Духовная связь, установившаяся между ними, была удивительно трогательной. Харди не забывал, что находится в присутствии гения, но этот гений даже в области математики был почти необразован. Рамануджан не мог поступить в Мадрасский университет, так как преподавание там велось на английском языке, которым он тогда не владел. По словам Харди, Рамануджан всегда вёл себя дружески и был добродушным, но, несомненно, разговоры Харди на нематематические темы его иногда немало озадачивали. Тем не менее он неизменно выслушивал всё с терпеливой улыбкой на своём добром, дружеском и таком родном лице. Разница в их образовании сказывалось и в их разговорах на чисто математические темы. Рамануджан был самоучкой: он ничего не знал о современной математической строгости, в каком-то смысле он даже пребывал в неведении относительно того, что такое математическое доказательство. Однажды Харди в минуту несвойственной ему сентиментальности заметил, что если бы Рамануджан был лучше образован, то он был бы меньше Рамануджаном. Позднее в своей обычной иронической манере он поправил себя и заявил, что приведённое мной утверждение было глупостью. Если бы Рамануджан был лучше образован, то его математический талант расцвёл бы ещё ярче. В действительности Харди пришлось немного учить Рамануджана математике, как если бы тот был кандидатом на получение стипендии в Уинчестер. Харди говорил, что это был самый необычный опыт в его жизни: как выглядит современная математика в глазах того, кто обладает глубочайшей математической интуицией, но буквально ничего не слышал о большей части современной математики?
Как бы то ни было, Харди и Рамануджан написали вместе пять работ высочайшего класса, в которых Харди проявил оригинальность своего мышления (о сотрудничестве Харди с Рамануджаном известно больше деталей, чем о сотрудничестве Харди с Литлвудом). Щедрость и воображение, проявленные одновременно, были полностью вознаграждены.
Это - история о человеческой добродетели, коль скоро люди начали вести себя лучше. Уместно вспомнить, что Англия воздала Рамануджану все почести, какие только были возможны. Королевское общество избрало его своим членом в возрасте тридцати лет (очень молодом даже для математика). В том же году Тринити избрал его своим членом. Он стал первым индийцем, удостоенным таких отличий. Рамануджан отвечал любезной благодарностью. Но вскоре он заболел. Перевезти его в более мягкий климат в условиях военного времени было трудно.
Харди часто навещал Рамануджана, когда тот, умирая, находился в больнице в Патни[]. Именно в одно из таких посещений произошёл "инцидент" с номером такси. Харди приехал в Патни на такси, воспользовавшись своим излюбленным транспортным средством. Он вошёл в палату, где лежал Рамануджан. Начинать разговор Харди всегда было мучительно трудно, и он произнес свою первую фразу: "Если не ошибаюсь, то номер такси, на котором я приехал, 1729. Мне кажется, это скучное число". На что Рамануджан тотчас же ответил: "Нет, Харди! О нет! Это очень интересное число. Это самое малое из чисел, представимых в виде суммы двух кубов двумя различными способами".
Этот диалог Харди записал по возвращении домой. В его точности сомневаться не приходится. Кроме того, никто не мог придумать такое.
Рамануджан умер от туберкулеза в Мадрасе через два года после окончания войны. Как писал Харди в "Апологии" в мартирологе математиков, "Галуа умер в двадцать один, Абель в двадцать семь, Рамануджан в тридцать три, Риман в сорок... Я не знаю примера существенного продвижения в математике, которое было бы инициировано человеком старше пятидесяти."
Если бы не сотрудничество с Рамануджаном, годы Первой мировой войны 1914-1918 гг. были бы для Харди более мрачными. Они остановили рану, которая повторно открылась в годы Второй мировой войны. Всю свою жизнь Харди придерживался радикальных мнений. Впрочем, его радикализм имел привкус просвещения, времён стыка веков. Для людей того поколения казалось, что воздух в тот период был легче, более невинным, чем тот, которым дышали мы.
Подобно многим из его интеллектуальных друзей эпохи правления короля Эдуарда VII[], Харди питал глубокие симпатии к Германии. Именно Германия была великой просветительной силой девятнадцатого века. Восточную Европу, Россию, Соединенные Штаты немецкие университеты учили тому, что составляет самый смысл научного исследования. Харди не слишком много черпал из немецкой философии или немецкой литературы - его вкусы были слишком классическими для этого. Но в большинстве своих аспектов немецкая культура казалась ему более высокой, чем его собственная.
