Что же касается городища Воронич, то обретение поблизости от него чудотворной иконы, а также и приуроченное к нему предание о "черном преображении" иноземного короля сообщают этому месту ореол сакральности. Его подкрепляет предание и о другом чуде, произошедшем во время похода на Псков литовского князя Витовта, за полтора столетия до прихода Стефана Батория. Неожиданно налетевший, страшный ураган сорвал шатер, в котором расположился князь, и унес его. Уже было подготовившийся лишиться жизни, "стогный и трясыйся, мняся уже землю пожрен быти и во ад внити", Витовт снял осаду с Воронича и ушел восвояси. Ну, а исторические прозрения, открывшиеся А.С.Пушкину на Ворониче, дают нам прочное основание включить это место в "металандшафт Петербурга" – или, скорее, его дальних окрестностей.
К сказанному нужно добавить, что значительно ближе к селу Михайловскому было расположено городище Савкино, которое в старину входило в состав Воронича. Савкино – или Савкина горка, как его стали позднее называть – обладало для Пушкина совершенно особой притягательной силой. Он любил приходить на Савкину горку, потом стал мечтать даже о ее приобретении и обустройстве там небольшого помещения для работы.
Плану поэта не суждено было сбыться. Зато после войны сотрудники заповедника засыпали траншеи и пулеметные гнезда, которыми немецкие вояки изрыли всю горку, вернули на нее древний каменный крест, восстановили старинную деревянную часовню – бедную, маленькую, но построенную в таких славных пропорциях, что паломнику остается только ахать и тихо млеть, рассматривая ее. Более подробно об этом удивительном, совершенно особом "месте силы" можно прочесть в другой написанной им книге [132] .
Конец Ливонской войны
Последний этап Ливонской войны завершился для Русского государства внутренним разорением и военными катастрофами. Договор 1582 года с Речью Посполитой зафиксировал окончательный отказ царской дипломатии от ливонских земель. Согласно трактату 1583 года, эстляндские земли перешли к Швеции. Если принять во внимание то, что шведские дипломаты попутно добились присоединения к своей территории еще и земель Ингерманландии, примерно по линии Корела – Орешек – Ивангород – так, что Россия вообще утратила выход к Балтийскому морю – то мы легко сможем себе представить, какое настроение царило в Москве при завершении военных действий.
Иван Грозный умер на следующий год (1584), оставив наследнику и боярам совершенно разоренное государство, неотвратимо входившее в испытания Смутного времени. Как видим, надежда на легкое возвращение "отчины своей" – "земли Лифлянская Неметцкого чину" (цитируем выражение из Второго послания к Курбскому) – привела само государство Российское на край гибели.
Размышляя о причинах "ливонской катастрофы", историки говорят о впервые налаженной коалиции христианских и мусульманских держав, поставивших себе целью вытеснить русских с Балтийского моря, напоминают и об экономических трудностях, в первую очередь – разорении дворянских хозяйств. Однако существенное значение нужно придавать и твердо выраженной воле немецкого населения Ливонии пойти на все, включая распад своего государства и переход в подданство соседних монархов – лишь бы не допустить присоединения к России .
Речь в данном случае идет не о проявлении некого "цивилизационного разлома", вроде постулируемого С.Хантингтоном, но о простом страхе перед репрессиями русских царей. Рассказывая об уничтожении новгородских вольностей, мы не зря упоминали периодически о той озабоченности, с которой на это смотрели с другого берега реки Наровы. Походы Иоанна III произвели сами по себе достаточно тяжелое впечатление. За ними последовала уже совершенно возмутительная история с закрытием новгородского представительства Ганзы, сопровождавшаяся бессовестным разграблением имущества немецких купцов. К началу Ливонской войны эти события вовсе не были забыты. Но то было только начало.
Выселение дерптских бюргеров
Заняв часть Ливонии в результате успешных военных действий на первом этапе войны, царские воеводы, естественно, постарались успокоить местных жителей и обещали им не менять привычных законов и уложений. Однако, всего через несколько лет, бюргерам такого крупного центра Ливонии, каким являлся Дерпт, было заявлено, что они-де "ссылалися с маистром ливонским, а велели ему притти под город со многими людми и хотели государю … изменити, а маистру служити" [133] .
Это заявление не выдерживало никакой критики. Во-первых, "маистр ливонский" укрылся в Курляндии, за Двиной, и сидел там, "как мышь под метлой". Во-вторых, дерптские бюргеры не были сумасшедшими, и совсем не желали на том этапе перешибать русский обух своей плетью. В-третьих, немцы были людьми в принципе законопослушными, и вообще имели обыкновение полагаться на обязательства любых законных властей, если они были оформлены в должном порядке.
