Метафизика Петербурга. Немецкий дух - Спивак Дмитрий Леонидович 36 стр.


Что касается слова " васисдас ", то, по свидетельству комментаторов, у Пушкина в данном случае было употреблено, собственно, не немецкое слово, а германизм, существовавший во французском языке его времени. Любопытно, что перевод этого слова – знакомое нам всем русское слово "форточка" являлось, в свою очередь, прямым заимствованием из старого немецкого языка (а именно, "Pförtchen"). Сейчас немцы скажут "Klappfenster" или "Lüftungsklappe".

Что же до самого немецкого булочника, то он был не зря упомянут в одном перечне с русским извозчиком и молочницей-охтинкой. Немецкие булочники составляли заметную часть трудового населения пушкинского Петербурга, тем более что с их вкусной, душистой продукцией были знакомы едва ли не все обитатели города – как говорится, от царя до псаря. А как же иначе – ведь, согласно принятому их цехом непреложному правилу, вся выпеченная с утра продукция должна была разойтись к вечеру – остаток считался, естественно, непригодным для употребления и выносился для раздачи нищим, обыкновенно на Сенную площадь (полагаем, что причина нашего выделения курсивом и чувство, за ним стоящее, не нуждаются в объяснении для читателя, знакомого с принципами работы хлебобулочной промышленности Петербурга в наши дни).

Психологический тип немецкого булочника

Немецкие булочники появились в нашем городе во времена Петра I и обосновались достаточно прочно. В дневнике камер-юнкера Ф.В. фон Берхгольца под 1724 годом помечено, что царь, "вероятно, мимоездом, услышав музыку и любопытствуя видеть, как справляют свадьбы у этого класса иностранцев, совершенно неожиданно вошел в дом булочника с некоторыми из своих людей, приказал накрыть там два особых стола, один для себя, другой для своей свиты, и более трех часов смотрел на свадебные церемонии и танцы" [297] .

В послепетровские времена немцам пришлось пережить период достаточно острой конкуренции с французами. После того, как последние взяли в свои руки значительную часть столичного ресторанного дела (это произошло в середине XVIII столетия), немцы вошли в полную силу и в течение примерно ста лет первенствовали в производстве хлебобулочных изделий и их продаже. В шестидесятых годах XIX века, их обошли русские, так называемые "филипповские" булочные, основанные на мануфактурном производстве и потому быстро завоевавшие петербургский рынок. Однако долго еще жители Петербурга с удовольствием посещали немецкие заведения – булочную Пфлюгера на Невском, булочную Гуля на углу Невского и Малой Морской, магазин кондитерских изделий на Караванной и ряд других, менее популярных, булочных и кондитерских [298] .

Психологический строй немецких булочников определялся старой, цеховой организацией, вывезенной ими из Германии и прямо пересаженной на петербургскую почву . Сюда относилось длительное, многолетнее пребывание в учениках, а потом – подмастерьях; жестокая, иногда палочная дисциплина; получение диплома, очень торжественно обставленное и вводившее новичка в круг корифев профессии; высокий авторитет мастера; сохранение в неприкосновенности комплекса полученных от мастера умений и навыков – и, наконец, величайшая внутрицеховая солидарность, почти исключавшая профессиональную конкуренцию.

О, в этой системе умели ломать людей, воспитывая из них безукоризненно честных, трудолюбивых – и в то же время поразительно ограниченных и жестоких мастеров. Это неудивительно. Ведь цеховая организация принадлежала еще средневековому миру. Проводя буржуазные реформы, ее с величайшим трудом демонтировали в Германии, начиная с эпохи "наполеоновских войн" – и этот процесс был необычайно трудным для властей, а для народа так просто болезненным.

