Поэтический неоромантизм, долго слывший у нас под неопределенно широким именем декадентства, широко открыл недра свои всем мистическим настроениям и потому сделался усерднейшим адвокатом всякой сверхчувственности, в том числе и демонологической. Если позволено будет сыграть словами, то главный интерес к сверхчувственности истекал из вычурной чувственности, и понятно, что сладострастные сказки об инкубах и суккубах выползли в литературных бреднях 1895–1909 годов на первые, почетные места. Им отдали дань решительно все мало-мальски крупные поэты и прозаики неоромантизма: Мережковский, Гиппиус, Бальмонт, Брюсов и т. д. Особенно же любопытна в этом отношении покойная Лохвицкая-Жибер, талантливая поэтесса, с блестящим стихом, разнообразно выкопанным из пестрот "озлобления плоти". Этой писательнице, в ее бесчисленных перепевах всевозможных чувственных суеверий, иногда удавалось не только найти средневековое демонологическое мировоззрение, но и слиться с ним в совершенную искренность ужаса или восторга. Две огромные драмищи ее - "Бессмертная любовь" и "In nomine Domini" - очень плохи, но бесовская сторона даже и в них превосходна. В мелких же балладах Лохвицкой, воспевающих тайны шабашей и дьявольские поцелуи, дышит энергия такой правдивой страсти, что невольно соглашаешься с известным утверждением Авксентия Поприщина, будто женщина влюблена в черта. Единственная из всех наших демономанов и демономанок, твердящих свою дьявольщину с прозрачным и далеко не всегда умелым притворством, точно зазубренный урок из черной магии, единственная Лохвицкая нашла в себе родство с знойным безумием средневековой истерички.
Искренность Лохвицкой настолько убедительна, что, несмотря на пламенное сладострастие, разлитое в стихах ее, ни одна даже из самых буйных и беззастенчивых грез поэтессы не пробуждает в читателе мысли:
- А не порнография ли?
Мысли, к сожалению, почти неотлучной при чтении российских Гюисманов. Однако балладою "Мюргит" Лохвицкая сказала о сатаническом бунте женщины, создавшем на границе Средневековья и Возрождения эпидемию колдовства и контрэпидемию костров, гораздо больше и яснее, чем огромная часть ученых исследований.
"Мюргит" Лохвицкой настолько же реальноярка и глубока, как "Бесы" Пушкина, как "Морская царевна" Лермонтова, а местами достигает и красоты их сжатого стиха и веско скупого слова.
* * *
Языческая свобода плоти несомненно и тенденциозно преувеличена апологетикою первых христианских веков. Юристы на этот счет иного мнения, чем теологи. Но, во всяком случае, античный мир, построивший свои общества и государства не только на поощряемости, но даже и на принудительстве брака и деторождения, врагом полу не был и к запросам его относился просто, как ко всякой другой физиологической потребности, привычке, странности, страсти. Отношение к половому развратнику в этической литературе античного мира приблизительно такое, как в современной - к привычному пьянице или опиофагу: на человека кладется пятно порока, но не клеймо греха. Половая эксцентричность в античном обществе отнюдь не похвалялась, но с нею считались, глядя по непосредственному вреду ее, личность, семья, государство, обычное право, а не религиозный принцип, враждебный и запретный. Половая сказка Эллады и Рима всегда проста, светла и улыбчива. Мрак ненависти в нее наплывает только с Востока, из "религий страдающего бога". И когда Восток овладел миром через победу христианской государственности, то пред грозными глазами его аскетического идеала померкла половая сказка и веселый олимпийский день ее почернел - в адскую полночь. Грациозный миф об Эросе и Психее, обессмертивший имя Апулея, становится колдовскою историей, подлежащей духовному суду, с пыткой и костром. Александр Великий, Август выдумывали себе происхождение от инкубов, чтобы придать себе божественный блеск в глазах покоренных народов, но не только английские Плантагенеты, а уже византийский Юстиниан борется с подобными легендами о своем происхождении, как с злейшею обидой роду.
