Мы не будем утомлять читателя пересказом сочинений других петербурских авторов, трактовавших остзейскую тему, поскольку общие их черты представляются ясными. Петербург был основан немногим более ста лет до их написания. Формально, в истории города не было ни рыцарских орденов, ни турниров, ни других средневековых реалий. Однако совсем недалеко, буквально рукой подать, за древней Нарвой начинались земли, с древних времен принадлежавшие к германскому миру, где это все было – от рыцарей, предки которых принимали участие в крестовых походах до купеческих гильдий.
По праву завоевателя, Петр I присоединил эти земли. Как следствие, рано или поздно должна была возникнуть литературная школа, которая рассматривала бы остзейские земли как историческое и географическое преддверие Петербурга – и, соответственно, разрабатывавшая остзейский текст в составе "петербургского текста" . Любопытно, что А.С.Пушкин, в творчестве которого были разработаны магистральные образы и мотивы "петербургского текста", поначалу отнесся скептически к проекту такого расширения. В письме к Александру Бестужеву, написанном после прочтения повести "Ревельский турнир", он писал: "Твой "Турнир" напоминает W.Scott\'a. Брось ты этих немцев и обратись к нам, православным " [311] .
Нужно заметить, что, противопоставляя немцев и "нас, православных", поэт был несколько некорректен по отношению к своим собственным предкам. Мы ведь привыкли думать о них, как о русских столбовых дворянах – либо же поминать такого колоритного персонаж, как "арап Петра Великого". Между тем, любимец Петра I, Абрам Ганнибал, был многим обязан своему пребыванию в Эстляндии. В бытность свою в Ревеле он женился вторым браком на местной девице, по имени Христина Регина фон Шеберг. Отец Регины, Матвей, был капитаном армии Карла XII, и по национальности, видимо, шведом. По матери же Христина принадлежала к немецкому рыцарскому роду Альбедиль (Albedyl) – одному из старейших в Лифляндии. От этого брака в Эстляндии родились трое сыновей, одним из которых был дед поэта – Осип Абрамович Ганнибал [312] .
Как следствие, наш великий поэт имел полное наследственное право предаваться фантазиям не только о "негрских князьках", к роду которых принадлежал Абрам Петрович Ганнибал, но и о бледнолицых ливонских рыцарях, к коим возводила свою родословную по матери Христина Регина фон Шеберг. Поэт знал о своей прабабушке, и даже передал в наброске автобиографии ее высказывание о муже, сохраненное семейным преданием: " Шорн шорт , говорила она, делает мне шорни ребят и дает им шертовск имя " [313] . Слова эти замечательны верно переданным немецким акцентом и тяжеловатым прибалтийским юмором. Однако история бедных и воинственных остзейских предков, несмотря на весь рыцарский антураж, в общем и целом не давала фантазии поэта такого простора, как биография абиссинского прадеда. "Дворян-то много, а негр – один", – резонно обмолвился в известном очерке о поэте А.Д.Синявский [314]
Впрочем, как это часто случалось с Пушкиным, повесть Марлинского задела некие струны в его творческом воображении и продолжала звучать в нем долгие годы. Лишь через десять лет после прочтения "Ревельского турнира", Пушкин вернулся к его сюжету и набросал отрывок исторической пьесы, известной нам как "Сцены из рыцарских времен". В ней мы встречаем и молодого честолюбивого простолюдина по имени Франц, который влюблен в прекрасную, но недосягаемую Клотильду, и рыцарей, едущих на турнир, и народное возмущение, во главе которого встал Франц.
Действие, правда, происходит не в Эстляндии, а в Германии, однако сходство обоих текстов настолько велико, что известный наш литературовед М.П.Алексеев нашел в свое время возможным говорить о наличии связи между исторической повестью Бестужева-Марлинского и неоконченной драмой Пушкина [315] . Спору нет, набросок Пушкина повторял общие места романтической литературы в целом. Однако, на основании приведенных соображений, представляется возможным отнести его к кругу текстов, составивших то, что мы в первом приближении назвали остзейским текстом петербургской литературы .
Петербургские немцы у Гоголя
"В литературе 30–40 гг. XIX в. складывалась традиция жанра петербургской повести, на магистральной линии развития которой стоят произведения Пушкина, Гоголя, Достоевского. Между "Пиковой дамой", Медным всадником" Пушкина и "Бедными людьми", "Двойником" Достоевского расположились пять знаменитых повестей Гоголя" [316] . В отличие от Пушкина и Достоевского, Гоголь, как мы знаем, не нашел целесообразным определить цикл своих повестей как петербургский. Тем не менее, метафизика Петербурга получила в них весьма яркое выражение.