В описаниях периодически созывавшихся цеховых собраний, прежде всего – так называемой "лады", на котором проводился прием новых членов и обсуждение других важных для цеха вопросов, наше внимание привлекает строгое следование ритуалам, иной раз достаточно архаичным. Причина нашего интереса состоит в том, что некоторые из ведущих оккультных систем нового времени выросли из старинных, наивных ритуалов – в частности, цеховых – которые были переосмыслены в новом, эзотерическом духе. К примеру, классическое английское масонство появилось именно в то время, когда к древним содружествам каменщиков стали присоединяться люди других профессий и сословий, поставившие своей целью не строить соборы – но возводить внутренний храм. Как следствие, сохранив вид инструментов, используемых каменщиком при повседневной работе, циркуль и отвес, молоток и наугольник приобрели значение символов незримого, духовного восхождения.

Сразу оговоримся, что вопрос об эзотерическом содержании ритуалов "петербургских булочников" нуждается в дальнейшем углубленном исследовании. Рецепция таких ритуалов в русской среде видится нам вполне возможной. Во всяком случае, обрусение одного из немецких ритуалов, проводившихся при вступлении в булочный цех нового члена, в научной литературе описано. Это – обычай поочередного питья вина из большого кубка, передававшегося по старшинству в знак того, что новичок присоединяется к профессиональному братству (немецкое "Brüderschaft"). Как догадался читатель, речь здесь идет об обычае "пить на брудершафт", в упрощенном и предельно сниженном виде сохраняющемся у русских по сию пору [299] .

Немецкие образы в "Пиковой даме"

Петербургский немец стал героем другого сочинения Пушкина, важного для его творчества и центрального для "петербургского текста" в целом. Мы говорим, разумеется, о повести "Пиковая дама", написанной в 1833 году и о ее герое, молодом инженере по фамилии Германн.

Любопытно, что в первой половине повести немецкое происхождение героя поминается в каждой главе. Так, в самом начале повести, в знаменитой сцене у конногвардейца Нарумова, Германн замечает, что "не в состоянии жертвовать необходимым в надежде приобести излишнее". Это замечание вызывает улыбку товарищей, и один из них говорит прямо, что "Германн немец: он расчетлив, вот и все!". Во второй главе, мы узнаем из ремарки автора, что "Германн был сын обрусевшего немца, оставившего ему маленький капитал". В третьей главе, он пишет любовное письмо. "… Оно было нежно, почтительно и слово в слово взято из немецкого романа".

Со смертью старой графини в конце третьей главы, упоминания о немецком происхождении героя прекращаются. Зато в его облике проступают черты Наполеона. Первым о них говорит тот же Томский, который в самом начале повести напомнил о том, что Германн был немцем. Затем, в той же четвертой главе, автор говорит, уже от себя, об удивительном сходстве с Наполеоном. "Это сходство поразило даже Лизавету Ивановну", – особо подчеркнуто в тексте.

Как видим, немецкое происхождение Германна объясняло для людей, а может быть, и для него самого, присущее ему сочетание холодной расчетливости и умения решительно действовать – но только до смерти старухи. Сразу же вслед за этим в облике героя проявляются черты, присущие многим решительным и жестоким честолюбцам, а в известном смысле – и людям новой эпохи вообще ("мы все глядим в наполеоны", – заметил поэт в другом месте). Это неудивительно. Предмет интереса для Пушкина в данном случае составляла не этническая психология петербургских немцев, но духовный склад только еще появившегося у нас типа людей нового, буржуазного общества. Дальнейшая разработка этого типа, с течением времени вошедшего в силу, была продолжена, с одной стороны, Достоевским в образе еще одного молодого убийцы – Раскольникова, с другой – Гончаровым, в более положительном образе другого "русского немца", Штольца.

Впрочем, по мнению некоторых исследователей "Пиковой дамы", национальная принадлежность героя может рассматриваться не только как поверхностная, малозначительная характеристика. Так, Ю.М.Лотман обратил внимание на то, что "… Германн – человек двойной природы, русский немец , с холодным умом и пламенным воображением" [300] . Продолжая это наблюдение, мы можем заметить, что Петербург также был "городом двойной природы", сочетавшим немецкую регулярность и русский размах . В таком плане, личная участь Германна отразила будущую судьбу и того города, в котором он попытался помериться силами с судьбой – и потерпел неудачу.