Несмотря на это, целый ряд семей "лучших людей" Дерпта, в первую очередь видных купцов, были в срочном порядке высланы из ливонского города. Ничего страшного (по русским понятиям) с ними, правда, не произошло. Купцов расселили во Владимире, Костроме, Угличе и других городах, помогли обзавестись хозяйством на новом месте. Протестантскому проповеднику было разрешено ездить по местам нового расселения немцев и проводить их духовное окормление.
И все же немцы, не непонятном основании брошенные в абсолютно чуждую им среду, были более чем недовольны. Главное же состояло в том, что их не защищал никакой закон, так что и достояние смирных немецких бюргеров, да и сама их жизнь зависели единственно от прихоти царя – и от навета, который мог поступить в любой момент. Надо сказать, что русские люди прекрасно понимали эту особенность своей государственной организации и даже гордились ею, выстрадав необходимость неограниченного самодержавия за время монгольского ига.
Психологический тип царского подданного
Примерно в то время, один из высокопоставленных дипломатов царя проезжал через ливонские земли, и заболел по дороге. Слег он в Курляндии. Согласно обычным законам учтивости, тамошний герцог периодически посылал к нему одного из своих придворных, с вопросами о здоровье. В ответ каждый раз он слышал, что здоровье русского дипломата – дело неважное, был бы только здоров его государь. Немало удивляясь такой самоотверженности, курляндец как-то спросил, ну неужели его собеседник действительно ставит жизнь царя, да еще славящегося своей редкой жестокостью, бесконечно выше собственной жизни. "Конечно", – гласил ответ больного, – "ибо мы, русские люди, душевно преданы любому царю – и доброму, и жестокому". Курляндец в ответ только ахнул.
Пересказав сей немецкий анекдот времен Ливонской войны в своей достопамятной Истории (том IX, глава IV), Н.М.Карамзин, даром что жил во времена самодержавия, дал волю живому чувству, сделав весьма выразительную ремарку. Он писал: "То есть россияне славились тем, чем иноземцы укоряли их: слепою, неограниченною преданностию к монаршей воле в самых ее безрассудных уклонениях от государственных и человеческих законов". Оценив силу скрытого чувства, нужно заметить, что тут речь идет уже не о ходе исторических судеб, но об устроении внутреннего мира подданных московского деспота .
Сам государь был, кстати, прекрасно осведомлен об этой психологической доминанте своих подданных, и не считал за труд при удобном случае растолковать иноземцам ее причины. Так, в одном случае он заметил, что подлинной вольности не было даже у первого человека, так что, если раскинуть умом, то "везде несвободно есть", откуда и проистекают в естественном порядке "необходимость самовластья и прелести кнута". В другом случае, а именно в ходе беседы с польскими послами, царь с замечательной откровенностью заметил, что "кто бьет – тот лутче, а ково бьют да вяжут – тот хуже".
Представляется удивительным, как наши правители из поколения в поколение умудряются высказывать мудрые мысли этого рода именно в тех случаях, когда перед лицом международной общественности следует выразить преданность идеалам справедливости и правопорядка, либо же просто помолчать. Впрочем, данного случая это не касается. Предстоятелям каждой нации доводится рано или поздно обнаружить в глубинах народного подсознания базовые, архетипические конструкты, вынести их на свет разума и воплотить в сжатой, афористичной форме.
Так рождаются максимы, высекаемые потом на мраморе и заучиваемые поколениями старательных учеников. Вот почему потомству следовало бы не забывать о высказывании грозного государя, отличающемся хотя бы своей прямотой – а может быть, и начертать его на фронтоне какого-либо административного здания, или хотя бы на транспаранте, во время одной из массовых демонстраций.
"Кто бьет – тот лутче, а ково бьют да вяжут – тот хуже"… Да, это подлинно золотые слова, объясняющие для пытливого ума очень многое в позднейшей российской истории, вплоть до времен совсем недавних – а может быть, и грядущих. Задержав внимание читателя на их глубине и актуальности, мы только должны оговориться, что современные историки философии склонны полагать, что в обоих цитированных фрагментах царь московский не столько высказывался в пользу политических репрессий, сколько в скрытой форме обращался к весьма волновавшей тогда умы европейских мыслителей дискуссии о свободе и необходимости (внутренне связанной с противостоянием тогдашнего католицизма и лютеранства) [134] .