"В "Невском проспекте" Гоголь полнее и глубже всего высказался о Петербурге", – заметил наш замечательный литературовед Н.П.Анциферов [317] . Действительно, сам писатель, при составлении своего первого собрания сочинений, поместил эту повесть на первое место, непосредственно перед вторыми редакциями "Носа" и "Портрета". Тем любопытнее посмотреть, какое место было уделено в ней образам петербургских немцев.
После широкой экспозиции, выведшей на Невский проспект представителей всех, кажется, социально-психологических типов тогдашнего общества и воздания иронической хвалы значению этой центральной во всех отношениях улицы, Гоголь резко меняет направление своего взора, выхватывая из толпы двух ни в каком отношении не примечательных молодых людей.
...
" – Стой! – закричал в это время поручик Пирогов, дернув шедшего с ним молодого человека во фраке и плаще. – Видел?
– Видел, чудная, совершенно Перуджинова Бианка
– Да ты о ком говоришь?
– Об ней, о той, что с темными волосами. И какие глаза! Боже, какие глаза! Все положение, и контура, и оклад лица – чудеса!
– Я говорю тебе о блондинке, что прошла за ней в ту сторону…".
Что касалось дивной брюнетки, напомнившей романтическому юноше мадонну на фреске средневекового итальянского художника, то Гоголь сперва проследил путь этой дамы до ее грустного обиталища, привел туда и художника Пискарева, чтобы затем повести его к умопомешательству и гибели. Лишь после того, Гоголь возвращает внимание читателя к поручику Пирогову – и к той даме, блондинке, которая обратила на себя его внимание. В отличие от истории художника, тут уже нет ничего романтического.
Блондинка оказывается немкой, женой жестяных дел мастера, имеющего жительство в Мещанской улице. Муж, по фамилии Шиллер, пьян с утра, как поросенок, еле держится на ногах и порет чепуху. Компанию ему составляет не менее пьяный сапожник, по фамилии Гофман – не знаменитый писатель Гофман, как специально оговаривается Гоголь, но простой сапожник. Оба препираются на чистом немецком языке, Пирогову решительно незнакомом. Более того, Шиллер хамит поручику в глаза, говоря, что он, Шиллер, есть настоящий швабский немец, и у него в Германии есть свой король, который может его произвести в офицеры ну хоть сейчас. Вся эта пьяная сцена, следующая за трагической историей любви и смерти художника Пискарева, вызывает у читателя неприятное, даже брезгливое чувство.
Дальнейшее, впрочем, уже ни в какие рамки не вмещается. Как помнит читатель, поручик Пирогов продолжает захаживать к прекрасной немке и ухаживает за ней. Ухаживание заканчивается неожиданным возвращением мужа, тупого и наглого Шиллера, со товарищи – не писателя Шиллера, но " известного Шиллера", жестяных дел мастера, как издевательски подчеркивает автор (курсив наш). Более того, в тексте отмечено, что пришедшие представляли собой "петербургских немцев" во всей их красе и силе. Ну, а далее следует знаменитая сцена порки пьяными немецкими сапожниками добродушного русского офицера – порки, оставшейся совершенно безнаказанной.
После "секуции" поручик заходит в кондитерскую, съедает слоеный пирожок, за ним другой – и как-то забывает о неприятном происшествии, только что с ним случившемся… Автор же мысленно воспаряет над Городом, полнящимся иллюзий и обманов, превращает его "в гром и блеск", обрушивает с мостов "мириады карет" и видит демона, который "зажигает лампы для того только, чтобы показать все не в настоящем свете".
История поручика Пирогова почти неправдоподобна. В реальности немцы с большой вероятностью пошли бы в Сибирь по этапу – сам же поручик, скорее всего, пристрелил бы их на месте, или же застрелился сам. Большинству комментаторов до сих пор непонятно, при чем здесь и игра фамилиями знаменитых немецких писателей. Не возлагать же на Шиллера и Гофмана, которым поэтика Гоголя, кстати, была многим обязана, ответственность за безобразия "буйных тевтонов" с Мещанской улицы. Вообще немецкие литературоведы поминают гоголевское описание художеств "петербургского Шиллера" с некоторым недоумением, и даже неудовольствием [318] .
Все это так. Однако нельзя не заметить, что первое появление "глупенькой немки" на Невском проспекте тщательно подготовлено. В абзаце, предшествующем цитированному нами восклицанию поручика Пирогова, немецкая тема звучит дважды. Сначала замечено, что по Невскому имеют обыкновение часто прогуливаться всяческие коллежские регистраторы, в то время как титулярные или надворные советники сидят дома, ибо у них есть либо жены, либо "кухарки- немки ". Затем сказано о русских артельщиках и купцах, тоже любящих пройтись по Невскому проспекту, "всегда в немецких сюртуках" и почему-то целой толпой. Между тем, до этого немцы в тексте не упоминаются (курсив в обоих случаях наш).