Заметим, что в тексте пушкинской повести есть и прямые переклички с немецкой литературой, в первую очередь со знаменитой повестью классика немецкого романтизма Эрнста Теодора Амадея Гофмана "Счастье игрока" (она появилась в 1820 году, а уже через два года была переведена на русский язык и напечатана в "Вестнике Европы"). К примеру, в шестой главе "Пиковой дамы" Германн, узнавши секрет графини, думает о поездке в Париж, чтоб тамошних игорных домах "вынудить клад у очарованной фортуны". Герой Гофмана выигрывает свои первые большие деньги как раз в Париже. "На добытый игрою изрядный капитал заложил он свой собственный банк, а так как счастье его не прерывалось, то в короткое время банк его стал самым богатым в Париже" [301] .

Отправляясь играть, он думает, что "… одна такая ночь вызволит меня из нужды, избавит от мучительной необходимости быть в тягость друзьям; таково веление судьбы, и мой долг ему следовать". Положительно, Германн понял бы этого человека с одного слова. Мы не будем лишать читателя удовольствия освежить в памяти обе повести, немецкую и русскую, и проследить другие переклички между ними, а они есть. Наш путь лежит к "Медному всаднику" – написанной в том же, 1833 году, поэме, составившей краеугольный камень "петербургского текста".

Немецкие образы и влияния в "Медном всаднике"

Нужно сказать, что прямых указаний, существенных для нашей темы, в коротком тексте пушкинской "петербургской поэмы" практически нет. "Приют убогого чухонца" и шведы, которым собрался грозить Петр I, встречаются уже во Вступлении – но немцам в нем, как и в дальнейшем тексте поэмы, места не нашлось.

Оговоримся, что в первой части царь Александр I посылает своих генералов "спасать и страхом обуялый \ И дома тонущий народ" (строки 218–219 канонического текста). В четвертом авторском примечании к поэме указано, что речь здесь идет о графе Милорадовиче и генерал-адъютанте Бенкендорфе. Последнее имя принадлежало известному петербургскому немцу.

Кроме того, в рукописи поэмы "Езерский", подготовительной к "Медному всаднику", Пушкин точнее определяет национальную принадлежность возлюбленной героя поэмы, несчастного Евгения: "… Влюблен \ Он был в Мещанской по соседству \ В одну Лифляндочку…" [302] . Вот, пожалуй, и все.

О чем же это говорит? Разве о том, что среди приближенных русского царя были преданные ему остзейские дворяне, а среди подданных – остзейские мещанки, многие из коих были совсем небогаты. Мещанская улица в Коломне была одним из мест компактного проживания петербургских немцев умеренного достатка, улицей "табачных и мелочных лавок, немцев-ремесленников и чухонских нимф", как писал Гоголь в одной из своих "петербургских повестей", о которой нам предстоит еще говорить.

Немцы в поэме были бы, действительно, ни к чему. Достаточно и "окна в Европу", через которое они были видны и досягаемы не хуже других. Вместе с тем, немецкая литератера была к тому времени настолько богата, что скрытых перекличек с ней можно насчитать немало. Укажем лишь на одну. Оказывается, сведения о петербургском наводнении 1824 года, которое описано в "Медном всаднике", дошли до Гете – и, более того, произвели на него сильное впечатление. По мнению литературоведов, это известие "дало ему творческий импульс для завершения "Фауста" – подсказало мотив борьбы человека с морем" [303] .

