Апология математика - Годфри Харди. 3 стр.


Тем не менее значительную часть своей жизни Харди прожил счастливее, чем большинство из нас. У него было множество друзей, на удивление различного толка. Всем этим друзьям пришлось пройти личные тесты Харди: они должны были обладать особым свойством, которое он называл "подкруткой" (непереводимый крикетный термин, означавший наличие непрямого, подчас иронического, подхода; из публичных фигур недавнего времени высокие оценки за "подкрутку" получили бы Макмиллан[] и Кеннеди[], но не Черчилль[] и не Эйзенхауэр[]. Вмести с тем Харди был терпим, лоялен, великодушен и питал к своим друзьям искреннюю, не показную симпатию. Однажды мне пришлось навестить Харди в утренние часы, которые он неизменно отводил своим математическим исследованиям. Харди сидел за письменным столом и покрывал страницу за страницей своим красивым каллиграфическим почерком. Я пробормотал какие-то обычные вежливые слова, что-то вроде: "Надеюсь, я не очень побеспокоил Вас". Харди внезапно расплылся в своей озорной улыбке:

- Как Вы, должно быть, заметили, побеспокоили и даже очень. Но я всё равно рад Вас видеть.

За те шестнадцать лет, что мы знали друг друга, он ни разу не выразил своего дружеского отношения ко мне более демонстративно, разве что когда он лежал на смертном одре и выразил надежду, что я и впредь буду навещать его.

Думаю, что мой опыт общения с Харди разделило большинство его близких друзей. Но были у него на протяжении всей жизни два или три знакомства иного рода. Это были прочные привязанности, всецело носившие не физический, а возвышенный характер. Один из таких друзей Харди, о котором я знал, был молодой человек, чья душевная организация была такой же тонкой, как у самого Харди. Думаю, хотя об этом я могу судить лишь по случайным замечаниям, что то же самое можно сказать и об остальных его знакомых. Многие люди моего поколения сочли бы такие отношения либо неудовлетворительными, либо невозможными. Но они не были ни теми, ни другими, и если не принять такие отношения за данность, невозможно понять темперамент ни таких людей, как Харди (они встречаются редко, но всё же не так редко, как белые носороги), ни кембриджское общество того времени. Харди не получал удовлетворения от того, что приносит удовлетворение большинству из нас, но он знал себя необычайно хорошо и не чувствовал себя от этого несчастным. Его внутренняя жизнь была достоянием только его одного и отличалась богатством. Горечь пришла в конце жизни. Если не считать его преданной сестры, рядом с ним не осталось никого из близких ему людей.

С сардоническим стоицизмом он замечает в "Апологии", книге, проникнутой, несмотря на радостные интонации, отчаянной грустью, что когда творческий человек утрачивает способность или желание творить, то "это достойно сожаления, но в таком случае он немногого стоит, и было бы глупо беспокоиться о нём". Именно так Харди относился к своей личной жизни вне математики. Математика была оправданием всей его жизни. Находясь рядом с Харди, в ослеплении блеском его личности, об этом легко было забыть, как под влиянием моральных пристрастий Эйнштейна было нетрудно забыть о том, что для него оправданием всей жизни был осуществляемый им поиск физических законов. Ни Харди, ни Эйнштейн не забывали об этом. Математика для одного и поиск законов природы для другого были стержнем их жизни - с юности до самой смерти.

В отличие от Эйнштейна Харди стартовал довольно медленно. Его ранние работы, выполненные с 1900 по 1911 гг., были достаточно хороши для того, чтобы обеспечить ему избрание в Королевское общество и снискать международное признание, но сам Харди не считал эти работы важными. И это было не ложной скромностью, а мнением мастера, до дюйма знающего, какая из его работ обладает ценностью и какая ценности не имеет.

