Метафизика Петербурга. Немецкий дух - Спивак Дмитрий Леонидович 24 стр.


Цитирование в каждом таком случае приходится прекращать почти насильно. Оно и неудивительно: литераторы петровской эпохи были людьми литературно весьма искушенными и европейски образованными. Отнюдь не случайно, их тексты продолжали быть на слуху российских читателей вплоть до времен Ломоносова, если не Пушкина. Ну, а включенные ими в состав собственных произведений, переосмысленные и перелицованные, тексты петровской эпохи благополучно дошли – чаще всего в виде отдельных образов и выражений – до наших дней.

В частности, в научной литературе не раз уже отмечалось, что характерные черты образа Петра (как, впрочем, и его любимого детища – Санкт-Петербурга) – восходят у названных авторов непосредственно к русской панегирической традиции первой четверти XVIII века [181] . Вот почему, памятуя о выдвинутом отечественными литературоведами положении, что собственно "петербургский текст" начал формироваться только в творчестве А.С.Пушкина конца 1820 – начала 1830-х годов [182] , мы полагаем возможным утверждать, что "введение" к нему писалось еще панегиристами петровской эпохи, по горячим следам событий.

Немецкий акцент в "петербургском тексте"

Немецкий акцент в этом "введении" к "петербургскому тексту" состоял, по нашему мнению, не в частом упоминании ливонских побед, и даже не в периодических заимствованиях из арсенала символов и аллегорий германской панегирической традиции той эпохи. Более важной нам представляется трактовка образа царя, фигура которого вырастает до масштабов не то что епископа и апостола, но почти полубога, "бессмертия достойнейшего". В отблеске этого сверхчеловеческого величия виделся петровским идеологам и город, с немалой поспешностью сооружавшийся в дельте Невы .

Между тем, восприятие государя как "держателя земли" (Landesherr), абсолютного повелителя как в духовных, так и в светских делах было характерной принадлежностью именно протестантской, в первую очередь – немецкой, идеологии того времени. В свете этого факта нам представляется важным высказанное в отечественном религиоведении наблюдение о том, что "Феофан не то что примыкает, он принадлежит к протестантской схоластике XVII века. И его сочинения вполне умещаются в истории немецкого реформированного богословия".

"Не будь на феофановых "трактатах" имени русского епископа, их автора всего естественнее было бы угадывать в среде профессоров какого-нибудь протестантского богословского факультета", – продолжал наш замечательный историк православной церкви, о. Г.Флоровский, и завершал несколько ниже: "Пред нами даже не западник, но попросту западный человек, иностранец. И недаром всего легче Феофану было именно с иностранцами, с иностранными министрами, с учеными немцами из Академии наук" [183] .

Спору нет, отец Георгий говорил в цитированном выше месте своего труда прежде всего о чисто богословских работах епископа Феофана. Однако на поле пропаганды и агитации Феофан Прокопович занимал в точности ту же позицию, что и в области богословия. С большими или меньшими оговорками, это наблюдение может быть распространено и на всю официальную публицистику петровской эпохи, с присущим ей пафосом возвеличения привещенного государя – и "воли монаршей", едва ли не заменяющей подданным благодать Божию.

Скрытое напряжение между принципами гуманности и абсолютизма, заложенное таким образом уже во "введении" в "петербургский текст", нашло себе яркое выражение уже в пушкинском "Медном всаднике". Оно продолжало осмысливаться и видоизменяться в целом ряде наших классических текстов – вплоть до "Петербурга" Андрея Белого.

Завершая наше короткое обращение к панегирической литературе петровской эпохи, нам представляется уместным высказать свое убеждение в том, что отечественная педагогика в недостаточной степени обращается к этой сокровищнице. Между тем что бы могло быть более естественным, чем включение в ежегодное празднование "Дня рождения города" состязаний школьников в чтении избранных отрывков из ораций петровской эпохи, с непременной трансляцией выступлений победителей по городскому радио и телевидению.

Что могло бы быть более интересным, чем составление коротких панегириков на заданную тему из истории Петербурга – вместо набивших оскомину, так называемых сочинений – на вступительных экзаменах в наши институты и университеты. И что могло бы быть более впечатляющим, чем рецитация мэром "Северной столицы" в день именин Петра Великого, перед его надгробным камнем, в торжественной тишине Петропавловского собора, в присутствии почетных граждан города, отрывков из панегириков, сверкавших тусклым золотом старинного риторического искусства, которые любил слушать еще сам основатель Петербурга.