Первая часть "Фауста" появилась в печати в 1808 году, довольно скоро приобрела известность у нас и привлекла внимание молодого Пушкина. Известно, что в 1825 году русский поэт написал вариацию на ее темы, в первой публикации озаглавленную "Новая сцена между Фаустом и Мефистофелем". Вторую часть Гете опубликовал гораздо позже, лишь в 1831 году. Было бы вполне естественным, если бы эта литературная новинка, почти сразу дошедшая до Петербурга, привлекла внимание Пушкина и была принята им во внимание при работе над своей поэмой о наводнении. В любом случае, как верно заметил М.Н.Эпштейн в цитированной работе, "то, что Гете во второй части "Фауста" и Пушкин в "Медном всаднике" исходят из одного исторического явления, еще резче выявляет разницу их художественных концепций".

Нужно заметить и то, что "Медный всадник" вошел в коллективном сознании петербуржцев в круг издавна бытовавших на приневских и приладожских землях легенд и преданий о всаднике-первопредке и "жертве коня". Нам уже доводилось более подробно рассматривать эту тему в контексте финской метафизики Петербурга. Связь эта была не чуждой и творческому сознанию А.С.Пушкина. Не случайно в тексте "Медного всадника" прослеживаются некоторые схождения с глубинной структурой написанной за одиннадцать лет до него "Песни о вещем Олеге".

Между тем, среди прототипов последней, литературоведы усматривают и немецкий – а именно, балладу Фридриха Шиллера "Граф Габсбург". В этой балладе классик немецкой поэзии передал древнюю легенду об основателе династии императоров Священной Римской империи германской нации. Согласно легенде, юный Рудольф фон Габсбург уступил своего коня священнослужителю, спешившему со святыми дарами к умиравшему нищему, обретя в награду корону. Посредником в знакомстве Пушкина с немецкой балладой был, как обычно, Жуковский. В 1818 году он завершил русский перевод шиллеровой баллады и озаглавил его, соответственно, "Граф Гапсбургский".

"И пастырю витязь коня уступил

И подал ноге его стремя,

Чтоб он облегчить покаяньем спешил

Страдальцу греховное бремя".

Перевод, написанный монотонным, но звучным амфибрахием с чередованием четырех – и трехстопных стихов, привлек внимание молодого Пушкина. Прошло четыре года – и из-под его пера вышла написанная тем же размером баллада о древнем варяжском князе – фактическом основателе первой русской династии [304] . Сопоставление благочестивого немца с варягом-язычником было скорее полемичным. Однако, как отмечают комментаторы, переосмысление текста Жуковского входило в данном случае в задачу Пушкина [305] . Ну, а затем в творческом сознании поэта стал вырисовываться и замысел "Медного всадника".

Как видим, детальный анализ текста этой поэмы и предыстории ее создания вполне позволяет установить некоторые схождения пушкинского замысла с образами таких классиков немецкой словесности, как Гете и Шиллер . Ну, а житель теперешнего Петербурга, прогуливаясь по Столярному переулку, принадлежавшему в старину к местам компактного проживания петербургских немцев, может заметить на уровне глаз скромную мраморную табличку с коротким текстом, составленным на немного уже устаревшем немецком языке, которая по сей день напоминает о наводнении, давшем первоначальный импульс к созданию "Медного всадника" [306] .

Остзейский текст петербургской литературы

В первой половине XIX века в петербургской литературе появился ряд историко-авантюрных сочинений, написанных на остзейском средневековом материале. В романтической повести "Гуго фон Брахт", вышедшей из печати в 1823 году, Н.А.Бестужев поведал о благородном эстляндском рыцаре, ушедшем в крестовый поход. По возвращении "к туманным и диким берегам Эстонии", Гуго обнаружил, что вассалы его предали, а эстонские аборигены восстали. Обосновавшись на лесистом острове Эзель (теперешнем Сааремаа), рыцарь стал разбойником и отдался мести. В конце концов герой погибает. "Одни только развалины замка Зонденбурга, будто печать отвержения, посреди цветущей природы, вопиют гласом немолчным свою страшную повесть" [307] .

