пропадает вкус, пропадает любовь к науке. Я как-то слушал одного оратора, который говорил о красоте украинского языка, о красоте русского языка, но говорил он так, как будто набрал полный рот немытой шерсти и жевал её. Вот так иногда подают педагогику.
Я очень хорошо знаю Антона Семёновича не только как воспитателя, но и как учителя.
Мы, первые воспитанники, вступили в колонию малограмотными и чудовищно невежественными подростками от 12 до 20 лет. Несмотря на это, Антон Семёнович ухитрился за два года подготовить нас к поступлению на рабфак. Это, несомненно, нужно отнести за счёт удивительного мастерства его и двух воспитательниц – Лидии Николаевны и Елизаветы Фёдоровны.
Кроме четырёх-пяти часов работы в школе, такого же количества времени в мастерской или в поле, Антон Семёнович с группой воспитанников, которых готовил к поступлению на рабфак, занимался ещё по четыре часа в день дополнительно. Всё это – не считая большой работы по самообслуживанию в колонии.
И вот так, усталые, но всегда сытые, мы сидели вечерами на кроватях и при свете каганцев готовились к поступлению на рабфак. Знаете ли вы, что такое каганец? В разбитом черепке горело вонючее масло – вот и каганец. Не очень хорошее освещение, но Антон Семёнович умел так излагать предмет, так увлекал нас, выходя далеко за рамки учебника, что учёба не была для нас обузой, это были чуть ли не спортивные, весьма увлекательные занятия. Все мы были взрослыми людьми, и Антон Семёнович иногда не стеснялся говорить в таком тоне:
– Красивый ты, Семён, и стройный, но дурак невероятный. И так он произносил эти слова, что я не обижался, и серьёзно спрашивал:
– А что нужно делать, чтобы не быть дураком?
– Нужно учиться.
– Так я же учусь.
– Нужно не просто "учиться", а учиться буквально каждую минуту и на каждом метре нашей необъятной земли. Нужно уметь читать. Вот прочитай мне такую-то книгу и расскажи то, что прочитал.
Я рассказывал, но оказывалось, что я, действительно, не умею читать.
Антон Семёнович не просто учил нас, а учил читать, видеть, понимать – учил учиться. Зажёг он в нас жажду к знаниям – спасибо ему за это великое!
Осилив поистине невероятную академическую нагрузку, мы подготовились к поступлению на рабфак. Мы понимали, что не одни испытываем тяжесть этой нагрузки, терпим лишения в смысле полного отсутствия свободного времени, но и Антон Семёнович был страшно перегружен, и благодаря счастливому стечению обстоятельств мы стали участниками его педагогического подвига, совершаемого изо дня в день без какой-либо рисовки или позы.
Макаренко в то время преподавал историю, русский язык, немецкий язык, рисование, черчение, математику и музыку. Он рисовал хорошо. Я помню прекрасный портрет девочки его работы, который в настоящее время находится в мемориальном музее.
А теперь расскажу такой случай.
В 1935 году по заданию Макаренко я организовал в Виннице колонию рецидивистов – каждый из ребят имел не менее трёх-четырёх судимостей. К 1937 году колония уже отличалась исключительной организованностью, "мажором" макаренковского звучания, тона. Было своё производство, а работали в колонии три воспитателя, не считая учителей школы. Был у нас великолепный духовой оркестр на 64 инструмента, играли классические вещи.
Вышел я как-то во двор и слышу: со стороны парка плывут звуки похоронного марша. Должен сказать, что наш оркестр так хорошо себя зарекомендовал, что его часто приглашали на похороны. Я пошёл в том направлении, откуда слышалась музыка. Оркестранты настолько увлеклись, что даже не заметили моего появления. Я подошёл и увидел, что под большой ивой группа ребят что-то делает, а в центре, на возвышении, стоял воспитанник Лира. Этот Лира, начисто лишённый ораторского дара, вдруг заговорил, да как!
– Дорогие ребята и вообще пацаны! Я как посмотрю на этот бездыханный труп, так вся душа дрожит и аж сердце кровью обливается. Но вообще давайте скорее закапывать, чтобыне наскочил Семён.
Мне стало страшно: может быть, они ухлопали кого-то из ребят, закопают и скажут, что убежал. Я решил заявить о себе. Так тихо, грустно прошу:
– Товарищи, разрешите мне слово.
