Косьбы и судьбы - Ст. Кущёв 9 стр.


Толстой сумел сказать непреходяще верное слово не только о своих классовых заклятых побратимах – крестьянах, но собою отчасти прикрыл грех "одноклассников". Недаром на излёте новейшей истории в некоторых европейских странах стали удерживать в конституции совсем уж, казалось бы, вырожденный в "классовое слабоумие" остаток дворянства высшего достоинства. Вдруг простая независимость от товарного капитализма, одна надежда бывших поданных на остаток рыцарской феодальной чести, прямо противоположной глобализму товарного капиталистического оборота, преодолевает там и сям насмешки республиканцев перед жёсткой необходимостью иметь как пример – иной этический критерий поведения, нежели "рациональность" прямой личной выгоды.

Дворянин, представитель феодальной аристократии, такими же неведомыми путями, как и его героиня, Наташа Ростова, впитавшая русский народный дух, усвоил честь. Он тяжело переносит продажу убеждений: "… Умственная мужская деятельность за деньги, в особенности газетная, есть совершенная проституция. И не сравнение, а тождество" – Толстой Л. Н. "Дневник". 3 апреля 1905.

"Я… дорожу родовым и трудовым… Мы аристократы, а не те, которые могут существовать только подачками от сильных мира сего и кого купить можно за двугривенный" – Толстой Л. Н "Анна Каренина".

Феодализм, последняя эпоха истин религиозной формы, не церемонился всякому инакомыслию быстро подобрать дыбу, плаху или костёр. Тех, кто выбрал честь убеждения смирению отступничества более чем достаточно для примеров. В этом смысле "проклятым крепостникам" есть, кого предъявить либеральным демократам. Граф Толстой по происхождению и образу жизни – представитель реакционного класса, поместный дворянин и эксплуататор.

Но "невыжитая" новая капиталистическая эпоха России губит не только крестьян, но и честного барина тоже изводит своей половинчатостью, безвыходностью: крестьянин не может взять землю, а помещик не может её отдать, по той же самой причине. Надо раз и навсегда запомнить это место расхождения западной экономической, следовательно, европейской исторической судьбы и русской. Дело в разном соотношении силы (количества и качества) крестьянства и господских классов. Там крестьян сгоняли с земли в соответствии с ростом капитализма, а в России крестьяне не оставляли мечты о своей земле до плена 1941 года.

В некотором смысле, Толстой – вариант редкого типа дворян-бунтарей. Подобно Дубровскому, он ограблен извращённым временем-Троекуровым. Не в силах вызвать на его дуэль он вынужден, по сути, поднимать бунт – признавать будущую революцию.

В своём желании указать путь к счастью он, конечно же, революционер "снизу" – не видел выхода впереди, а хотел устроить "как при бабушке"; не признавал науки, большей частью "подозревая" её в обмане; не смог найти новой этики, а предлагал старозаветных Христа и Будду.

Но его коренное отличие от "интеллигенции" – более всего, он любил не свои "учёные мысли", а саму жизнь. Как настоящий родовой барин, он не мог бросить в бессмыслие "своих" (личное отношение феодала – против безличного капитала!) крестьян.

"Вчера шел в Бабурине и невольно (скорее избегал, чем искал) встретил 80-летнего Акима пашущим, Яремичеву бабу, у которой в дворе нет шубы и один кафтан, потом Марью, у которой муж замерз и некому рожь свозить, и морит ребенка, и Трофим, и Халявка, и муж и жена умирали, и дети их. А мы Бетховена разбираем…. И опять молюсь, кричу от боли. Запутался, завяз, сам не могу, но ненавижу себя и свою жизнь" – Толстой Л. Н., "Дневник" 26 июля 1896, Ясная Поляна.

"Лев Николаевич ни с кем из соседних помещиков не знался. Он не любил это общество, относился почти ко всем с насмешкой и называл их "благородное дворянство", как-то особенно смешно выговаривая слова. Как ни странно сказать, но он был горд и всю свою жизнь боролся с этим чувством, сознавая его в себе, равно как и осуждение. Он признавал людей своего круга и крестьян, называя деревню "le beau monde" (высший свет), но это, конечно, не значит, чтобы он не имел друзей и знакомых в других слоях общества".55

Принимая, что начало нравственного протеста Толстого – в горечи от разрушения своей господской жизни, надо отдать должное честному признанию им прав трудового народа и душевным силам, затраченным на поиски выхода, каким бы ошибочным он ни был (да и то не всё так просто…).

До чего он дошёл? "Русская революция должна разрушить существующий порядок, но не насилием, а пассивно, неповиновением" – Толстой Л. Н. "Дневник" 31 июля 1905.

Должна разрушить… – запомним накрепко. Странный роман

Теперь, после уяснения действительного, а не житейски-описательного мировоззрения Льва Толстого можно подступиться к тайне великого романа.

