При этом, в районе Адмиралтейства с течением времени остались небогатые немцы, работавшие преимущественно по найму, поблизости от Казанского собора обосновались более зажиточные семьи, – ну, а Васильевский остров с его Академией наук и Университетом стал своего рода "Латинским кварталом" для немецких ученых. Надо ли говорить, что все эти позднейшие перемещения проходили по доброй воле и желанию самих петербургских немцев.
Любопытно, что в мемуарах, написанных уже после завершения "петербургского периода", такой проницательный наблюдатель, как А.Н.Бенуа, нашел уместным мысленно вернуться к истории "Немецких слобод" в России и подчеркнуть, что до Петра I все это были разновидности сеттльментов или гетто. Напротив, после него, "если можно говорить в отношении Петербурга о какой-то Немецкой слободе, то только в очень условном и переносном виде. Такая "слобода" существовала только "в идее", и это понятие не соответствовало чему-то топографически-обособленному. К составу такой идеальной Немецкой слободы", – заключает Александр Николаевич, – "принадлежала и наша семья" [170] …
Архитектурный текст петровского Петербурга
"Архитектура – это застывшая музыка", – гласит известное изречение. Однако, с не меньшим основанием, современная наука говорит и о текстах, порождаемых архитектурой и градостроением. Петербург представляет собой прекрасный пример такого текста – или ряда текстов, частично написанных один поверх другого. Разбор таких текстов, реконструкция их словаря и грамматики представляет собой увлекательное занятие. Всякому жителю Петербурга доводится едва ли не каждый день заниматься таким "грамматическим разбором" – чаще всего подсознательно, передвигаясь внутри городского пространства. Систематическое его проведение входит в задачу семиотики города.
В основу "строительного языка" раннего Петербурга была вполне осознанно положена одна традиция той эпохи – а именно, нидерландская. Дав в одном из своих писем краткую характеристику зодчества Франции и Италии, Петр I подчеркнул: "Но в обоих сих местах строения здешней ситуации противные места имеют, а сходнее голландские … нигде на свете столько хорошего нет, как в Голландии, и я ничего так не требую, как сего" [171] . Следовательно, исходный язык был задан как самой природной средой, так и удачным приспособлением зодчих к ее состояниям.
Соответственно этому, в качестве образца для массового жилищного строительства, развернутого в Петербурге после 1709 года, были приняты небольшие одноэтажные дома в четыре окна и дверь по фасаду, построенные на фахверковой раме, заполненной глиной, и выкрашенные в какой-нибудь веселенький цвет, либо раскрашенные под кирпич или камень. Кровля их была крыта черепицей, гонтом или же просто дерном. В ней иногда делались прорезы под маленькие мансарды или же слуховые оконца. Убогое очарование этих "голландских домиков" – или, если говорить более корректным языком, их аскетизм – сразу придали Петербургу определенно деловой и вполне регулярный характер.
В 1714 году, "образцовые мазанки" уступили место целому набору типовых домов, разработанному, как известно, Доминико Трезини – любимым зодчим Петра I и фактически первым "главным архитектором" Петербурга. В проектах Трезини проведена более развернутая детализация, в зависимости от места постройки, ее функции, равно как и принадежности заказчика к "подлому", "зажиточному", либо же "именитому" сословию. Сравнивая проекты Трезини с чертежами первоначальных мазанок, мы видим, что главные принципы, а именно жесткая регламентация типов домов и ориентация их облика на "голландскую" простоту и компактность были сохранены в полной мере [172] .
Количество "фонем" архитектурного языка раннего Петербурга (под ними мы понимаем конструктивные блоки домов, неделимые далее в функциональном отношении) было, таким образом, строго ограничено и жестко регламентировано. Как следствие, "лексем" в этом языке (то есть типов строений) было очень немного, и архитектору приходилось без устали повторять эти "слова", научившись находить удовольствие в их "однообразной красивости".
Регулярность на том, впрочем, отнюдь не заканчивалась. Далее вступал в силу принцип "блокировки типовых ячеек", предписывавший ставить и так похожие друг на друга дома впритык друг к другу, с фасадами, вытянутыми "в струнку" по "красной линии". Такой принцип был резко противоположен привычной русским строителям свободной расстановке домов, скрывавшей каждый из них в глубине участка, за палисадником или хозяйственными постройками.
И, наконец, был введен принцип, получивший в истории архитектуры условное наименование "зонирования по высоте застройки". В результате его применения при первоначальной застройке Васильевского острова, к примеру, двухэтажные дома были поставлены вдоль набережных Невы, а одноэтажные – на линиях, уходящих вглубь острова [173] . В результате последовательного проведения этих принципов, состав не только "слов", но также "словосочетаний" и "предложений" архитектурного языка первоначального Петербурга подвергся практически всесторонней регламентации.
