При всех этих положительных чертах, мнение дворянского общества, не говоря уже об образованных людях, не имело для Бенкендорфа никакого значения, когда речь шла о службе государству, отождествлявшемуся им с престолом. Когда царь предложил – он стал шефом корпуса жандармов и начальником III отделения собственной его Императорского величества канцелярии, в задачу которой входила организация тайного политического сыска. В ту пору, приличное общество с известной брезгливостью относилось к государственной службе такого рода. Однако графа это нисколько не смущало.
" Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание", – увещевал он А.С.Пушкина в отзыве на составленную поэтом по предложению государя "Записку о народном воспитании" [271] . Как видим, граф очень четко осмыслил психологические доминанты своей личности (выделенные нами курсивом в тексте цитаты) и нашел возможным, не обинуясь, противопоставить их духу дворянской вольности и просвещения.
Немецкая склонность к прилежному служению и неукоснительному усердию была принята к сведению и правительством. "Русские дворяне служат государству, немецкие – нам", – не раз доводилось с улыбкой говаривать царю Николаю Павловичу, продвигая по службе очередного остзейца [272] . Формулируя свою мысль, император имел в виду не только личную преданность, которая была очевидной. Возведшие на престол Екатерину Великую полупьяные русские гвардейцы также были ей лично преданы. Напротив, возвышенный Павлом I, а позже возглавивший заговор против него граф Петр Алексеевич Пален возводил свой род, как известно, к комтурам Тевтонского ордена.
Думается, что важной для Николая I была еще и душевная преданность самодержавной форме правления, принятой в государстве Российском. Эта преданность очень легко давалась прибалтийским немцам, привыкшим располагать жизнью и смертью своих крестьян, отдавать грубые распоряжения, и, в случае необходимости, подчиняться им – а на дворянский гонор, мнение салонов и прочие "французские штучки" смотреть исподлобья. Когда, много позже, в эпическом романе об александровском времени, Толстой характеризовал одного из действующих лиц, как "сына темного лифляндского дворянина", он имел в виду именно этот психологический тип (мы говорим о Берге из третьей части второго тома "Войны и мира", глава XI).
Честность, особенно заметная на фоне широкого мздоимства, испокон веков более чем присущего российскому чиновничеству, также входила в число добродетелей немцев на русской службе. "Честные управители встречались почти всегда только в центре, в министерствах или соответствующих им учреждениях. Идея государственной службы как служения обществу была совершенно чужда русскому чиновничеству; она была завезена с Запада, в основном из Германии. Именно прибалтийские немцы впервые показали русским, что чиновник может использовать свою власть для служения обществу" [273] .
В приведенном высказывании, американский политолог заострил свою мысль до почти гротескового уровня. Дело, конечно же, было в том, что, в связи с недостатком бюджетного финансирования, российские власти, по традиции, допускали, чтобы чиновники, особенно "на местах", кормились "от просителей" – или, по крайней мере, смотрели на это "сквозь пальцы". В связи с общей простотой отечественных нравов, в восемнадцатом веке такое кормление было, одно время признано официально. В немецких же землях, в особенности в XIX веке, распространялись уже новые "технологии власти", основанные на регулярной выплате жалованья, но и усиленном контроле.
Как всякая привилегированная группа, российское чиновничество первой половины XIX столетия достаточно быстро проявило тенденцию сложения в своеобразную касту. Заботясь о репутации верноподданных, чиновники немецкого происхождения взялись за овладение русским языком, и, в массе своей, решили эту задачу. Если в прежнее время немец на царской службе добро если кое-как объяснялся по-русски, то отныне он говорил и писал на местном языке не хуже природных русаков. "Более того, как ни странно, именно образованные русские немцы говорили "самым правильным", почти безупречным русским языком", – пишет современный языковед В.В.Колесов и заключает: "Такой правильный русский язык – особая примета петербургских немцев" [274] .
Причина такого положения состояла в том, что немецкие служащие в массе своей овладевали русским языком по нормативным грамматикам и учебникам, а пользовались им прежде всего в присутственных местах (в семьях продолжали говорить почти исключительно по-немецки – если, конечно, они не были смешанными). Отсюда и "сверхправильность" их речи, сразу расслышанная их русскими собеседниками. Сходное впечатление производила выпущенная тогда "Русская грамматика" Н.И.Греча – немца по происхождению и лютеранина, праздновавшего при этом день своего ангела по православному календарю. Присущая этой грамматике жесткая регламентация живо напоминала читателям "линейную" планировку Петербурга.