Хорошо начать с сочетания трёх удачных фраз Владимира Набокова из его "Лекций по русской литературе":

– "Граф Лев Николаевич Толстой (1828–1910) – крепкий, неутомимый духом человек– всю жизнь разрывался между чувственной своей природой и сверхчувствительной совестью"

– "…пожертвовал великим даром художника, довольствуясь ролью скучного, заурядного, хотя и здравомыслящего философа"

– "… отделить Толстого-проповедника от Толстого-художника невозможно…"

Здесь некоторый анекдот в том, что Набоков, по образованию – натуралист, вообще-то не выказывал необычного бы для "них", глубокого интереса к философии. К сожалению, мало философов среди естественников! Очевидно, лишь потому, что слишком поглощены они особенным, специальным, делом (возможно, шутка). Поэтому диковинная оценочная фраза "о философии" означает лишь сдержанное из глубокого уважения, возмущение – "что, чёрт побери! происходит?!".

Набоков, справедливо почитающий Толстого за "непревзойдённого русского прозаика", очарован его художественным даром. Что же говорить о простых любителях словесности!

Он обоснованно называет источник художественной энергии Толстого – сильную, яркую волю к жизни во всём многообразии. Впрочем, это достаточно на виду: в словах заядлого критика Толстого, самого В. Плеханова читается нескрываемое эстетическое удовольствие понимания этого начала, вдохновляемого "жизнерадостным настроением молодого жеребенка"56 из "Холстомера".

Но Набоков… и "совестные" авторские переживания всякого рода романных коллизий также оставляет лишь по эстетической "линии". Шутливый пример: у Толстого не редкость сцены, подобные уличению малышей в "злонамеренной" игре с "настоящими пулями и пистолетами" (конечно, автобиографическое!). Со всеми вытекающими страданиями "несправедливого" (отчасти!) наказания…. Понимать в этом только эстетику – недостаточно. Совесть личности такой глубины не бесплотное трепыхание смущенного "нечто": это яростная, стихийная полемика доводов и сначала с самим собой. А для философической топки любые дрова подойдут. От "несистематических", как от сырых дров, даже больше треску да отлетающих искр!

Набоков сокрушённо пренебрегает вздором, по его мнению, сельских размышлений (ещё раз – романный Левин, по преимуществу, сам Толстой) и выражает такое впечатление от второй линии романа: "Например, в книге разбираются сельскохозяйственные вопросы…, Толстой-художник допускает ошибку, уделяя им столько страниц…Сельское хозяйство не вызывает у нас того трепета, как переживания и настроения Анны и Кити…".

Наводящий вопрос: а случайно ли так легко, до зрительной назойливости в имени, в персонаже угадывается автор? Ведь достаточно заглянуть в дневниковую "автобиографию" писателя и увидеть, насколько рано и въедливо он преодолевал свои титульные привилегии, чтобы заподозрить желание быть… праздно узнанным. Тем более так провокационно выставлять себя напоказ!

Ответ очевиден. Толстой не заблуждался насчёт меры художественного вкуса своих читателей: "…Поправлял "Казаков" страшно слабо. Верно, публика поэтому будет довольна" – Толстой Л. Н. "Дневник" 23 января 1863. И всё-таки надеялся на понимание. Он не был готов к тому, что его виртуозное, не совсем подходит… – мастерское владение "образом" воспримут как заурядное, мол: "Вот здесь решил не перетруждаться – прямо из своей головы да в своём, стало быть, и кафтане!".

Остатки признаков тщеславия в себе, как художественно интересный объект были им отработаны ещё в "Войне и мире", а как наличный признак самого характера гораздо раньше.

"… видна одна главная идея и желание: это избавиться от тщеславия, которое подавляло собой и портило все наслаждения, и отыскивание средств избавиться от него… Сколько я мог изучить себя, мне кажется, что во мне преобладают три дурные страсти: игра, сладострастие и тщеславие….; тщеславие… только я уничтожил совершенно эту страсть…. Не могу сказать, чтобы страсть эта была совершенно уничтожена… но, по крайней мере, я понял жизнь без нее и приобрел привычку удалять ее". – Толстой Л. Н. "Дневник". 20 марта 1852.

Он, который мог создавать гроздья, хороводы разнообразнейших живых лиц несколькими движениями пера, поленился изобразить, если уж на то пошло, эдакого русского помещика-Агриколу? Нет, очевидно, писатель пытался этим способом привлечь внимание к сокровенной идее.

Набоков так хорошо это чувствует: "…мучительный поиск истины…. Не будничная правда, но бессмертная истина, не просто правда, но озаряющий собой весь мир свет правды"– 57 и не понимает!