В отличие от Эйнштейна, обладавшего несравненно более реалистическим опытом политического существования, Харди не очень много знал о Германии Вильгельма II[] из первых рук. И хотя Харди был наименее тщеславным из людей, человеческое было бы присуще ему в меньшей степени, если бы его не радовало, что в Германии его ценят больше, чем в собственной стране. К периоду, о котором идёт речь, относится один лестный для Харди анекдот. Один из крупнейших математиков Гильберт прослышал о том, что Харди живет в Тринити (в действительности в Уивелле Корте) не в самых лучших апартаментах. Гильберт тотчас же отправил письмо Мастеру[] Тринити-колледжа, в котором в самых изысканных выражениях просил того обратить внимание на то, что Харди - лучший математик не только в Тринити, но и во всей Англии, и поэтому ему следует отвести самые лучшие апартаменты.
Подобно Расселу и многим другим представителям верхних слоев кембриджской интеллигенции, Харди был против участия в войне[]. Кроме того, он с его глубоко укоренившимся недоверием к английским политикам полагал, что чаша зла опустилась со стороны Англии ниже, чем со стороны Германии. Найти удовлетворительные обоснования для сознательных возражений Харди никак не удавалось: его интеллектуальная строгость была слишком сильна для этого. Он вызвался идти добровольцем на воинскую службу по схеме Дерби и был отвергнут по медицинским показаниям. В Тринити Харди ощущал себя всё более изолированным по мере того, как колледж захлестывала волна крикливой воинственности.
В чрезмерно осложнившейся обстановке Рассел был отстранен от чтения лекций (единственный подробный отчёт о случившемся Харди написал лишь четверть века спустя, чтобы обрести хотя бы какой-то внутренний покой в другой войне). Близкие друзья Харди ушли на войну. Литлвуд в звании второго лейтенанта[] выполнял баллистические расчёты в королевской артиллерии. Благодаря своему жизнерадостному безразличию Литлвуд так и не был удостоен отличия: все четыре года войны он так и прослужил вторым лейтенантом. Сотрудничество с Харди затруднилось, но не прервалось полностью. Утешением Харди во время стычек в колледже, доставлявших ему немало горьких минут, оставалась работа с Рамануджаном.
Иногда мне кажется, что Харди не всегда был прав в отношении своих коллег. Некоторых из них вполне можно было считать утратившими разум, но во время войны люди действительно сходят с ума. Но некоторые члены колледжа глубоко страдали и пытались сделать всё, что было в их силах, чтобы поддерживать социальные связи. В конечном счёте уже одно то, что они избрали членом колледжа протеже Харди Рамануджана в то время, когда Харди едва здоровался с одними членами колледжа и не разговаривал с другими, свидетельствует о триумфе их усилий, направленных на поддержание академических традиций.
И всё же Харди был глубоко несчастлив. И как только ему представилась возможность, он покинул Кембридж. В 1919 году ему предложили кафедру в Оксфорде, и Харди немедленно отправился в самый счастливый период своей жизни. К тому времени он уже выполнил немало работ с Рамануджаном и Литлвудом, но теперь сотрудничество с Литлвудом достигло своего расцвета. Харди был, если воспользоваться выражением Ньютона, "в самой поре своей жизни, подходящей для изобретений", и наступила эта пора, когда ему исполнилось сорок с небольшим лет - необычайно поздно для математика.
Столь поздний прилив творческих сил вызвал у Харди ощущение непреходящей молодости - ощущение, имевшее для него более важное значение, чем для других людей. Он вёл образ жизни молодого человека, что полностью отвечало его натуре. Харди стал больше играть в теннис, и класс его игры непрестанно повышался (теннис был дорогой игрой, и на него уходила изрядная доля профессорского дохода). Харди неоднократно бывал в американских университетах и полюбил Америку. Он был одним из немногих англичан своего времени, который с симпатией - примерно одинаковой - относился к Соединенным Штатам и Советскому Союзу. Харди был заведомо единственным англичанином как своего, так и любого другого времени, обратившимся к членам Комиссии по бейсболу с серьёзным предложением внести техническую поправку в одно из правил. Для Харди и большинства либералов его поколения двадцатые годы стали "ложным рассветом". Он полагал, что тяготы войны навсегда ушли в прошлое.