В 1911 году началось сотрудничество Харди с Литлвудом, которое продолжалось тридцать пять лет. В 1913 году Харди открыл Рамануджана, и началось ещё одно сотрудничество. Все основные работы Харди написаны им в соавторстве с одним из этих партнёров, в большинстве случаев - в соавторстве с Литлвудом. Это было самое значительное сотрудничество в истории математики. Ничего подобного не было ни в одной из наук и даже, насколько мне известно, ни в одной другой области творческой деятельности. Вместе они написали почти сто работ, многие из них - работы "класса Брэдмена[]". Математики, не общавшиеся близко с Харди в последние годы его жизни и далёкие от крикета, неоднократно повторяли, что у Харди высшей похвалой было зачисление в "класс Гоббса[]". Но это неверно: очень неохотно, поскольку Гоббс принадлежал к числу его любимцев, Харди изменил свою шкалу заслуг и достоинств. Однажды, году в 1938, я получил от Харди открытку, на которой значилось: "Брэдмен на целый класс выше любого бэтсмена, который когда-либо жил на Земле. Если Архимед, Ньютон и Гаусс остаются в классе Гоббса, то мне придётся признать возможность существования ещё более высокого класса, который мне даже трудно представить. Отныне их следовало бы перевести в класс Брэдмена".

Исследования Харди-Литлвуда занимали ведущее положение в английской чистой математике и во многом определяли положение дел в мировой чистой математике на протяжении целого поколения. Сейчас ещё слишком рано судить, говорят мне математики, насколько они изменили развитие математического анализа и насколько важными их будут считать через сто лет. Но в том, что эти работы имеют непреходящее значение, нет никакого сомнения.

Сотрудничество Харди и Литлвуда было, как я уже говорил, величайшим из всех известных случаев сотрудничества. Но как именно они работали, неизвестно никому, разве что какие-то детали стали известными со слов Литлвуда. Я уже приводил мнение Харди о том, что из них двух Литлвуд был более сильным математиком. Однажды Харди написал, что не знает "никого другого, в ком интуиция, техника и сила сочетались бы так удачно". Литлвуд был и остаётся поныне более обычным человеком, чем Харди, но столь же интересным и, возможно, более сложным. Литлвуд не разделял любовь Харди к особо утончённому интеллектуальному блеску и поэтому держался несколько в стороне от центра академической сцены. Это давало европейским математикам повод для различного рода шуток. Например, они утверждали, будто Харди придумал Литлвуда для того, чтобы возлагать на него вину, если в доказательстве какой-нибудь из их теорем обнаружится ошибка. В действительности же Литлвуд был столь же яркой и самобытной личностью, как и сам Харди.

На первый взгляд ни один из них не был лёгким партнёром. Трудно представить себе, чтобы кто-нибудь из них мог первым предложить сотрудничество другому. Тем не менее кто-то из них взял на себя первый шаг. Никаких сведений о том, как они поладили, не сохранилось. В свой самый продуктивный период Харди и Литлвуд не работали в одном университете. По утверждению Харальда Бора[] (превосходного математика, брата Нильса Бора), один из принципов их сотрудничества заключался в следующем: если один писал письмо другому, то получатель не должен был в обязательном порядке ни отвечать на письмо, ни даже прочитать его.

Мне нечего к этому добавить. За много лет Харди успел поведать мне о многом, но ни словом не обмолвился о своём сотрудничестве с Литлвудом. Разумеется, он говорил о том, что их сотрудничество было самой крупной удачей в его карьере как математика, о Литлвуде он всегда отзывался так, как уже было сказано выше, но ни разу не упомянул о том, как происходило их сотрудничество. Я недостаточно разбираюсь в математике, чтобы понять работы, но кое-что из их языка я усвоил. Если бы Харди обронил хотя бы одно замечание о том, как строилось их сотрудничество с Литлвудом, то я бы не оставил его без внимания. Я ничуть не сомневаюсь, что такая секретность, совершенно нехарактерная для Харди в вопросах, носивших более интимный характер, была умышленной.