С образом Шиллера дело обстоит тоже не так просто. Как отмечают комментаторы Гоголя, сей классик немецкой литературы был по рождению швабский немец и подданный Вюртембергского короля, в войсках которого довелось послужить его отцу, военному лекарю, и именно в офицерском чине [319] . Положим, что вюртембергские уроженцы были известны в Петербурге и помимо Шиллера, как следствие того известного обстоятельства, что они составили значительную часть потока переселенцев, прибывших к нам из Германии по приглашению Екатерины II. Как нам уже доводилось говорить выше, немало швабских семей обосновалось в ближайшей к Санкт-Петербургу, Ново-Саратовской колонии. Не было бы удивительным, если бы кто-то из них к николаевским временам перебрался в город и занялся ремесленным делом. Впрочем, историки немецкой литературы помнят, что молодой Фридрих Шиллер отличался известной агрессивностью, и даже был задержан в военной академии сверх положенного срока "для обуздания буйного нрава" [320] .
Нежнейший Теодор Амадей Гофман отличался совсем не драчливостью, но скорее слезливостью. Однако программная для его творчества новелла "Кавалер Глюк" открывалась картиной гуляния берлинцев по проспекту Унтер-ден-Линден и наблюдавшего за их пестрым потоком автора, предававшегося своим мечтам. Здесь можно видеть экспозицию, обратившую на себя внимание молодого Гоголя и нашедшую отражение во вступительном разделе его "Невского проспекта". Заметим, что эта повесть первоначально была включена Гоголем в состав сборника "Арабески", название и некоторые аспекты поэтики которого прямо соотносились с гофмановскими "Фантазиями в манере Калло", открывавшимися упомянутой выше новеллой "Кавалер Глюк".
Если рассказ о судьбе художника Пискарева еще может быть истолкован в романтическом духе, как столкновение чистого духа с жестокой реальностью, то приключение поручика Пирогова вводит нас в совершенно иной мир. Здесь сталкиваются два "новых человека", два "грядущих хама" – один "из благородных", скорей даже из "среднего класса общества", как поручика аттестовал сам Гоголь, второй же – из городского простонародья.
Как известно, Ф.М.Достоевский увидел в первом "страшное пророчество гения", первый набросок психологического типа, необычайно распространившегося с тех пор по просторам Руси. Что же касалось второго, то время его пришло позже, хотя тот же Достоевский рассмотрел и обрисовал некоторые из его характерных черт уже в "Бесах". Тип этот принадлежал не столько мирку "петербургских немцев", сколько "петербургской эпохе" в целом, уже начинавшей клониться к закату.
Немец же Гоголю понадобился, скорее всего, просто затем, чтобы сделать историю сечения поручика Пирогова чуть более правдоподобной. Русский ремесленник, недавний выходец из деревни, в которой господствовало еще крепостное право, с детства согнутый в три дуги и привыкший получать от господ по морде, если и решился бы на насилие по отношению к офицеру, то не в своей квартире, не в центре Петербурга, и, разумеется, не по причине обиды за то, что тот поцеловал его жену – а если уж взялся бы, то не за прутья, а за топор.
"Метафизика Васильевского острова" у Гоголя
Последнее обстоятельство, на которое нужно обратить внимание – то, что социальные наблюдения Гоголя обычно сочетаются у него с трансцендентными прозрениями. В "Невском проспекте" оба аспекта, на первый взгляд, разнесены. Первый составил канву приключений двух молодых людей, второй был положен в основу написанных с изумительной силой вступительного и заключительного разделов. Вместе с тем, оба аспекта слиты воедино – так, что полуграмотный швабский сапожник, сорвавший социальную маску с самоуверенного офицерика, на самом деле выполнил работу подмастерья диавола, царящего на Невском проспекте .
В этой связи можно заметить, что параллельно с работой над "Невским проспектом", в начале 1830-х годов, Гоголь задумывал написать одну или несколько повестей или новелл "в чисто готическом духе", разрабатывавших начинавшую занимать его творческое воображение тему "фантастического Петербурга". Эти работы дошли до нас в набросках, публикуемых литературоведами под условными заглавиями "Страшная рука" и "Фонарь умирал". Тексты их слишком коротки, чтобы составить основание для далеко идущих сообщений. Вместе с тем, наше внимание останавливает то, что оба привязаны к удаленным частям Васильевского острова (в "Страшной руке" даже указано точнее: "на Васильевском острове в 16-й линии").