Патриотизм "петербургских немцев" включал представление о государстве Российском, как общем доме, созданном преимущественно трудами русских и немцев . Как следствие, "служилая среда начинала давать отпор чужеземцам – отпор, особенно ревностно поддержанный, повидимому, балтийскими немцами, считавшими себя коренными русскими" [275] . Любопытно, что эта позиция нашла понимание и поддержку в среде собственно русского чиновничества. Суммируя ее, известный мемуарист Ф.Ф.Вигель, сам послуживший чиновником, писал с некоторой иронией, что-де "одни немцы нас хорошо поняли и оттого, если Бог попустит , долго они будут у нас первенствовать" (курсив Вигеля).
Ирония в приведенных словах, кстати, была совершенно факультативна. Так, в официальном отчете, поданном на имя царя в 1843 году, министр народного просвещения и изобретатель знаменитой формулы "православие – самодержавие – народность" С.С.Уваров, касаясь задачи обрусения Прибалтийского края, писал, что главным препятствием на его пути является противодействие местных, остзейских дворян. Все они безусловно безусловно преданы Отечеству, – спешил оговориться министр, – однако притом полагают себя в умственном отношении едва ли не выше русских, "… коих они целое столетие снабжали своими административными идеями, своими формами и преданиями" [276] . Тон приведенных слов вполне спокоен и деловит. Не вызвало сообщение Уварова ни удивления, ни беспокойства и у царя, хорошо знавшего психологию своих остзейских подданных и уверенного в их преданности.
Все приведенные доминанты психологического склада "петербургских немцев" помогли им уверенно войти в состав российского чиновничества времен Александра I и Николая I – и даже занять в нем, как мы говорили, непропорционально большое место . Ну, а общение с чиновниками разных уровней – тем более, почти обязательное для дворян того времени хотя бы кратковременное пребывание на государственной службе, по статской или военной части (переходы с одной на другую были делом обычным) – оказали в свою очередь определяющее воздействие на психологию петербуржцев в целом.
Немцы-декабристы
"Петербург десятых и начала двадцатых годов был идейным центром борьбы за свободу. И все разом, катастрофически мгновенно рухнуло 14 декабря. Декабристский город был повержен. Петербург завоевал император Николай" [277] . В приведенных словах видный советский литературовед Г.П.Макогоненко дал сжатую, но верную характеристику целого этапа развития общественной мысли "петербургского периода". Победа в Отечественной войне 1812 года и непосредственное знакомство с западноевропейским укладом жизни вызвали у целого слоя молодых дворян мысли о необходимости ограничения самодержавия, отмены крепостничества и дальнейших широких реформ.
В своей социальной программе молодые заговорщики примыкали прежде всего, как известно, к теории "естественного права", направляя против самодержавия и крепостничества базовое для нее представление о природном равенстве людей. Некоторые деятели декабризма были знакомы с немецкими философами – кто с Кантом, как Кюхельбекер, кто с Шеллингом, как Чаадаев – однако общая тенденция в развитии их воззрений состояла в продолжении программы французских просветителей XVIII столетия.
Немцы приняли известное участие в декабрьском восстании. Как отмечает специально занимавшийся этим вопросом В.В.Коломинов, из 579 человек, привлеченных к следствию по делу 14 декабря, всего пострадало 13 этнических немцев, двенадцать из коих было приговорено к каторжным работам на срок от двух до двадцати лет, а один казнен. Им был известный читателю со школьной скамьи полковник Павел Иванович Пестель – глава Южного общества, человек высокого благородства и исключительной храбрости. За личное мужество, проявленное в войне против Наполеона, он был награжден золотой шпагой с надписью "За храбрость" [278] .
Признанный вождь движения декабристов, Пестель подверг подробной разработке стратегию и тактические задачи движения в тексте так называемой "Русской Правды", рассматривавшейся им и его соратниками как проект конституции чаемой "Российской республики" (наряду, разумеется, с "Конституцией" Н.М.Муравьева). Базовые положения этого документа основаны на той же теории "естественного права". В других случаях – прежде всего, в высокой оценке традиционной крестьянской общины и ее перспектив в новом обществе – Пестель был очень оригинален, поскольку пришел к ней задолго до выдвижения аналогичных идей славянофилами либо апостолами "русского социализма".
Некоторое влияние немецкой Реформации прослеживается в пестелевском призыве конфисковать монастырские земли и ликвидировать сословные привилегии православного духовенства, превратив его в особый разряд государственных чиновников. Однако как раз религиозность Павла Ивановича была более чем проблематична. Пришедший к нему накануне казни лютеранский пастор был втянут помимо своей воли в политическую дискуссию, совсем потерялся и вышел обратно в слезах.