Младший брат писателя, Александр Бестужев, снискавший литературную известность под псевдонимом Марлинский, в 1825 году опубликовал повесть "Ревельский турнир". Текст ее был насыщен средневековыми эстляндскими реалиями. Автор с большим удовольствием и знанием дела описывал, как толпы рыцарей и мещан заполнили Lang – и Breitstrasse – центральные улицы старого Ревеля (Таллина), как влюбленный простолюдин Эдвин, переодевшись, принял участие в рыцарском турнире и одержал победу над всеми. Рыцари отказались признать его победителем: "разве в чем другом, а в тщеславии лифляндские рыцари не уступали никаким в свете и всегда – худо ли, хорошо ль – передразнивали этикет германский".

Однако же члены братства шварценгейптеров ("черноголовых") вступились за храброго юношу, избрали его командором, и даже пошли врукопашную. Ведь тогда уж "раздор царствовал повсюду; слабые подкапывали сильных, а богатые им завидовали… Час перелома близился: Ливония походила на пустыню" (рассказ приурочен к XVI столетию) [308] . Слава Богу, никто не был убит до смерти. Барону Бернгарду фон Буртнеку все же пришлось, скрепя сердце, отдать Эдвину руку своей прекрасной дочери Минны – королевы турнира.

В написанной в то же время, но фактически дошедшей до читателя в 1827 году повести "Замок Эйзен", Александр Бестужев-Марлинский рассказывал об эстляндском бароне Бруно фон Эйзене. Сходив в Палестину воевать гроб Господень, сведавшись с "египетскими чародеями" – они, по слухам, заговорили доспехи рыцаря – Бруно обосновался в замке Эйзен, близ северного эстонского побережья. Место было удобное: в тридцати верстах на восток – Нарва, "а за ней и русское поле… Как не взманит оно сердце молодецкое добычей? Ведь в чужих местах синица лучше фазана. Вот как наскучит сидеть сиднем за кружкою, так и кинется он к границам русским" [309] .

Можно было грабить и суда новгородские, шедшие с товарами Финским заливом в Ревель. До поры до времени удача сопутствовала рыцарю, но затем отвернулась. Зря не послушал он чухонскую колдунью, к которой наведался для гадания о будущем накануне одной вылазки. После всяческих романтических похождений, барон умирает, брат-близнец мстит за него, а потом приходят русские и равняют замок Эйзен с землей. В заключение автор подчеркивает, что вся эта мрачная история была извлечена им на свет Божий из хроник ливонских. Что же до камней замка барона фон Эйзена, то из них местные жители сложили церковь. Едучи ревельским трактом, ее можно видеть и по сию пору, напоминает читателю Марлинский: "Это ее глава мелькает между деревьями".

В 1828 году, Ф.В.Булгарин опубликовал свою повесть "Падение Вендена". Действие происходит во время ливонского похода царя Ивана IV, в основном под стенами Ведена (теперешнего Цесиса в северной Латвии). Только в самом конце сцена перемещается в древний Юрьев (сегодняшний Тарту). Там грозный царь решает судьбу короля Магнуса Ливонского предавшего его – и, к общему удивлению, милует знатного пленника. Нам уже доводилось коротко говорить в предыдущем изложении о чухонском вещуне Марко, тайно снующем между войсками. "…Мне известно, что он пользуется большим уважением в Эстляндии", – замечает один из героев повести, – "что не только поселяне, но даже рыцари и духовные прибегают к нему в трудных обстоятельствах жизни и что все его страшатся и почитают…" Автор рассказывает также о стойкости немецких рыцарей, оборонявших город, и о коменданте крепости, Генрихе Бойсмане, умершем с именем Бога и Ливонии на устах [310] . Разумеется, что, в соответствии с законами романтического жанра, автор находит место и для описания любви знатного русского пленника и прекрасной лифляндки, жившей в детстве в московской Немецкой слободе и потому объяснявшейся на русском языке.

Назад Дальше