От "ливонской пленницы" – до герцогини курляндской

Прошло время царствования Петра I – и на российском престоле, "не без борьбы между разными партиями", как осторожно выражались писатели старого времени – осталась его супруга, Екатерина I. История "ливонской пленницы" Марты Скавронской – от рождения в 1684 году и тихой жизни в Мариенбурге, в прислуге у местного пастора Эрнеста Глюка, до романа с Петром I и восхождения на российский трон – была в общих чертах известна современникам.

Подробности пересказывались на разные лады, в зависимости от близости мемуариста к петербургскому двору. Так, датский посланник Юст Юль в своих известных записках развернул целую романтическую историю о церемонии бракосочетания, по случайности пришедшейся на день, когда русские войска ворвались в город – и о новобрачной, попавшей в плен прямо на пороге кирхи, в полном подвенечном уборе [184] . Эта версия умело совмещала весьма желательную по обычаям той эпохи непорочность невесты, в особенности царской, с тем фактом, что Марта вышла за Петра Алексеевича, собственно говоря, при живом муже, драгунском капрале шведской службы, по фамилии Мейер. Другие мемуаристы отличались меньшей деликатностью.

Для нашей темы существенно то, что родным для первой российской императрицы был край на северо-востоке ливонских земель, между Дерптом и Мариенбургом (то есть теперешними Тарту и Алуксне), что она была крещена лютеранкой и порядочно знала немецкий язык. Последнее обстоятельство может быть поставлено под сомнение на основании прежде всего записок маркграфини Вильгельмины Байрейтской, отметившей в своем рассказе о встрече с царской четой, что Екатерина Алексеевна едва говорила по-немецки и понимала обращенную к ней немецкую речь не вполне твердо [185] .

Слова эти трудно принять на веру. Немецкой аристократке едва минуло в ту пору десять лет, она была недобра от природы и с удовольствием повторяла злобные сплетни, обычные при берлинском дворе. Скорее всего, не получившая серьезного образования Екатерина Алексеевна объяснялась со своими благородными собеседницами – а Вильгельмина была сестрой Фридриха Великого – на обиходном немецком языке, да еще в его остзейском варианте, слышанном ею с детства. Нет сомнения, что он существенно отличался от немецкого литературного языка, сложение которого в ту пору еще, кстати, не было завершено – труды нормализаторов этого языка, трудолюбивых Готшеда, Аделунга и Кампе были еще впереди.

Таким образом, мы полагаем возможным отнести отрицательный отзыв Вильгельмины скорее на счет социальной неприязни, нежели лингвистических затруднений. Что касалось наследовавшего Екатерине Петра II, то относительно него сама возможность такого афронта была устранена априорно. Сын царевича Алексея Петровича, он был немецким аристократом по матери, принцессе Софии Шарлотте Брауншвейг-Вольфенбюттельской. За четыре года замужества она, кстати, не озаботилась тем, чтобы выучиться хотя бы нескольким обиходным выражениям на русском языке.

Заметим, что, несмотря на консервативный строй личности Алексея Петровича, он чувствовал себя в "немецком мире" уже достаточно свободно. Не следует забывать, что хотя русские дипломаты вывезли беглого царевича на родину из Неаполя, бежал-то он в 1716 году в Вену, просить помощи и протекции у австрийского императора, и не обманулся в своем расчете. К кому ж было обращаться, как не к ближайшему родственнику – императору Карлу VI, женатому на старшей сестре покойной Софии Шарлотты [186] .

Наполовину немец по крови, Петр II душевно любил молодецкие забавы, думал и говорил по-русски и перенес столицу из "европейского" Петербурга в "первопрестольную" Москву. Сменившая его на престоле императрица Анна Иоанновна, русская по происхождению, восстановила "немецкий" Петербург в его достоинстве имперской столицы и повела такую политику, что десятилетие ее царствования получило в отечественной традиции не вполне корректное, зато меткое наименование "периода немецкого засилья".

Психологический тип немецкого сановника

"Да здравствует днесь императрикс Анна,

На престол седша увенчанна…"

Так писал в 1730 году Василий Тредиаковский, соединяя далее при помощи "конечного краесогласия" имя российской императрицы с "полными стаканами" и "верными гражданами". Выпито на Руси по поводу коронации было изрядно: баки с вином были установлены на колокольне Ивана Великого, так что, дойдя по трубам до земли, оно било ключом. Что же касалось граждан (с ударением на втором слоге), то они уповали на лучшее будущее, вне зависимости от национальной принадлежности.

Выданная смолоду за курляндского герцога, сроднившаяся за неполных два десятилетия, проведенных в Митаве, с атмосферой немецкого протестантского государства, Анна Иоанновна не видела для себя и своей державы лучшей судьбы, нежели вверить обе немецким советникам и фаворитам. Среди первых в памяти потомства остались прежде всего граф Миних и граф Остерман, из вторых – разумеется, герцог Бирон.