Разгром восстания и последовавшее за ним "умножение умственных плотин" на пути революции, предпринятое царским правительством при самом деятельном участии набиравшей силу бюрократии, знаменовали наступление совсем новых, довольно стеснительных условий в духовном развитии целого поколения. Ну, а улица Пестеля, сохранившая имя наиболее вероятного первого президента несостоявшейся в его время Российской республики, а с нею и мост Пестеля (прежние Пантелеймоновская улица и Гангутский мост) с течением времени появились на карте Ленинграда.
Увлечение философией Шеллинга
"В начале XIX века Шеллинг был тем же, чем Христофор Коломб в XV: он открыл человеку неизвестную часть его мира, о которой существовали только какие-то баснословные предания – его душу ! Как Христофор Коломб, он нашел не то, что искал; как Христофор Коломб, он возбудил надежды неисполнимые. Но, как Христофор Коломб, он дал новое направление деятельности человека! Все бросились в эту чудную, роскошную страну, кто возбужденный примером отважного мореплавателя, кто ради науки, кто из любопытства, кто для поживы. Одни вынесли оттуда много сокровищ, другие лишь обезьян да попугаев, но многое и потонуло".
Так, мечтательно и иронично, восстанавливал психологические доминанты рецепции философии Фридриха Вильгельма Шеллинга в России один из ее деятельных участников – писатель, философ и оккультист, князь В.Ф.Одоевский (мы только что процитировали отрывок из его знаменитых "Русских ночей", Ночь вторая, курсив оригинала). Нельзя сказать, чтобы русские ознакомились с философией в начале XIX века. За добрые полстолетия до того, Ломоносов переводил на русский язык труды Христиана Вольфа, а русские баре зачитывались Вольтером и Дидеротом в оригинале. Однако вселенная Вольфа, похожая на часы, однажды заведенные божественным часовщиком, предоставляла томившемуся русскому духу слишком тесное место. Что же касалось французских философов, то радикальные выводы из их доктрин, сделанные вождями французского якобинства и российского декабризма, были настолько разрушительны, что положительно отпугивали наших дворян, в массе своей в революцию не стремившихся.
Канта и Фихте у нас прочли без особого интереса. Зато Ф.В.Шеллинг возбудил подлинный энтузиазм. Говоря о рецепции его философии в первой четверти девятнадцатого столетия, историки русской философии прибегают к таким выражениям, как увлечение, заражение, даже временное помешательство. Молодые люди вступали в философский кружок так, как люди екатерининских времен принимали масонское посвящение – и обсуждали атрибуты шеллингова Абсолюта с тем чувством, с каким в старину говорили о спасении души. Скептические родители покачивали головами и говорили о "немецкой мозголомщине" – но кто из юношей того времени был склонен их слушать? Система Шеллинга была положена лучшими умами александровской эпохи в метафизическое основание при переустройстве своей личности , и в этом нам видится первая существенная особенность ее рецепции на русской почве.
Вторая особенность состояла в том, что перенималась не просто доктрина, выработанная одним из профессиональных западноевропейских философов. В поисках абсолютной истины, наши энтузиасты пришли на поклон именно в Германию, где обитала "нация абсолютная" [279] , развившая в себе склонность к серьезному умозрению – и по этому признаку противопоставлявшуюся у нас французским говорунам, искусителям и вольнодумцам. В связи с этим, наши шеллингианцы склонны были вообще отказаться от имени философов, присвоив себе название любомудров – с тем только условием, чтоб называть любомудрами и своих новых немецких учителей [280] .
Шеллингова система была слишком обширна и хорошо разработана, чтоб попытаться дать здесь ее мало-мальски описание. Мы только напомним о ее характерных чертах, вызвавших особый интерес отечественных любомудров. Прежде всего, в рамках одной системы и единой методологии рассматривались неживая вселенная, органическая природа и человек. Все они виделись Шеллингу как исторически пройденные и сохраняющие внутреннюю связь между собой гигантские ступени творения.
Такая позиция представляла мироздание как огромную лабораторию развертывания богатств мира, объединяя физика и геолога, физиолога и психолога, историка и философа в сообщество исследователей, занимавшихся разными отрезками единой реальности. Не случайно знакомство пригодилось потом одним ученым в описании процессов "магнетизма, электротицизма и химизма", а другим – в периодизации исторического развития человечества (имеем в виду соответственно Д.М.Велланского и Н.И.Надеждина).