А Толстой переходил Рубикон. Замечая, что переданное вымыслом достигает слуха, но не понимания общества, он решил нарушить границу художественности, фактически предъявив самого себя, вероятно, думая так: "Поначалу казалось, что близкий мне способ мышления – через художественные образы, действительно способен в полной мере донести заложенную в них мысль. Теперь же некоторые сомнения, принуждают меня, в обход так любимых вами персонажей, высказаться более прямо. Здесь же и я – живой человек, я почти не скрываюсь…, так выслушайте же меня внимательней…!". Никто не услышал.

Почему? Судите сами, если по воспоминаниям В. А. Маклакова, потомственного дворянина (так сказать, из культурной помещичьей среды), будущего неоднократного Члена Государственной думы, в его семье понимали Толстого так: "… Однажды в деревне, в комнате дедушки по отцу, Николая Васильевича, я увидал на столе эту книгу, и немедленно, тайком, начал ее читать. Мне помешали и я прочел только беседу Облонского с Левиным во время охоты. Но после я услыхал продолжение разговора дедушки с матерью об этой же книге. Дедушка говорил, что несогласен с ее оценкой романа. Мать, по его словам, находила, что его надо было кончить на болезни Анны после родов, заставив ее тогда "умереть". Дедушка же утверждал, что только после этого роман получил свой интерес. Мать возражала. Если Анна согрешила, то судить и карать ее мог только Бог, а не люди, людям же нужно следовать слову Христа о тех, кто может бросать в других камнями. А каковы были те люди, которые Анну травили?…".58

Страсти по художественному поводу, к слову сказать, кипели нешуточные…. Но чего хотел сам Толстой?

Скандал

Под конец, первое издание "Анны…" вообще ознаменовалось скандалом: редактор журнала М. Н. Катков решил не печатать последнюю восьмую часть романа. Дело было…отчасти политическим: ему не понравилось, как в ней писатель непатриотично отозвался о добровольческом движении "по сербскому вопросу".

Толстой в переписке "аргументировал" и даже ехидно (достаточно полно, например, изложено дело в одном из неотправленных писем): "В предыдущей книжке под романом "Анна Каренина" выставлено: "Окончание следует". Но со смертью героини, собственно, роман кончился. По плану автора, следовал бы еще небольшой эпилог, листа в два, из коего читатели могли бы узнать, что Вронский в смущении и горе после смерти Анны отправляется добровольцем в Сербию, и что все прочие живы и здоровы, а Левин остается в своей деревне и сердится на славянские комитеты и на добровольцев. Автор, быть может, разовьет эти главы к особому изданию своего романа.

Добросовестность к подписчикам выразилась тем, что, отказавшись печатать окончание романа, редакция в заботливости своей об удовлетворении любопытства своих читателей рассказала им содержание ненапечатанной части и постаралась их уверить, что роман, собственно, кончен, что дальше нет ничего важного.

Деликатность относительно автора выразилась тем, что ему не только не дали высказать вредных мыслей, но указали, где ему следует кончить роман, и, не напечатавши конца, им написанного, искусной рукою извлекли и показали и ему и другим сущность этого конца….

…Это мастерское изложение последней, ненапечатанной части "Анны Карениной" заставляет пожалеть, зачем редакция "Русского вестника" в продолжение трех лет занимала так много места в своем журнале этим романом. Она могла бы с такою же грациозностью и лаконичностью рассказать и весь роман не более как в десяти строчках". – Толстой Л. Н. Письма. Ясная Поляна. 10 июня 1877.

Столковаться не удалось: писатель телеграммой затребовал вернуть оригинал эпилога, зарекаясь впредь иметь дело с "Русским вестником". Но выпуск восьмой части "Анны Карениной" отдельной книжкой тогда же в 1877 году, не окончил её злоключений.

Катков, желая затушевать обрыв издания, тем не менее, изложил свои резоны вполне искренно, и даже с долей юмора в статье "Что случилось по смерти Анны Карениной?" седьмой книжки "Русского вестника" за 1877 год. Но не к своей, если приглядеться, выгоде: в его претензиях виден запрос дюжинный, не выше уровня "масскультуры".

"… в семействе Левиных собралось немало народу…но для всей этой компании как бы и не бывало страшного эпизода так поразившего даже читателей….точно апрельская книжка "Русского вестника" ещё не дошла в деревню Левиных". (Он хочет "раскладки" по всем персонажам, не понимая художественного приёма драматического "снятия" эпизода в смысловое умолчание).

Так же и далее: Кити "… не давала впрочем, большой цены философским страданиям мужа и конечно лучше самого автора знала, что добрейший Костя просто дурит". "В чем состоит внезапное озарение, случившееся с Левиным, это остается неизвестным для читателей, как осталось неизвестным для жены Левина, как осталось неизвестным для самого Левина"; "…просветление Кости явилось случайно, не обусловлено ходом целого и не имеет ни внутренней, ни внешней связи с судьбой главной героини"; "Роман остался без конца и при "восьмой и последней" части. Идея целого не выработалась".