Пусть так. Однако у каждого мыслителя есть любимые примеры, к которым он имеет обыкновение время от времени обращаться, чтобы проверить или разъяснить выводы из своих построений. Внимательные читатели Платона знают, что для него это были формы рельефа земной поверхности и всяческие ландшафты; другие примеры очевидны. Что же касалось до нашего коронованного мыслителя, то его теоретическая мысль, как мы только что видели, после периодов свободного парения "стремилась усталыми крылами" все к тому же привычному кнутобойству и мордобитию.
Погром Новгорода
Жители наших мест, новгородцы и псковичи, психологически тогда еще сильно отличались от своих московских соотечественников. К примеру, писавший в те годы псковской летописец выразил свое отвращение по поводу выселения дерптских купцов безо всяких обиняков: "Того же лета, выведоша немець из Юрьева", – писал он, – "А не ведаем за што, Бог весть, изменив прямое слово, што воеводы дали им, как Юрьев отворили, што было их не изводить из своего города, или будет они измену чинили?"
Вот этот психологический тип и надобно было, по мысли московских властей, извести на корню – сначала на новгородской земле, потом на псковской, а вслед за этим и в старинной русской "отчине" – земле Лифляндской . На праздник Крещения 1570 года, опричная армия, превосходно вооруженная, на сытых конях, пришла покорять Новгород. Разграблено и сожжено было все, что только можно было разграбить, включая монастыри и склады купцов. Убито было, по некоторым подсчетам, до сорока тысяч человек. Почтенного архиепископа новгородского, второго после московского митрополита в тогдашней церковной иерархии, катали по городу с гуслями в руках, посадив на кобылу, перед тем именованную его супругой.
Если принять во внимание, что в год опричного похода на Новгород хлеб не уродился и в стране вообще был сильный голод, то мы сможем в полной мере представить себе жалкое состояние, в которое был приведен некогда великий центр Восточной Европы, практически равноправный партнер Ганзы…
С точки зрения Ивана IV, расправа 1570 года очистила Новгород от скверны, сделав его даже более благонадежным, нежели пока избежавшую таких экзекуций Москву. Отсюда идет линия на противопоставление Новгорода и Москвы – однако уже, так сказать, "с обратным знаком" – которая хорошо прослеживается в действиях царя в то время. К примеру, всего через три года, Иван Васильевич посадил своего сына и наследника, царевича Ивана, на новгородский стол, присвоив ему титул Великого князя Новгородского. Повидимому, не вполне чужда была изобретательному царю и идея переноса столицы страны в обновленный Новгород – благонадежный и послушный.
"Сеньориальный строй"
Ливонские бюргеры придерживались совсем другой точки зрения, и что бы уже ни придумывала искусная русская дипломатия, каких бы потачек не делал сам царь своим новым подданным лютеранского вероисповедания – изменить их взгляд на Россию, по большому счету, ничто уже не могло. Автор написанной в ту эпоху "Хроники Ливонской провинции", Балтазар Руссов, рассказывая о том, как жители южной Ливонии передались королю польскому, а жители Северной – королю шведскому, даже не тратит слов на объяснение этих решений.
Упомянув несколько раз о жестокостях, допущенных царскими подчиненными в отношении пленных, Руссов в конце части второй своей Хроники просто констатирует, что Великий магистр Готгард Кетлер обратился к польскому королю Сигизмунду Августу с просьбой принять державу – затем, чтобы "московиту ничего не досталось". Вот и все объяснение. Sapienti sat, – говорили древние, – "Знающему [обстоятельства] – довольно [аргументов]". Династии Кетлеров суждено было, кстати, занимать курляндский престол долгие годы, вплоть до времен славной Анны Иоанновны и ее фаворита Бирона.
Ну, а воображение жителей Ливонии нарисовало им полную драматизма сцену "темного триумфа", организованного Иваном Грозным в Москве, после первого и единственного в истории пленения магистра Ливонского ордена, Вильгельма фон Ферстенберга. Орды царя московского шли за своим повелителем, толпы приветствовали их громовыми кликами, а приведенные на посмешище "цари казанский и астраханский" горько пеняли седому магистру на то, что немцы-де ознакомили русских с порохом и пушками, вооружив их на горе соседним народам.