Наоборот, из своего открытия Рамануджана Харди не делал никакого секрета. По его собственным словам, это было романтическое приключение в его жизни. Как бы то ни было, история была действительно замечательная, причём такая, которая делает честь почти всем действующим лицам (за исключением двух). Однажды утром в начале 1913 года Харди обнаружил за завтраком среди утренней почты большой замызганный конверт с индийскими марками. Вскрыв его, Харди обнаружил несколько листков бумаги, измятых и измаранных, сплошь покрытых формулами, написанных от руки явно не англичанином. Харди стал просматривать записи без особого энтузиазма. К тому времени, в возрасте тридцати шести лет, он был всемирно известным математиком, а математики с мировым именем, как он уже успел испытать на своём собственном опыте, как магнитом притягивают к себе различных чудаков. Харди уже привык получать от совершенно незнакомых людей рукописи, в которых их авторы раскрывали тайны пирамиды Хеопса, пророчества сионских мудрецов или криптограммы, которые Бэкон[] вставил в пьесы так называемого Шекспира[].

Поэтому Харди вскрыл письмо, мягко говоря, без особого интереса. Бегло просмотрев начальные строки, он выяснил, что письмо написано на ломаном английском каким-то неизвестным индийцем, просившем Харди высказать своё мнение по поводу сделанных автором письма математических открытий. Перечень открытий состоял из теорем, большинство которых были весьма причудливыми и не внушали доверия, а одна или две теоремы были хорошо известны, но сформулированы так, словно автор открыл их самостоятельно. Никаких доказательств ни одной из теорем автор письма не приводил[]. Харди был не только раздосадован, но и немного раздражён. Ему показалось, что письмо было не совсем обычным розыгрышем. Он отложил листки в сторону и занялся повседневной рутиной. Так как установившийся распорядок дня не менялся на протяжении всей жизни Харди, мне легко восстановить его. За завтраком Харди прежде всего прочитал "Таймс". Дело происходило в январе, и если в газете были сообщения о крикетных матчах в Австралии, то Харди начинал именно с них и прочитывал внимательнейшим образом, запоминая счёт в исходе каждой встречи.

Мейнард Кейнс[], начинавший свою карьеру как математик и бывший другом Харди, однажды ворчливо заметил, что если бы тот читал известия с фондовой биржи по полчаса в день с таким же сосредоточенным вниманием, с каким читает отчёты о крикетных матчах, то просто не мог бы не разбогатеть.

С девяти до часу, если Харди не должен был читать лекции, он занимался своей собственной математикой. По его словам, четыре часа творческой работы в день - почти предел для математика. Затем следовал ленч - лёгкий завтрак в холле[]. После ленча Харди обычно отправлялся поиграть в теннис на университетском корте. (В летнее время он мог отправиться посмотреть крикетный матч в Феннерз.) К концу дня Харди пешком возвращался домой. В тот день распорядок нарушен не был, но привычный ход мыслей всё же оказался возмущённым. Харди, как всегда, с наслаждением отдавался игре, но его беспокоили присланные из Индии теоремы самого дикого свойства. Такие теоремы ему, Харди, не приходилось видеть никогда раньше, нормальному математику они не могли пригрезиться даже в бреду. Может быть, кто-то решил подшутить и разыграть из себя гения? Такой вопрос напрашивался у Харди. А поскольку вопрос возник в уме у Харди, то сформулирован он был предельно чётко и не без иронии: что более вероятно, вопрошал себя Харди, - отправитель письма или обманщик, разыгрывающий из себя гения, или никому не известный математический гений? Ясно, что вторая возможность более вероятна. Вернувшись в Тринити, Харди перечитал письмо ещё раз. Он отправил короткую записку Литлвуду (вероятно, с посыльным, но заведомо не передал её содержание по телефону, к которому, как и ко всяким механическим устройствам и приспособлениям, питал непреодолимое отвращение), приглашая его встретиться в трапезной колледжа, чтобы обсудить нечто важное.

После обеда возникала приятная пауза. Харди любил выпить стаканчик вина, но вопреки роскошным сценам из кембриджской жизни "Алана Сент-Обина", обнаружил, что ему не доставляет удовольствия проводить часы в профессорской над стаканом портвейна и жареными каштанами. Это скорее было по части Литлвуда, не чуравшегося простых радостей жизни. Итак, говорю я, после обеда могла наступить пауза. Как бы то ни было, около девяти часов вечером они оба находились в одной из комнат в апартаментах Харди и внимательно вчитывались в лежащие перед ними листки.