Далее, прохождение "ступеней творения" было осмыслено немецким философом как самопознание "мирового разума", достигавшее кульминации в человеке, который осознавал по мере овладения умозрением по Шеллингу свое сущностное единство, тождество с "душой мира", то есть с абсолютом. Отсюда и наименование "философии тождества", принятое Шеллингом для своей системы. Мы говорим в данном случае исключительно о ней, поскольку доктрина позднего Шеллинга, получившая название "философии откровения", была у нас воспринята на фоне уже возникшего гегельянства как анахронизм и особого интереса не вызвала.
Как следствие, шеллингова система, не изгоняя из мира божественного начала, предполагала возможным его познание при помощи интеллектуальной или художественной способности. Первая получала в помощь гносеологию, рассматривавшуюся как "универсальный код, позволяющий расшифровать смысл мироздания" [281] . Вторая вооружалась эстетикой, учившей художника или писателя освобождаться от пут временного и конечного, "бескорыстно услаждаться" созерцанием абсолютного духа – и творить потом, исходя "из внутренней потребности", самоцельно, никому не служа и не сообразуясь ни с чем, кроме увиденного в глубине мира, царстве беспредельности и вечности (в кавычках приводим формулировки А.И.Галича).
Эта эстетика имела на русской почве довольно сложную судьбу. Сначала она послужила художникам и поэтам, внутренне освобождая их от диктата самодержавия. Затем, в отталкивании от нее была выработана эстетика Белинского, с ее требованием отражать не абсолютную идею, а реальную жизнь, причем делать это в духе партийности (оговоримся, что критик призывал писателя все-таки отражать не позицию отдельной партии или секты, но "общее и необходимое, которое дает колорит и смысл всей его эпохи" [282] ). И, наконец, она вошла составной частью в теорию "чистого искусства", сохранявшей свою актуальность еще долго, вплоть до теоретиков нашего "серебряного века".
Кроме того, нельзя не отметить, что открывший эпоху в культурологии Петербурга призыв Н.П.Анциферова увидеть за страницами сочинений петербургских писателей саморазвитие "гения города" и вступить с ним "в проникновенное общение" по своей сути принадлежал основному руслу шеллингианской эстетики и онтологии.
В методе Шеллинга наше внимание останавливают некоторые весьма плодотворные инновации. В первую очередь, нужно сказать о последовательно проведенном у него, так называемом "принципе полярности". Согласно ему, первоначальное единство проявляет себя в действии и в свою очередь может быть понято при манифестации содержащихся в нем противоположных сил. Взятый в качестве формального приема, этот принцип активно применяется в современной семиотике при анализе кодов, в виде так называемых "бинарных оппозиций" (а при расширении этого принципа – "тернарных" и, далее, многомерных оппозиций) [283] .
Второе, что останавливает наше внимание при чтении Шеллинга – это трактовка вселенной как "всеобщего организма", содержащего на разных своих уровнях другие, меньшие, однако в структурном отношении аналогичные себе организмы. Будучи развита у учеников Шеллинга в так называемую "органическую теорию", она оказала известное влияние на развитие отечественной естественнонаучной мысли. Видимо, это влияние постепенно изгладилось. Иначе бы наши российские современники не стали с энтузиазмом открывать ее то в "голографической психологии" Д.Бома-С.Грофа, то во "фрактальной геометрии" Б.Мандельброта.
Все эти идеи – и целый ряд более сложных находок и интуиций – нашли свое место в мыслях и текстах наших шеллингианцев. "Какое раздолье!" – радостно восклицал один из героев Одоевского, – "Спрашивай, о чем хочешь – на все ответ. И какой! Одетый в силлогистическую форму, испещренный цитатами, с правами на древность происхождения, обделанный, обточенный" [284] .
Здесь перед нами естественно встает вопрос о том, насколько же все-таки масштабным стало их влияние в России? Как и в случае новиковского масонства, мы должны сказать, что формально членов шеллингианских кружков, усвоивших себе полный курс воззрений немецкого философа, было совсем немного – не более сотни. Однако то были все люди с умом и сердцем, многие из которых стояли в самом центре интеллектуальной жизни своего времени. Достаточно будет сказать, что лекции наших первых шеллингианцев довелось с воодушевлением слушать таким ведущим культурным деятелям следующего поколения, как Герцен, Белинский, Станкевич.
Не будет излишним коротко остановиться и на вопросе о географической принадлежности нашего шеллингианства. В источниках по истории русской философии читатель сразу найдет указание на то, что философствовали у нас Москве, в то время как в Петербурге делали карьеру, ходили в театр, либо же, в крайнем случае, писали стихи.