Сказка о Роберте Дьяволе, сыне инкуба, известна даже и тем, кто никогда не занимался ни историей Средних веков, ни фольклором, - по знаменитой опере Мейербера. Музыка ее уже отжила свой век, но в романтическом движении тридцатых годов прошлого столетия она сыграла большую роль и остается типическим его памятником: Мейербер был необыкновенно умный знаток публики и мастер потрафлять на вкус эпохи. Запустив руку в самую сердцевину романтической мифологии, он вытащил оттуда на потребу века как раз самое характерное и любимое из черных поверий Средневековья: грех принцессы, соблазненной инкубом. И, с легкой руки Мейербера, сверхъестественный любовник и призрачная любовница начинают владычествовать в музыке столько же, как и в поэзии. Ныне совершенно забытый Маршнер прославился "Гансом Гейлингом" и "Вампиром". Герольд в "Цампе" даже предупредил Мейербера, рассказав звуками популярную итальянскую легенду о суккубе - мраморной статуе покинутой невесты. О балете я уж и не говорю: его романтика - постоянный апофеоз инкубата. Наконец, Вагнер сделал для мифа больше, чем кто-либо: любовное общение стихийных демонов со смертным человечеством - сюжет, пронизывающий все его оперное творчество, за исключением "Мейстерзингеров" и "Риэнзи". Не знаю, возможно ли выразить страсть и философскую глубину мифа о суккубах словами с большею силою и поэтическим проникновением, чем сумел Вагнер - музыкою чертовки Венеры в "Тангейзере".
У нас в России тему сверхъестественной любви - кроме Рубинштейна, счастливо создавшего "общедоступного", а потому гораздо выше всех достоинств любимого "Демона" (после Рубинштейна писали музыку на тот же сюжет барон Фингоф-Шель, П. И. Бларамберг и Э. Ф. Направник), - особенно усердно разрабатывал Н. А. Римский-Корсаков. Фея в "Антаре", Снегурочка, царевна Волхова, Лебедь, Шемаханская царица, Кащей - удивительнейшие памятники не только внешне-музыкальных красот, но и совершенно исключительного, истинно народного чутья к тайне стихийного мифа. Одна из гениальнейших страниц во всей русской музыке - сцена очарований Ратмира в "Руслане и Людмиле" Глинки - еще ждет какого-нибудь своего Шаляпина в юбке, который растолкует публике сожигающую страстность этой бесовской галлюцинации. Обыкновенно тайны сцены этой безнадежно пропадают в бессмысленной рутине невежественных певиц и вульгарного кордебалета. Создание музыкального типа, подобное тому, которое Шаляпин дает и каждой своей партии, а Фелия Литвин и Ершов в вагнеровском репертуаре, еще не выпало на долю Глинки. Темная власть демона, дышащего из страшных фраз Ратмира, остается еще невысказанной тайною. Может быть, оно и к лучшему, потому что иначе пролилась бы со сцены в зал страстная зараза, в сравнении с которою волшебство "Крейцеровой сонаты", как расписал его, к слову сказать, совершенно произвольно Л. Н. Толстой, должно показаться чуть не детскою молитвою. Я думаю, что если бы Глинка вложил музыку Ратмира в уста тенора, то эта сцена была бы самым страшным оружием обольщения, какое когда-либо создавала музыка. Но судьба заступилась за женский пол, надоумив великого композитора к расхолаживающей ошибке поручить глубочайшее выражение мужской страсти - женщине в мужском костюме, то есть воплотить его в глазах и воображении публики существом какого-то среднего пола: ни мальчик, ни девочка, ни для женской любви, ни для мужской. Глубокие контральто, которых требует партия Ратмира, довольно редки, и все чаще слышишь в Ратмире mezzo-soprano: новое препятствие к полноте впечатления.