Дорого бы я дал, чтобы присутствовать при той беседе. Харди, с его характерной безжалостной ясностью суждений и интеллектуальным щегольством (Харди был англичанином до мозга костей, но в его рассуждениях проскальзывали черточки, которые латинские умы часто признают своими), Литлвуд с его богатым воображением, преисполненный сил, склонный многое видеть в юмористическом свете. Вряд ли им потребовалось много времени. Ещё до полуночи им стало ясно: автор письма - вне всяких сомнений гений. Большего в тот вечер они сказать не могли. Позднее Харди пришёл к заключению, что Рамануджан, если говорить о нём как о природном математическом гении, был гением того же класса, что Гаусс и Эйлер, но ожидать от него результатов того же масштаба не следовало, принимая во внимание пробелы в его образовании и то, что в истории математики он появился на сцене слишком поздно.

Всё это звучит вполне естественно. Именно так и должны были судить выдающиеся математики. Но я не могу не упомянуть ещё о двух персонах, которые не сумели найти достойного выхода из истории с Рамануджаном. Из рыцарских соображений Харди ни словом не обмолвился о них ни в своих устных, ни в письменных выступлениях о Рамануджане. Сейчас тех двух, которых я имею в виду, уже много лет нет на свете, и поэтому пришло время рассказать всю правду. Всё очень просто. Харди был не первым знаменитым математиком, получившим от Рамануджана письмо с изложением полученных им результатов. До него было ещё двое, оба англичане, оба математики высочайшего класса. Оба вернули полученные письма без каких бы то ни было комментариев. Не думаю, чтобы история сохранила, что они говорили (если вообще высказывались на эту тему) потом, когда Рамануджан стал знаменитостью. Каждый, кому случалось получать корреспонденцию от неизвестного отправителя, втайне посочувствует им.

Но как бы то ни было, уже на следующий день Харди приступил к активным действиям. Он решил, что Рамануджана необходимо доставить в Англию. Деньги не были большой проблемой. Тринити[] обычно оказывал щедрую поддержку выдающимся талантам (несколькими годами позже аналогичную поддержку колледж оказал Капице[]. Как только Харди принял решение, остановить приезд Рамануджана было уже вне человеческих сил. А вот помощь со стороны сверхчеловеческих сил им бы не помешала.

Рамануджан оказался бедным клерком из Мадраса, живущим с женой на двадцать фунтов в год. К тому же он был брамином, необычайно строго соблюдавшим религиозные предписания, а его мать соблюдала их ещё строже. Казалось невозможным, что он сможет нарушить эти предписания и пересечёт океан. К счастью, мать Рамануджана питала глубочайшее почтение к богине Намаккаль. Однажды утром мать Рамануджана поведала удивительную историю. Предыдущей ночью она увидела во сне своего сына, сидящего в большом зале в окружении европейцев, и богиня Намаккаль приказала ей не становиться на пути сына к выполнению его жизненного предназначения. По словам индийских биографов Рамануджана, это было весьма приятным сюрпризом для всех участников событий.

В 1914 году Рамануджан прибыл в Англию. Насколько удалось выяснить Харди (хотя в этом отношении я не стал бы особенно доверять его проницательности), Рамануджан, несмотря на то, что он с трудом шёл на нарушение религиозных предписаний, не очень верил в теологическую доктрину, за исключением разве что смутной предрасположенности к пантеизму, ничуть не больше, чем сам Харди. Но заведомо верил в ритуал. Когда Тринити принял его в состав колледжа (через четыре года он стал членом (fellow) Тринити-колледжа), его образ жизни мало походил на описанный в "Алане Сент-Обине". Харди обычно заставал Рамануджана ритуально переодетым в пижаму и готовящим свою скудную трапезу - овощи - на сковороде в собственной комнате.

Назад Дальше