Глаз обитателя города стал постепенно привычен к очертаниям уходящих в бесконечность улиц или линий, застроенных простенькими типовыми домами, которые казались особенно низкими под нависавшим серым небом, и безнадежно однообразными при отражении в речных водах. Вся эта многократно повторенная горизонталь разрывалась высокими, иногда золочеными, шпилевидными завершениями колоколен и башен, сразу придавших Петербургу его привычный нам облик. "В петровском Петербурге множество этих гигантских игл вместе с высокими мачтами кораблей как бы поддерживали низкое облачное небо, не давая ему накрыть и раздавить новорожденный город. Легкие острые вертикали вырывали сказочный Петрополь у болота, создавали образ, каким не обладал ни один русский город (но довольно привычный для жителей Северной Европы)" [174] . Последнее замечание представляется нам вполне справедливым. Облик, приданный первоначальному Петербургу, действительно был удивительно схож с видом рядового порта на Балтике или Северном море .
Как хорошо знают историки архитектуры, конкретизировать это утверждение далее практически невозможно. Да, первый "главный архитектор" Петербурга, Доминико Трезини, был швейцарцем по рождению и набил себе руку на строительстве в Копенгагене. Да, облик его лучшего создания – Петропавловского собора удивительно схож с видом рижского собора св. Петра, которым царь Петр заинтересовался в первый свой, мирный приезд в Ригу. Первоначальную "иглу" нашего собора создавал голландский мастер Харман фан Болес, а золотили – и, кстати, монтировали по эскизу Трезини венчающую ее фигуру ангела с крестом – немецкие мастера из Риги. Да, в "апробованном" Петром в 1712 году проекте собора прослеживаются несомненные переклички с церковью св. Мартина, работы маститого К.Рена, которую царь тоже видел во время своего посещения Лондона. Трудно забыть и о мощном шпиле собора св. Петра, с XIII века осенявшего панораму славного Любека – "Королевы Ганзы" ("Königin der Hanse"), а с нею и всей Балтики ("город" ведь по-немецки – женского рода).
Примеры такого рода легко приводить десятками, но они ничего не решат. Стиль раннего Петербурга – первый наш, как недавно стали писать, "русско-европейский стиль" – не был ориентирован ни на Ригу, ни Копенгаген, ни Лондон, ни Амстердам. Напротив, он по принципиальным соображениям складывался за счет "умного выбора" потребных приемов и элементов из европейского зодчества своей эпохи, слаженных воедино в отнюдь не оригинальном по частям, но абсолютно своеобразном в целом тексте раннего Петербурга. Содержание этого текста нам в общих чертах известно. Им было предусмотренное идеологией "просвещенного абсолютизма" слияние главнейших общественных сословий, а в более общем плане – покоренной природы и упорядоченного общества в единое целое "новой гармонии".
Немецкий акцент в архитектуре
"Не все ль неволей сделано, а уже за многое благодарение слышится, от чего уже плод произошел", – говаривал к концу жизни с плохо скрываемым самодовольством слышавший эту гармонию своим тайным слухом Петр Великий. Эти слова в полной мере возможно отнести и к тексту раннего Петербурга. Готовясь к празднованию трехсотлетия своего города, петербуржцам следует в полной мере осознавать, что основы того "строгого, стройного вида", который так много говорит их умам и сердцам, были заложены в грамматике петровского архитектурного и градостроительного языка, писавшейся кулаком и дубинкой.
Общее утверждение об "среднеевропейском" облике раннего Петербурга, разумеется, не отменяет того, что отдельные предложения и абзацы архитектурного текста раннего Петербурга были написаны с немецким акцентом, вполне ощутимым по сию пору. В первую очередь, это – практически определяющий для храмовой архитектуры раннего Петербурга – будь то Петропавловский или Троицкий собор, церкви Успения на Мокруше или Воскресения Христова на набережной Васильевского острова близ дворца Меньшикова – тип базиликального одноглавого здания под удлиненным "шпицем". В восприятии русских людей, этот тип неизменно связывался с лютеранской кирхой [175] . Ну, а первую скрипку в петербургском лютеранстве неизменно играли немцы.