* * *
"Ожидание божественного сна", о котором кричит и стонет Лохвицкая, - чувственное одиночество, бунт пола против вынужденного целомудрия, - и есть та атмосфера, в которой, как выражается едва ли не талантливейший критик современной Франции, но в то же время один из самых лукавых магов века, Реми де Гурмон, "материализуется инкуб". Древность довольно богата сказками этого поверья: они отразились даже в законодательстве Моисея (Второзаконие, 4; Левит). Античный мир Эллады и Рима узаконил инкубат и суккубат бесчисленными баснями своей мифологии, с которыми вела беспощадную борьбу христианская апологетика, а неоплатоники тщетно пытались перевести их в стихийные символы пантеизма. Отцы Церкви верили в инкубов. Бл. Августин зовет их еще по-старинному, из языческого мира, фавнами и сатирами. Аскетическая пустыня, где мучились сверхчеловеческою борьбою с голосом плоти Антоний, Иероним и другие, оставившие нам потрясающие летописи своих искушений, сделались рассадником и лабораторией мучительно страстных легенд, которые через "Жития святых" и устное предание прошли сквозь Средние века, обновились в эллинизме Возрождения и, назло рационализму, материализму и позитивизму новой цивилизации, благополучно доползли до XX века. Романтические эпидемии, пролетающие время от времени над Европою, оживляют и укрепляют старый миф, вечно возвращающийся на первое - по существу, но расцветающий новыми красотами символов, образов и формы. Старая сказка Филострата о невесте-Эмпузе, разоблаченной Аполлоном Тианским, доживает до чести превратиться в "Коринфскую невесту" Гёте. Гностический маг, выдававший свою любовницу за перевоплощение Елены Спартанской, воскресает в "Фаусте" Марло, а еще 200 лет спустя Гёте пользуется тою же наивною сказкою о суккубе-Елене для одного из грандиознейших исторических символов, обратив союз Фауста и Елены в призрачный праздник Возрождения. Венера, перестав быть богинею, сохранила свои чары, как прелестнейшая и губительнейшая из чертовок. Она очаровала и завлекла в вечный плен доблестного рыцаря-поэта Тангейзера, за что XIX век мог послать ей позднее, но заслуженное спасибо, так как этой легенде мы обязаны чудесною балладою Генриха Гейне и гениальною оперою Рихарда Вагнера. Тангейзер был не единственною жертвою богини. Во мраке и скуке узких Средних веков ее - древнюю и неувядаемо юную - любили и искали многие, и она многих любила, как в старину, - по крайней мере, так же ревновала. Английский летописец XII века Вильгельм Мальмсберийский рассказывает сильным и красочным латинским языком удивительный случай, как некий знатный римский юноша сенаторского рода был захвачен демоном Венерою в самый день своей свадьбы. В промежутке пира брачные гости вздумали сыграть партию в шары. Боясь сломать обручальное кольцо, молодой снимает его и, чтобы не потерять, надевает на палец близ стоящей статуи. Окончив игру, он подходит, чтобы взять кольцо обратно, но с изумлением видит, что палец статуи, бывший дотоле прямым, согнут и крепко прижат к ладони. Пробившись довольно долго, но напрасно, чтобы возвратить кольцо, юноша возвратился к пирующим друзьям, но о приключении своем не сказал ни слова, боясь, что его поднимут на смех или кто-нибудь пойдет тайком да и украдет кольцо. Когда пир кончился и упали сумерки, он, в сопровождении нескольких домашних и слуг, вновь идет к статуе и - поражен, видя палец опять прямым, а кольцо исчезло. Жене удалось рассеять его смущение и досаду на убыток. Наступила брачная ночь. Но едва юноша лег рядом с супругою и хотел к ней приблизиться, как почувствовал, что между ним и ею волнуется нечто неопределенное, как бы густой воздух: ощутимое, но невидимое. Отрезанный таким образом от супружеских объятий, молодой муж вслед за тем слышит странный голос:
- Будь не с нею, а со мною, так как сегодня ты обручился и мне. Я Венера. Ты надел мне кольцо на палец. Кольцо у меня, и я его больше не отдам.
Юноша, испуганный чудом, не посмел возразить ни слова и провел остаток ночи без сна, молча обсуждая в душе своей этот загадочный случай. Прошло немало времени, но в какой бы час он ни пробовал приблизиться к супруге, всегда слышал и чувствовал то же самое, - вообще же оставался мужественным хоть куда и способным, лучше чего желать нельзя. В конце концов, побуждаемый жалобами жены, он во всем открылся родным, и семейный совет пригласил уврачевать его некоторого священника из пригорода, по имени Палумб. Этот Палумб был знаток черной магии и командовал демонами, как ему было угодно. Заранее выговорив огромнейшее вознаграждение, он пустил в ход все свое искусство и, написав письмо магическими знаками, вручил его молодому человеку с наставлением:
- Поди в таком-то часу ночи на такой-то перекресток, где дороги расходятся на четыре стороны света, и внимательно смотри, что будет. Пройдут там многие человеческие образы мужского и женского пола, всяких возрастов, сословий и состояний; иные - верхом, другие - пешие; одни - с повешенной головой; другие - с гордо поднятым носом; в их лицах и жестах ты увидишь все виды и образы радости и скорби, сколько их есть на земле. Ни слова ни с одним из них, даже если кто заговорит с тобою. За толпою этою будет следовать один - всех выше и грузнее, - восседающий на колеснице. Молча подай ему письмо, и желание твое исполнится немедленно, если только ты не струсишь и будешь действовать решительно, как прилично мужу.