В Нью Колледже[] он чувствовал себя, как дома, что никогда не ощущал в Кембридже. Теплая домашняя атмосфера дружеских бесед Оксфорда благотворно действовали на него. Именно там, в Нью Колледже, в то время небольшом и интимном, Харди усовершенствовал свою манеру вести разговор. Именно там всегда находилась компания, охотно слушавшая его после трапез. Члены колледжа спокойно относились к его эксцентрическим поступкам. Он был не только выдающимся математиком и хорошим человеком, достоинства которого они признавали, но и неутомимым "заводилой" по части развлечений. Если Харди хотел играть в словесные игры или в какие-нибудь игры на крикетном поле (подчас по довольно головоломным правилам), то они с готовностью исполняли роль статистов. В человеческом плане и по каждому поводу они поднимали шум вокруг него. Им восхищались и его ценили и прежде, но такого шума никто не поднимал.
Никому не было никакого дела до того (хотя по колледжу по этому поводу ходило немало шуток), что у себя в покоях Харди хранил большую фотографию Ленина. Радикализм Харди был несколько неорганизованным, но вполне реальным. Харди родился, как я уже объяснял, в семье профессионалов, почти всю свою жизнь он провёл в среде высшей буржуазии, но вёл себя скорее, как аристократ, точнее, как одна из романтических проекций аристократа. Возможно, что в чём-то Харди подражал своему другу Бертрану Расселу. Но в целом его поведение было врождённым. При всей своей скромности Харди преспокойно игнорировал многое и многих.
Он легко, не впадая в покровительственный тон, находил общий язык с бедными, несчастными, робкими, - со всеми, кто оказался гандикапированным в жизненной гонке (весьма символичен в этом отношении такой штрих судьбы, как открытие им Рамануджана). Обездоленных Харди предпочитал тем, кого он называл широкозадыми - характеристика скорее психологическая, чем физиологическая, хотя в XIX веке в Тринити существовал знаменитый афоризм, принадлежащий Адаму Седжвику: "Никто в этом мире не добивался успеха, не имея широкого зада". Для Харди широкозадыми были самоуверенные процветающие империалистические буржуазные англичане. Этим эпитетом он награждал большинство епископов, директоров школ, судей и всех политиков за исключением Ллойда Джорджа.
Чтобы продемонстрировать свою лояльность, Харди однажды согласился занять общественный пост. В течение двух лет (1924-1926) он был президентом Ассоциации научных работников. Сам Харди саркастически заметил по поводу своего избрания, что выбор кажется ему странным, поскольку пал на "самого непрактичного представителя самой непрактичной профессии в мире", но в важных делах Харди был не столь уж непрактичен. Он упорно отстаивал свою точку зрения и заставлял считаться с собой. Гораздо позже, когда мне случалось поработать с Фрэнком Казинзом, меня охватывала тихая радость при мысли о том, что у меня было ровно два друга, занимавших пост в профсоюзном движении, - Фрэнк Казинс и Г. Г. Харди.
В то позднее, не совсем "бабье", лето в Оксфорде в конце двадцатых годов Харди был столь счастлив, что многие сомневались, вернётся ли он когда-нибудь в Кембридж. И всё же в 1931 году Харди вернулся. Мне кажется, что для этого были две причины. Первая, решающая, состояла в том, что он был высочайшим профессионалом. Кембридж всё ещё оставался центром английской математики, и главная кафедра математики была подходящим местом для профессионала. Вторая, несколько неожиданная, причина состояла в том, что Харди стал всерьёз задумываться о своём преклонном возрасте. Оксфордские коллеги, столь человечные и тёплые во многих отношениях, безжалостны к старикам: если он останется в Нью Колледже, то его неминуемо выдворят из занимаемых апартаментов, как только он в возрасте шестидесяти пяти лет уйдёт в отставку с должности профессора. Если же он вернётся в Тринити, то сможет оставаться там в колледже до самой смерти. Именно это он и сделал.
По возвращении в Кембридж (именно тогда я и познакомился с ним) Харди находился в лучах былой славы. Он всё ещё был счастлив. Всё ещё мог творить, правда, не столь интенсивно, как в двадцатые годы, но достаточно для того, чтобы он ещё ощущал свои силы. Для меня было счастьем видеть его в почти наилучшей форме.