Надо ли говорить о недостоверности этого мрачного предания, дошедшего до нас в передаче уже упомянутого нами выше ливонского хрониста Балтазара Руссова. Вместе с тем, пороховые и литейные заводы действительно были заведены на Руси под наблюдением приглашенных из-за границы мастеров, среди которых было немало немцев. Немецкая речь слышалась в русском стане еще при взятии Казани. Молодой Иван IV взял с собою тогда немецких инженеров, которые оказали ему немалую помощь при взятии города. Ливонский магистр, впрочем, легко мог отвести все эти упреки, указав на то, что татарские сотни составляли ударную силу московского войска. Довелось им изрядно повоевать и в Ливонской войне.
Своеобразие российского политического строя того времени нашло себе отражение и в теории. Классик европейской политической мысли, основатель теории суверенитета, Жан Бодин, как раз в годы Ливонской войны издал свои "Шесть книг о республике", где уделил большое внимание основным формам единоличной власти. Описав освященную авторитетом великих европейских королевств, древнейшую форму – монархию, уделив место ее извращению, а именно, тирании, Бодин пришел к выводу, что самодержавие того типа, который к его времени установился в Московии, следует отнести к особому, третьему типу.
Защитив своих подданных в тяжкой борьбе, расширив пределы своего государства посредством вооруженных захватов, "король делается господином достояния и личности своих подданных … управляя ими наподобие того, как глава семьи управляет своими рабами". Иначе говоря, традиционное для Европы разграничение власти и собственности – dominium sive imperium – в силу временных трудностей совершенно стирается . Не считая такой политический строй, названный им "сеньориальным", приемлемым для Европы, Бодин видел его неизбежность в условиях России, а также и Турции, и отвел ему клеточку в своей политической системе [135] .
Нужно признать, что нововведение Бодина являлось положительной находкой для своего времени, много объясняя в политическом развитии и позднейшей России. Что же казалось жителей Ливонии, то они с новыми политико-правовыми учениями в массе своей знакомы не были – а если бы ознакомились, то сказали бы, что при "сеньориальном строе" не жили и жить не собираются.
Ливонское королевство
В предыдущем разделе мы упомянули об искусности царской дипломатии. Полное ее описание далеко выходит за пределы нашей темы. Несмотря на это, здесь стоит упомянуть об одном проекте будущего Ливонии, задуманном в Москве и едва не нашедшем воплощение на практике. Мы говорим об идее организации на землях Восточной Прибалтики нового государственного образования под именем королевства Ливонского – формально самостоятельного, на деле же связанного с царством Московским вассальной зависимостью.
Образование такого буферного государства успокоило бы как государей сопредельных европейских держав, так и самих ливонцев. При этом оно не представляло бы никакой опасности для России, и предоставило бы ее купцам привилегии, выведя русскую внешнюю торговлю на просторы Балтики.
Выбор кандидата на новый ливонский престол был проведен еще более искусно. Царские дипломаты сделали это лестное предложение не германскому князю, тем более не польскому или шведскому королевичу, но любимому сыну датского короля Христиана III, молодому принцу Магнусу (ему едва исполнилось тридцать лет). Одно это решение как в капле воды отразило исключительную силу геополитического мышления московских дипломатов. Дело в том, что при всей сложности отношений между Польшей и Швецией, обе они относились к ливонским предприятиям русского царя безусловно враждебно.
Посадив на ливонский трон датского королевича, русская дипломатия одним движением раздвигала польско-шведские клещи, сжимавшиеся по оси "север-юг" другой, просовывая между ними стальную ось "восток-запад", объединявшую Россию и Данию. Одно это движение не только должно было устранить сложности, возникшие у России в локальной Ливонской войне, но и могло решительно перевернуть весь баланс сил на Балтике. Дополнительный шанс на успех придавала такому шагу датско-шведская вражда, ставшая к тому времени традиционной (после разрыва Кальмарской унии и погрома Стокгольма, учиненного датчанами в 1520 году).
В 1570 году, Магнус был коронован и получил ливонский престол. Взяв в жены Марию, племянницу Ивана IV, он принес вассальную клятву верности московскому царю. Истощенное войной, ливонское население встретило новую датско-русскую династию с энтузиамом. Казалось, что беды Ливонии уже позади, наступают новые, благополучные времена. Люди к тому же вспоминали, что датчане в Восточной Прибалтике не были совсем уж чужими. С 1219 по 1346 год они владели Эстляндией, никакими жестокостями не отличились, и даже могли почитать себя обиженной стороной, поскольку были довольно бесцеремонно вытеснены с эстонских земель сильным тогда Ливонским орденом.