Этим указанием не следует пренебрегать, поскольку оно находит себе соответствие в основном корпусе "петербургских повестей" Гоголя. Так, в тексте знаменитого "Портрета" читаем, что художник Чартков имел жительство в 15-й линии Васильевского острова, туда и принес он свою ужасную покупку. Несколько ниже неизвестно зачем говорится, что "хозяин небольшого дома, в котором жил Чартков, был одно из творений, какими обыкновенно бывают владетели домов где-нибудь в Пятнадцатой линии Васильевского острова, на Петербургской стороне, или в отдаленном углу Коломны…" [321] .
Одним словом, речь во всех трех случаях идет об изрядном захолустье, в котором, тем не менее, может таиться всяческая чертовщина… Как ни странно, такой вывод довольно близко соответствовал взгляду на дальние углы Васильевского острова, сложившемуся у петербуржцев еще в александровскую эпоху. В отдаленных линиях Васильевского острова легко было затеряться небольшим группам единомышленников, занимавшихся алхимическими или масонскими работами, особенно если нанять флигель с окнами, выходящими не на улицу, а во двор.
Один из примеров таких работ известен в истории русского масонства. После разгрома кружка Новикова, его единомышленники продолжали сходиться в глубокой тайне, продолжая овладевать розенкрейцерскими науками. Зимой 1800 года, когда до снятия запрета на масонство оставалось еще несколько лет, в Петербурге была ими основана ложа "Умирающего Сфинкса", работавшая под молотком опытнейшего А.Ф.Лабзина. Известно, что сходки проводились на Васильевском острове.
Иногда называется и более точный адрес – а именно, в 13-ой линии [322] . Там собирались люди, предавшиеся своей религии душой и телом, ничего доброго от правительства не ожидавшие и не доверявшие ему. После очередного разрешения масонских работ, они даже не потрудились зарегистрировать свою ложу и продолжали собрания у черного розенкрейцерского алтаря, соблюдая всемерную конспирацию. Сведения о трудах ложи все равно распространялись в масонских кругах, а затем, обрастая баснословными подробностями, проникали и в городской фольклор. Ну, а от 13-й линии недалеко и до 15-й. В фактах такого рода нам видится один из источников "метафизики Васильевского острова" у Гоголя.
Напомним, что розенкрейцерство было заимствовано из Германии в екатерининскую эпоху и составляло, таким образом, одно из направлений "петербургско-берлинского" мистицизма . Другая оккультная система, получившая значительное распространение и даже первенствовавшая в Петербурге после снятия запрета на масонские работы, последовавшего в 1803 году, была заимствована из Швеции. Во главе этой системы стоял весьма опытный и авторитетный мастер, по имени Иоганн (Иван Васильевич) Бебер. Согласно масонскому преданию, он-то во время приватной аудиенции и убедил царя Александра Павловича разрешить распространение учения вольных каменщиков в России.
Бебер был саксонцем по рождению, довольно рано перебрался в Россию и приобрел у нас славу толкового и дельного педагога, естествоиспытателя и инженера. В 1796 году, он был избран членом-корреспондентом Императорской Академии наук. Еще при первоначальном открытии лож шведского обряда, последовавшего у нас в конце 1770-х годов, Бебер занял пост секретаря Великой национальной ложи. Одним словом, этот масонский деятель располагал широкими связями в самых разных слоях петербургского общества [323] .
Добившись возобновления масонства, Бебер принялся за основание лож, каждая из которых, по его замыслу, должна была объединять людей близкого происхождения и интересов. Соответственно, ложа "Елисаветы к Добродетели", основанная в 1809 году, объединила русскую знать. Заложенная годом позже ложа "Петра к Истине" (или Правде, "Peter zur Wahrheit") работала "под молотком" известного медика и непревзойденного диагноста-интуита по имени Егор Егорович Эллизен. В состав ложи входили прежде всего образованные люди немецкого происхождения, лютеранского вероисповедания, по профессии инженеры, аптекари, врачи, чиновники. Мы не допустим преувеличения, заметив, что члены ложи принадлежали получившему значительную известность на брегах Невы психологическому типу "василеостровских немцев" и достойно его представляли.
Согласно сведениям, сохранившимся в масонских анналах, в работы ложи включалось изучение нумерологии, языка символов, астрологии – одним словом, тайн построения макрокосма, и медитативное слияние с ним, входившее в задачи так называемой "белой магии", далекой от экстатической теургии розенкрейцеров. Можно предположить, что работы ложи "Петра к Истине", ведшиеся весьма широко и активно в продолжение целого десятилетия, были связаны в коллективном сознании петербуржцев с Васильевским островом и, таким образом, послужили творческому воображению Гоголя в качестве еще одного источника при разработке его "петербургского мифа".