Оба великих министра императрицы Анны были выходцами из очень небогатых семей, из внутренних областей Германии (Христофор Антонович Миних был ольденбуржец, а Андрей Иванович Остерман – вестфалец). Оба были приняты на русскую службу во времена Петра I и отличились уже при нем. Упомянем только о том, что Остерману довелось сыграть едва ли не решающую роль в переговорах, предшествовавших Ништадтскому миру, венчавшему "главную войну" Петра Великого – Северную. Историки обращают внимание на то, что петровский указ, возведший Остермана в баронское достоинство, был не случайно датирован тем же числом, что и подписание мира со шведами [187] .

Что же касалось Миниха, то ему довелось принимать участие, а на определенных этапах – и возглавлять реализацию таких масштабных для того (как, впрочем, и нашего времени) проектов, как обводной Ладожский канал, сооружение "прешпективной" – прямой, как стрела – дороги из Петербурга в Москву, и продолжение работ по облицовке камнем бастионов Петропавловской крепости [188] .

Оба вошли в большую силу при Анне Иоанновне. Остерман постепенно сосредоточил в своих руках все нити управления внешней политикой России. С 1734 года он занял пост первого кабинет-министра империи. Миних командовал вооруженными силами России и не раз водил их в победоносные походы. С 1732 года он занимал пост президента Военной (Рейхскригс-) коллегии.

Оба попали в опалу при восшествии на престол Елизаветы Петровны. Остерман умер в березовской ссылке; Миниха вернул из Сибири Петр III, так что престарелому генерал-фельдмаршалу довелось еще послужить на второстепенных постах и ему, и Екатерине II – а за последней, по некоторым свидетельствам, даже и поухаживать, впрочем, без всякого успеха.

Цицерон, кажется, почитал основным для достижения успеха в искусстве оратора "постоянное движение духа" (perpetuus motus animi). Точно так же, потомство запомнило характерные для обоих политиков энергию, собранность, расчетливость не проявлявшие видимых признаков ослабления с годами, – а кроме того, всегдашнюю готовность к проведению сложных интриг и даже заметную склонность к ним. Спорить тут не с чем; однако все доступные нам материалы говорят о том, что оба германца верно служили интересам России – так, как их понимали при петербургском дворе.

Именно в этой связи нам представляется возможным указать на фигуры Миниха и Остермана как представителей ставшего с их поры характерным для "петербургского периода" в целом, психологического типа сановника и администратора – немца по происхождению, лютеранина по крещению, рационалиста и прагматика по складу личности, крепкого профессионала в своей области политики и управления, и всегда верного слуги и защитника трона .

Может быть, деятелям следующей политической генерации – какому-нибудь графу фон Сиверсу или барону фон Корфу – не довелось подняться до таких же служебных высот – однако они учились тому, как надобно служить престол-отечеству, на примере таких корифеев, как Миних и Остерман. Ну, а российское дворянство привыкало к тому, чтобы видеть в сановниках немецкого происхождения своих новых – и полноправных – соотечественников.

В согласии с этой позицией нам и показалось возможным в начале этого раздела ограничиться русифицированными вариантами имен обоих наших героев. По всей видимости, оно несколько удивило читателя, привыкшего чаще читать о Бурхарде Кристофе Минихе и Генрихе Иоганне Фридрихе Остермане. Действительно, они сами свободно могли называть себя как на русский, так и на немецкий лад (причем принятие русского именования по имени-отчеству отнюдь не означало уже совершившегося перехода в православную веру).

Впоследствии немцы, в особенности петербургские, очень охотно принимали русифицированные имя и отчество (причем обычное для немцев второе имя нередко переходило в отчество), что, кстати, было не один раз, с большей или меньшей долей иронии, обыграно в отечественной литературе, от "физиологических очерков" – до водевилей. Продолжая эту иронию, даже философа Гегеля, ставшего со временем предметом подлинного культа в среде русского образованного юношества, петербургские остряки могли величать на манер, ставший привычным у нас, Егором Федоровичем [189] …

Пусть так. Надо ли говорить, что ирония в таких случаях оставалась невинной, хотя и фиксировала вполне определенный этап в обрусении петербургских немцев – или в приобретении ими "хвоста", по распространенной остроте того времени.

Эта острота бытовала у русских людей во времена Анны Иоанновны. Она состояла в том, чтобы называть приезжих немцев "кургузыми", то есть лишенными, так сказать, хвоста. Под "хвостом" в данном случае следует понимать семью и имение – то есть тех, кого при служебной провинности немца можно сослать, или же то, что можно, соответственно, конфисковать. Русские люди, располагавшие таким "хвостом", должны были, естественно, вести себя гораздо осторожнее, чем иностранцы без роду, племени и корней. Любопытно, что в мемуарной литературе эта острота была впервые зафиксирована именно применительно к Остерману, притом во вполне положительном контексте [190] .