И, наконец: "Но если произведение не доработалось, если естественного разрешения не явилось, то лучше кажется было прервать роман на смерти героини, чем заключить его толками о добровольцах, которые ничем не повинны в событиях романа".

Получается, что издатель, человек литературно искушённый, не видит художественно-смысловой целостности. Но на всякий случай, оправдывая свой "патриотический" поступок (а, скорее, не желая ссориться с "администрацией" – что-то знакомое?), находит возможным откомментировать роман как весьма ординарное произведение: "Текла плавно широкая река, но в море не впала, а потерялась в песках".59

Забавно! Если издатель, допустим, искренне изумлялся странной нарочитости произведения, то современный читатель, к "бесчестию его", не имеет вкуса даже на это. Он вообще не замечает, что "Анна Каренина" ("роман о любви") – например, и в самом деле неподходящее бы место для прямодушного героя, абсолютно здорового психически, который чуть не кончает счёты с жизнью исключительно по причине поиска "чего-то вроде Бога". Или такая неуместная причина нравственно легче, смешнее, забавнее револьверных "самострелов" или рельсовых "самометаний" счастливых любовников? Ну, тогда "линия Левина" и впрямь должна казаться лишь оттеняющей, вторичной, а, пожалуй, что и излишней! Не правда ли, что ему не хватает комизма недотёпы?

Но – нет! На подобное "послевкусие" нет и намёка, следовательно, наше предположение неверно: роман – не о любви, а вывешенность идейно-смысловых частей создаёт-таки ту гармонию, которой не достаёт только… читательского понимания.

Начало клубка

Сначала надо понять – о чём роман? Наш добрый славный поводырь опять повёл не туда: "Одна из величайших книг о любви в мировой литературе, "Анна Каренина" не только авантюрный роман…;…сюжет её по природе нравственный. Это клубок этических мотивов…".60

Вроде так, да не совсем. Это лишь условие сюжета, похоже, что главная пружина скрыта не здесь, отнюдь не в сравнении нравственных линий Анна-Вронский и Левин-Кити. Они есть, но играют не главную, а подчинённую роль, как по отношению к ним самим существуют многие второстепенные: Стива-Долли, Николай-Марья, так и не состоявшаяся пара Кознышев-Варенька, и это ещё не все…. Толстой вообще мастер гранить до мельчайшего.

Кстати, а можно ли это заподозрить иначе, чем на это указал (да, да!) сам автор? Пожалуй, стоит объявить секрет, и сразу раздастся хор голосов, преимущественно женских: "Я чувствовала!., я знала, что-то не так!., я всегда подозревала!., сердце мне подсказывало!.. А-а-а, они все "голубые"?!".

Ах, как жаль, что сердце Ваше не так чувствительно, как этого хотелось бы оставившим Вас любовникам… Имеете ли Вы хоть долю того потребного взаимности "со-чувствия", хотя бы на примере понимания литературных героев?… неужели? Тогда ответьте, если внимательно читали, а не только трепетали мысленно: Анна и Вронский любят – счастливы ли они? Левин и Кити любят – они счастливы? Счастливы ли тем самым полным непреходящим смыслом, намёк на который вам явно представился в вопросе? Нет…, лучше не отвечайте, а отставьте свои наведённые фантазии в сторону и перечитайте-ка спокойно, не о себе….

Ну, а природа-мать примет всё, со всеми промежуточными вариантами, лишая человека лишь одного права: переносить житейские страдания в душевном безмолвии. И это состояние, знакомое в своих вариантах всем без исключения, описано Толстым так, что мы не отличаем себя от его героев.

Желающие "любить" не отдают себе отчёта в избираемом жребии. Ради надежды одного на десять тысяч – чуда сопряжения взаимной любви – упразднён "обычай": родовые правила соподчинения в паре. Но, чтобы "любовная лодка не билась о быт", заведённый "порядок обязанностей" должен замениться ежедневной работой – удерживать чувственно-духовные отношения. И всякий теперь сочиняет эти правила отдельно? (Какой онтологический ужас!). Сколькие действительно способны на это? Скольких накрывает истощение и через какое время?

Переживая то любовь-страсть, то любовь-самопожертвование, читатель не замечает подвоха: удовольствие от самой жизни он принимает за цель жизни. В этом причина психологического тумана, что застит взор и мешает увидеть простую истину. Любовь – прекрасный дар дословесной Природы и только от самих людей зависит, эта (хотя всё можно испортить) радость: будет ли источником роста душевной близости или станет началом скольжения по наклонной плоскости утилитарного удовольствия к забвению любых личных отношений?

Назад Дальше