Тут будет уместным оговориться, что первоисточником этих "цитат" были протестантские кирхи отнюдь не раннего Петербурга. Их начали ставить в нашем городе едва ли не с самого дня его основания. Можно считать, что первой была кирха, поставленная на территории Петропавловской крепости в 1703 году. За нею последовали другие, прежде всего "лютеранско-реформатская" кирха, возведенная во дворе дома вице-адмирала российского флота, сподвижника Петра I, славного Корнелиуса Крюйса в 1708 году. Дом этот был расположен на левом берегу Невы, в самом центре города, примерно на месте позднейшего Нового Эрмитажа. Взятое нами в кавычки в предыдущей фразе определение передает тот нечасто встречавшийся в истории факт, что представители двух важнейших протестантских конфессий мирно уживались в петровском Петербурге, и даже находили возможным молиться в одном помещении.
Как можно заключить на основании документов эпохи, оба упомянутых храма, а также и ряд других, поставленных на берегах Невы, представляли собой скромные деревянные строения об одном этаже, увенчанные небольшой башней со шпилем [176] . Надо ли говорить, что это было следствием единственно торопливости в работе и экономии средств. Однако же, по указанной причине, прототипом базиликальных православных храмов первоначального Петербурга стали не местные, но иностранные культовые здания.
Кроме того, нужно сказать и о здании городской ратуши. Как известно, при сильном развитии властных структур, ярко представленном в архитектурном тексте раннего Петербурга хотя бы зданием Двенадцати коллегий, нашему городу все же не довелось обзавестись особым зданием ратуши, в строгом смысле этого слова. Это должно было очень удивлять приезжих европейцев, поскольку Rathaus – помещение, где размещались органы городского самоуправления – представляло собой, вне всякого сомнения, одно из средоточий жизни любого западного города, – наряду с кафедральным собором или рынком (и, разумеется, более или менее обширной площадью перед каждым таким "знаковым" зданием).
Можно предположить, что, подсознательно ощущая отсутствие такого здания, немецкий архитектор Георг Иоганн Маттарнови принял в 1718 решение строить Кунсткамеру – первый наш музей – в формах привычной его взгляду ратуши, соединяющей компактное основное помещение симметричной планировки с возвышающейся в центре башней. Правда, Кунсткамера была развернута им не к площади, а к узкой набережной Невы. Однако ориентация на реку, как и вообще любовь к водным коммуникациям, были присущи пространственному мышлению Петра и усиленно прививались им своим подданным.
Потом постройку Маттарнови, который умер, едва успев заложить фундаменты нового здания, передали швейцарскому зодчему Николаю Фридриху Гербелю. Подхватив и даже немного развив интуитивно понятную ему мысль предшественника, Гербель вывел в камне основной объем здания, но не справился с башней. Как известно, докончить ее выпало на долю итальянца Г.Киавери, а его работу завершил, уже после смерти Петра, русский архитектор М.Земцов.
В итоге совместных усилий этого "интернационала зодчих", одухотворенного единой "сквозной идеей", в центре города все-таки появилось весьма импозантное здание ратуши в немецком вкусе, использованное, впрочем, для размещения коллекций рыб, птиц, пресмыкающихся гадов, а также и всяких уродов – в связи, надо думать, с отсутствием до поры до времени самой идеи самоуправления.
В конце XVIII века архитектор Д.Феррари стал строить на Невском проспекте, при помещении Городской думы, учрежденной в 1785 году, монументальную многоярусную башню с часами. И, наконец, еще одно здание общественного назначения, импозантного вида и симметричное в плане, построенное по проекту знаменитого Константина Тона в середине XIX столетия, замкнуло восточную перспективу Невского проспекта. В центре здания Московского вокзала была поставлена часовая башня. "Этот прием, несомненно, был подсказан сложившимся в странах Западной Европы типом здания городской ратуши" [177] . При виде обоих строений, надо думать, сердца петербургских немцев успокоились, а у зодчих, получивших европейское образование, одним подсознательным комплексом стало меньше. Обе башни дошли без больших переделок до наших дней, приобретя с ходом времени значение доминант главной улицы нашего города.
Подчеркнем, кстати, что "образцовые мазанки", вкупе с прочими плодами типового строительства петровских лет, следует воспринимать не просто как результат переноса голландских строительных идей и практик на русскую почву. Ведь тот образ обыденной жизни и деятельности, который у Петра и его сподвижников связывался по преимуществу с Нидерландами, в реальности нашел себе самое широкое распространение в городах Балтики, определив облик в особенности их припортовых кварталов.