Подошёл к пню, который служил трибуной Лире, и увидел такую картинку. Стоит гроб, сделанный по всем правилам гробостроительной техники, даже отделанный рюшем из марли. В гробу лежала собака. Посмотрел я на ребят, а у них глаза, как у тоскующего быка. Что хотите, то и делайте с ними. И тут я понял, что вся эта история затеяна ими потому, что они давно не играли по-настоящему. Они познали многое: что такое разврат, лишения, поножовщина, тюрьма, но они прошли мимо неповторимого творческого периода, когда дети сами выбирают для себя игры. А тут вдруг прорвало – они решили оформить в такую игру гибель любимой собаки. При каких-то обстоятельствах эта собака, неизвестно откуда попавшая к нам, погибла. Её все в колонии любили. Ребята выкопали яму и хотели её туда уложить, но потом решили, что так неинтересно. Сделали прекрасный гроб, всё приготовили, как полагается…
И вот со мной произошло такое странное "педагогическое замыкание". Отстранив Лиру, я вскочил на пень и произнёс речь:
– Как же мы – 300 человек – не могли уберечь драгоценную для нас жизнь этого пёсика, нашего незабвенного Бобика! Давайте же все траурно гавкнем над его могилой.
Ни один не "гавкнул". И только один, удивительно у нас "способный" мальчик, около 20 лет, из которых большую половину он успешно провёл в первом классе, раскрыл было рот, но его остановили. Уже после похорон я решил несколько растормошить ребят:
– Любовь к животным очень хорошая черта, но даже помещики не хоронили так своих собак, не отпевали их траурными мелодиями Бетховена – это уже не хорошо. Ведь может так случиться, что я завтра умру. И вы будете этот похоронный марш играть на моей могиле?
Тогда этот "способный" мальчик из первого класса сказал:
– Нет, мы для вас другой марш сыграем.
Когда я рассказал этот эпизод Антону Семёновичу, он здорово хохотал и сказал, что всё прекрасно получилось.
Ребята ждали моего гнева, готовы были воспринять любой мой протест в форме какой-то кары, а я совершенно неожиданно для них включился в их игру. А чтобы включиться, надо и серьёзно относиться к игре, и иметь какое-то чувство юмора.
Макаренко считал, что если в природе можно насчитать миллион неожиданных ситуаций, то мер воздействия, решения их должно быть два миллиона. И у него было два миллиона мер воздействия. За 19 лет жизни рядом с ним я не знаю случая, чтобы он повторился.
Самым эффективным средством передачи мастерства молодым было, как мне кажется, то, что Антон Семёнович каждое своё рабочее мгновение освещал ярким примером – призывом.
Иные призывают, поучают жить красиво, общественно красиво, но не убеждают в этом своим личным примером. Это не наука, а ханжество. Макаренко всё делил с нами.
…В феврале 1921 года все наши воспитанники (30 человек) заболели тифозным сгустком (сыпной, брюшной, возвратный тиф). Не заболели только Антон Семёнович, завхоз Калина Иванович, воспитательница Елизавета Фёдоровна, я и конь. Малыши и хлопцы лежали в холодных спальнях, голодные. Мы с Антоном Семёновичем и Калиной Ивановичем пилили дрова, топили печи, помогали Елизавете Фёдоровне готовить пищу. Елизавета Фёдоровна и врачевала. Вечерами Антон Семенович развлекал больных чтением, рассказами и мечтами.
Когда все здоровые расходились, Антон Семёнович подходил к каждому, кого ободрит словом, кому улыбнётся, на ком поправит одеяло, а к отдельным, застывшим в тифозном беспамятстве, ложился, чтобы своим телом отогреть, то же делал и я. С ним же возили наших тифозников в полтавские тифозные бараки, решительно требовали от врачей обязательного излечения. Антон Семёнович был уверен, что ни один колонист не умрёт. А все были уверены, что выздоровели только потому, что так очень хотел Антон Семёнович.
Это ли не передача опыта? Это ли не воспитание самим собою?
Таким он был, таким он оставался всю свою жизнь. Таким он остаётся и теперь – после своей физической смерти – в своих делах, думах и книгах.
Он обладал самой нужной "специальностью" – он был настоящим человеком. Он был "человечищем, и как раз из таких, в каких Русь нуждается", – так говорил A.M. Горький о Макаренко.