Когда между нами установились дружеские отношения, мы завели обычай зимой приглашать друг друга на обед, который поочередно устраивали у себя в колледжах раз в две недели. Когда же наступало лето, мы, разумеется, регулярно встречались на крикетной площадке. За исключением особых случаев Харди по утрам занимался математикой и прибывал в Феннерз только после ленча. Он шёл по гаревой дорожке большими шагами, слегка прихрамывая и тяжело ступая (стройный, сухощавого сложения, он сохранил физическую активность, и когда ему было под шестьдесят, продолжал играть в теннис), опустив голову. Волосы, галстук, свитер и бумаги - всё струилось и развевалось. Такая фигура не могла не привлекать всеобщее внимание. "Разрази меня гром, вон идёт древнегреческий поэт!" - воскликнул однажды один весёлый фермер при виде Харди, проходившего у доски, на которой отмечали счёт игры. Харди облюбовал себе местечко напротив павильона, откуда он мог ловить каждый солнечный луч - он был страстным гелиотропом[]. Чтобы "обмануть" солнце и заставить его сиять даже в пасмурный день, Харди обычно приносил с собой (даже в ясный майский полдень) то, что он называл "батареей против Бога". Батарея состояла из трёх или четырёх свитеров, зонта, принадлежащего его сестре, и большого конверта, в котором находились математические рукописи: диссертации на соискание степени Ph.D.[], статья, присланная ему на рецензию из Королевского общества, или решения задач на очередном конкурсе "Математический Треножник". Знакомым Харди охотно объяснял, в чём смысл "батарей": Господь Бог, увидев, что он, Харди, ожидает плохую погоду и намеревается под этим предлогом поработать, устроит всё вопреки его ожиданиям, и небо останется безоблачным.
Добравшись до своего излюбленного места, Харди усаживался. Удовольствие от созерцания продолжительного крикетного матча было полным, если вовсю светило солнце и у Харди находился компаньон, с которым он мог разделить приятные моменты. Техника, тактика, формальная красота - таковы были для него более притягательные аспекты игры. Я даже не пытаюсь объяснить их: передать это невозможно, если не знать языка игры в крикет, как невозможно объяснить некоторые из классических афоризмов Харди, если не знать либо языка крикета, либо языка теории чисел (лучше всего, если известны оба языка). К счастью для очень многих наших друзей, Харди имел вкус к человеческой комедии.
Он первым опроверг бы утверждение о том, что обладает какой-то специфической физиологической способностью читать чужие мысли. Но он был одним из умнейших людей, не закрывал глаз на окружающее, много читал и выработал хорошее обобщённое представление о человеческой природе - твёрдое, снисходительное, сатирическое и совершенной лишенное морального тщеславия. Харди был духовно искренен, как немногие люди (сомневаюсь, чтобы кто-нибудь был более искренен), и приходил в шутливый ужас от претенциозности, самодовольной напыщенности и всего торжественного набора лицемерных добродетелей. Ныне крикет, прекраснейшая из игр, также страдает лицемерием. Принято считать, что крикет является наивысшим выражением командного духа. Лучше получить 0 очков и увидеть, что победила та команда, за которую выступаешь, чем получить 100 очков и увидеть поражение своей команды (один весьма выдающийся игрок в крикет, человек такой же незамутнённой искренности, как Харди, однажды мягко заметил, что ему никогда не удавалось заставить себя думать подобным образом). Этот особый этос[] способствовал развитию у Харди чувства смешного. Отвечая кому-нибудь, он имел обыкновение изрекать уравновешенные максимы. Например,
"Крикет - единственная игра, в которой вы играете против одиннадцати игроков другой команды и десяти игроков своей."
"Если вы нервничаете, когда вам предстоит войти первым, то ничто не подействует на вас более успокаивающе, чем созерцание другого человека, который выходит."
Если его слушателям везло, то им случалось слышать и другие замечания, не связанные с крикетом, но одинаково острые и в устной, и в письменной речи Харди. Несколько типичных образцов таких высказываний мы находим в "Апологии". Вот ещё несколько примеров.
"Человеку первого класса не стоит терять время на то, чтобы выразить мнение большинства. По определению, найдётся много других людей, которые сделают это за него." "В бытность мою студентом всякий желающий, если бы он придерживался достаточно неортодоксальных взглядов, мог бы высказать мнение о том, что Толстой, как романист, подошёл трогательно близко к Джорджу Мередиту[]. Разумеется, никто другой высказать подобное мнение не мог бы." (Это было сказано по поводу интоксикаций, вызванных модой: следует помнить, что Харди принадлежал к одному из самых блестящих поколений в истории Кембриджа.)