"Нижненемецко-голландская цивилизация", пришедшая в портах Северной Европы на смену ганзейской, была безусловной реальностью. Точно так же и тот голландский язык, на котором Петр I с удовольствием и легкостью предпочитал объясняться с интересными ему людьми – от голландских мастеровых до немецких герцогов (примеры чего с таким смаком брали на карандаш и переносили на бумагу немецкие собеседники царя [178] ), на самом деле был не более чем принятым в северноевропейских портах "лингва франка" – языком международного общения, сложившимся в первую очередь на базе голландского и нижнененемецкого языков (не без влияния, разумеется, верхненемецкого).
Достаточно сравнить виды центральных частей голландских городов, с их высокими, узкими домами, фасады которых обычно завершались причудливыми щипцами – к примеру, неоднократно писавшейся художниками площади Дам в Амстердаме – с зарисовками припортовых улиц любого мало-мальски значительного балтийского порта, от Ревеля до Любека, как сразу станет понятно, откуда в действительности черпал Петр свое вдохновение. Вот почему мы вполне можем рассматривать и "голландские" типовые дома, определившие облик значительной части петровского Петербурга, как пример "голландско-нижненемецкого" – в смысле той "лингва франка" северных портов, о которой мы говорили выше – акцента в архитектурном тексте нашего города .
Введение в "петербургский текст"
"Сие наипаче место, неславное прежде и в свете незнаемое, а ныне преславным сем царствующим Петрополем и толь крепкими на реке, на земле и на море фортецами утвержденное купно и украшенное, – кто по достоинству похвалить может?" – важно вопрошал один из ведущих идеологов и пропагандистов петровских реформ, Феофан Прокопович, в произнесенной в 1725 году, в санкт-петербургском Троицком соборе, орации памяти недавно почившего "Отца отечества" [179] .
Говоря об укреплениях невской столицы, Феофан употребил множественное число, поскольку, помимо правобережной Петропавловской крепости, речь шла также о левобережном Адмиралтействе, равно как о расположенной напротив устья Невы Кроншлотской фортеции. Заданная ими полицентричность обороны и роста Петербурга хорошо осознавались современниками как преимущество города, что уже нашло себе отражение и в исторической литературе.
"Создание вокруг города трех крепостей, одна из которых стояла на пути противника, угрожавшего Петербургу с моря, рассредоточивало силы врага, вынуждало отказаться от обычного прорыва, делало оборону прочной и устойчивой. В фортификации, в военно-инженерном искусстве это был большой шаг вперед", – справедливо заметил в свое время В.В.Мавродин [180] .
Что же касалось ответа на основной вопрос, то тут Феофан Прокопович выразил осторожное опасение. "И все то видим, все ли словом заключить можем, чем нас изобилно ублажил и благополучных и славных сотворил Петр Великий! Удивлятся токмо возможно, а выговорить весьма неудобно". Сомнение в своих силах, в особенности перед лицом творения Петра Великого, выражалось с тех пор целым рядом отечественных литераторов; не чуждо оно и автору этих строк. Но, несмотря на естественную робость, писатели петровского времени нашли силы и средства для решения своей главной задачи – восхваления успехов России – и сделали это весьма убедительно.
Конечно, на современный вкус эта литература не вполне содержательна. С одной стороны, она слишком напыщенна. Длинные, сложно построенные периоды буквально трещат под грузом символов и аллегорий, уподоблений библейским и античным героям, стремлением поставить едва ли не любую викторию российского воинства в ряд с величайшими битвами истории. С другой стороны, все эти тексты писались в разгар событий, чаще всего были рассчитаны на произнесение, так сказать, перед строем "российских орлов", слушались ими с большим вниманием – и, кстати, оперативно переводились на иностранные языки (в первую очередь, немецкий и латинский), с тем, чтобы пристально изучаться за границей.
К тому же, внимательный читатель найдет в залежах этих тяжеловесных творений немало подлинных бриллиантов мысли и слова. Чего стоит одно приведенное Стефаном Яворским в блестящей проповеди 1708 года "Три сени, Петром Господу поставленныя" рассуждение о главных причинах недавнего основания Петербурга ("Первое для увеселения, второе для крепости, третие для великаго пожитку и корысти от пристани корабельной")!
С какой изумительной обстоятельностью разворачивает свою мысль Феофилакт Лопатинский в новогоднем "Слове о богодарованном мире" (1722), ведя ее от календарной мистики – к историософии Ништадтского мира!
И как выразительно почти экстатическое заклинание, включенное Феофаном Прокоповичем в состав знаменитого "Слова на погребение Петра Великого": "Оставил нас, но не нищих и убогих: безмерное богатство силы и славы его, которые вышеименованными его делами означилося, при нас есть. Какову он Россию сделал, такова и будет: зделал добрым любимую, любима и будет; зделал врагом страшную, страшная и будет; зделал на весь мир славную, славная и быть не престанет"!