Молодой человек отправился, куда ему было указано, и ясная ночь показала ему все чуда, обещанные Палумбом. Между проходившими призраками он вскоре заметил женщину, едущую на лошачихе, одетую как куртизанка, с волосами, распущенными по плечам, и золотой диадемой на голове. В руках она держала золотой хлыст, которым погоняла свою лошачиху; по тонкости одевавших тканей тело ее казалось как бы нагим, и она бесстыже выставляла его вызывающими жестами. Это и была бесовка - богиня Венера. Наконец, вот и последний - на великолепной колеснице, сплошь отделанной изумрудами и жемчугами. Вперив ужасные глаза свои в лицо молодого человека, он спросил:
- Зачем ты здесь?
Но тот, не отвечая, протянул к нему руку с письмом.
Демон, видя знакомую печать, не осмелился не принять письма и, в негодовании воздев руки к небу, воскликнул:
- Всемогущий Боже! Доколе же Ты будешь терпеть подлости Палумба!
Затем, не теряя времени, он послал двух своих приспешников немедленно взять у Венеры требуемое кольцо. Чертовка долго сопротивлялась, однако отдала. Таким образом, получив желаемое, молодой человек был возвращен объятиям законной любви. Но Палумб, когда узнал, что демон воззвал против него жалобу к Богу, догадался, что, значит, близок его конец. Поэтому, чтобы избежать лап гневного дьявола, он поторопился сам устроить себе искусственное мученичество: велел отрубить себе руки и ноги и умер с жалобным покаянием, исповедавшись перед папой и всем народом в неслыханных преступлениях и грехах. Любопытно, что подобный плачевный конец с предсмертной пыткою во искупление чародейства легенда приписывает папе Сильвестру II (знаменитому ученому математику Герберту, ум. 1003).
Гейне в "Стихийных духах" рассказывает эту легенду в несколько ином варианте, подставляя на место Венеры Диану и давая ей более царственную роль в ночном бесовском поезде. Во времена Вильгельма Мальмсберийского эта история была ходячею в Риме и римской Кампанье, и матери передавали ее детям, чтобы она жила в памяти поколений из рода в род. Действительно, ей посчастливилось дожить, в числе немногих сохранившихся народных сказок Италии, до нашего времени. В прошлом столетии из эпизода статуи, похищающей кольцо, Герольд взял сюжет для оперы ("Цампа"), и - не помню кто, кажется, Пуни, - для балета "Мраморная невеста". В изящной словесности тот же сюжет обработан Проспером Мериме в волнующей повести "La Vénus d’Ille" ("Венера Илльская"). Вилльмен, заимствуя легенду из летописи некоего Германа Контракта (Hermanus Contractus), воспользовался ею в своей "Истории Григория VII" для характеристики суеверий, царивших в Риме XI века. Но она была широко распространена в продолжение всего Средневековья. Ею пользовались как доказательством демонического характера древних богов и подтверждением их способности вступать в брачные союзы с людьми. Фаблио на тему статуи-невесты имеются в старых сборниках западного фольклора Меона и Ле Гран д’Осси (Le Grand d’Aussy). Но, помимо целей полемических, христианство, в особенности по утверждении безбрачия духовенства, воспользовалось столь благодатною темою и с целью дидактической. В книге Ле Гран д’Осси (Contes dévots, Fables et Romans anciens pour servir de suite aux fabliaux, Paris, 1781) есть монашеская поэма XIII века в рифмованных стихах под заглавием "О человеке, который надел обручальное кольцо на палец Пресвятой Богородице" ("De celui qui met l’anneau nuptial au doigt de Notre-Dame"). В этой поэме молодой римлянин уже подменен молодым веселым диаконом, а статуя Венеры или Дианы - статуей Мадонны. Эпизод с кольцом, которое статуя принимает вместе с клятвою "не любить другой женщины, кроме тебя", остается неизменным. Диакон женится, но в брачную ночь ему является, в сонном видении, Дева Мария:
- Лгун и изменник! - восклицает она. - Где же твое обручение со мною?