Дело в том, что, прибыв в Россию, Андрей Иванович озаботился женитьбой на Марфе Ивановне Стрешневой, принадлежавшей к русскому столбовому дворянству и приходившейся дальней родней самим Романовым. Дети их чувствовали себя уже совершенно русскими людьми и поступали соответственно этому. К примеру, среднему сыну Остермана, Федору Андреевичу, довелось участвовать в качестве русского офицера во всех крупных сражениях с пруссаками в годы Семилетней войны и проявить себя самым достойным образом.

Нужно учесть и то, что на русскую службу достаточно рано перебрались и немецкие родственники "великого Остермана", к примеру, его старший брат Иоганн Христоф Дитрих, преподававший немецкий язык юным племянницам Петра, включая и будущую императрицу Анну. Приняв во внимание все эти доводы, мы можем согласиться с тем, что усилия Остермана по избавлению от "кургузости" принесли свои плоды, что и было своевременно отмечено его шутливыми российскими современниками.

Архитектурный текст анненского Петербурга

Анненская эпоха была временем весьма оживленной и масштабной архитектурной и градостроительной деятельности. Ход событий нашел себе достаточно полное отражение в целом ряде работ по истории города. Он, несомненно, в общих чертах памятен читателю. Пожары 1736–1737 года уничтожили почти две трети застройки Адмиралтейского острова, опустошив центр города, принеся его жителям города тяжелые испытания, но в то же время предоставив карт-бланш деятельности строителей. Этот шанс был использован ими в полной мере.

Созданная правительственным указом, летом 1737 года, Комиссия о Санкт-Петербургском строении составила генеральный план застройки и развития города. В соответствии с ним, столица была разделена на пять частей, главной из коих, заслуживающей первоочередного развития, была признана Адмиралтейская. В основу ее планировки был положен "трезубец" проспектов – или, по-старому, "перспектив" – расходившихся от перестроенного Адмиралтейства с его обновленным, сверкающим золотом шпилем.

Таким образом, "в ансамбле центра города получил последовательное воплощение принцип организации видовой системы с завершением перспектив высотными акцентами" [191] . Мы специально подчеркиваем этот факт, поскольку контраст "горизонтального" расположения города с его вертикальными доминантами нашел себе, как известно, осмысление в метафизике Петербурга, где был связан с его наиболее глубинным, сотериологическим пластом.

В свою очередь, завершение композиции гигантского "трезубца", составленного Средней, Вознесенской и Невской перспективами, закрепило на плане Петербурга черты новой, масштабной регулярности. Вместе с набережными, они до сих пор составляют основу пространственного решения центра города. Невский проспект, кстати, получил свое название только тогда, а именно 20 апреля 1738 года. До того он носил название Большой першпективной дороги.

Как отмечают историки градостроения, "трудно было найти более удачное название: оно не только подчеркнуло направление перспективы – к Невскому монастырю, но и отразило неразрывную связь ее с Невой: словно тетива гигантского лука, Невский проспект соединяет Адмиралтейство и Александро-Невскую лавру, расположенные по разные стороны излучины Невы" [192] .

К этому нужно добавить, что Большая першпективная дорога служила в ту пору главным въездом в город со стороны Москвы. Поэтому вполне обоснованным было бы наименование типа "Московская" или "Главная" першпектива. Избрав местное, и притом "водное" наименование, строители анненской эпохи отсекли "внешние" семиотические ассоциации, подчеркнув "внутренние" – и на свой лад повторив базовое для метафизики Петербурга кодирование в его архитектурном тексте союза и борьбы между собой земли и воды.

Немецкий акцент в архитектурном тексте анненского Петербурга

Наши герои приняли самое активное участие в формировании архитектурного текста анненского Петербурга. Миних формально возглавил Комиссию о Санкт-Петербургском строении. Впрочем, не только формально. Признавая всю важность творческого импульса, приданного работе Комиссии П.Еропкиным и его талантливыми соотечествениками, историки градостроения считают необходимым указать на полезность, а в некоторых отношениях и прозорливость Миниха, бывшего, помимо всего прочего, опытным инженером-строителем.

Так, Миних "в 1727 году предложил интересный план защиты Петербурга от наводнений. Планом почему-то не воспользовались. Но на чертеже, уцелевшем до наших дней, хорошо видна трехлучевая система центра города. Прием, и сегодня рождающий восхищение: от здания Адмиралтейства, от горящей на солнце иглы разлетаются три проспекта – уже существовавший Невский, будущая Гороховая улица и Вознесенский проспект" [193] .

Назад Дальше