Не исключено, что более старшие поколения переносят при этом на сферу религиозных верований и высказываний навыки советского "двоемыслия", когда символы одного, "парадного" плана репрезентируют публичное и коллективное "мы", а в повседневной адаптивной практике инструментально используются иные значения и навыки. В любом случае стоит отметить, что интеллектуальная работа по упорядочению, согласованию, рафинированию верований и ценностей православия, их, в веберовском смысле, рационализация, как внутрибогословская, так и более общая – философская, культурологическая, в сегодняшней России крайне слаба. Она фактически не оказывает воздействия на сколько-нибудь широкие группы людей, называющих себя православными.
Наконец, особый пласт синкретических верований в России – прежде всего среди более образованных и урбанизированных слоев новоприобщенных к православию – составляют органические представления об обществе и народе, разного рода социальная мистика (в духе Даниила Андреева) и социальный биологизм (типа Льва Гумилева), опирающиеся на диффузные социал-дарвинистские идеи, а также муссируемые коммунопатриотами страхи перед вырождением и геноцидом русских, катастрофические настроения в определенных маргинализируемых секторах общества. Самообозначение "православный" в подобных условиях все больше принимает семантику "русского", соединяясь с комплексом идей и символов российской исключительности ("русским мифом") и ксенофобическими установками в отношении этнических чужаков, "Запада", "Америки". Последние разделяются сегодня относительным большинством общества, в том числе – большинством не верующих сейчас и не веровавших никогда.
Подобный способ самоопределения через отрицание – черта характерная. В этом смысле показательно, что даже причисление себя к православным не усиливает у российских респондентов чувства позитивной принадлежности к высоко оцениваемому сообществу. Напротив, параллельно увеличению числа православно верующих в 90-е годы растет их подозрительность по отношению к верованиям окружающих, к любому инакомыслию – сознание "внешнего", фальшивого, лицемерного характера веры других людей. Причем темпы роста подобного недоверия к окружающим, как уже указывалось, выше как раз среди тех, кто заявляет о своей принадлежности к православию (особенно – среди новообращенных и редко посещающих церковь), чем среди неверующих и никогда не веровавших.
Если в самом общем плане суммировать те сдвиги, которые произошли в массовом православии на уровне всего социума, в положении православной веры и церкви в российском обществе за 90-е годы (и с особенной скоростью и широтой – за вторую их половину и конец), то это прежде всего следующие процессы:
– сближение и даже сращение церкви как института с государством, государственной властью, верхушкой политического истеблишмента;
– политизация (прежде всего – этнополитизация) массового образа веры и церкви на фоне общей деполитизации населения;
– сближение массового православия с ксенофобическими установками и настроениями изоляционизма (российской исключительности, "особого пути" и пр.);
– фактическое слияние для большей, если не для подавляющей части населения семантики "православного" и "русского";
– ослабление несовместимости массовых религиозных (христианских, православных) установок с коммунистической идеологией и публичной риторикой РКП; напротив, для конца 1990-х и начала 2000-х годов характерно все более настойчивое их уравнивание и смешение.
С середины 1990-х годов православная эмблематика и риторика все активнее фигурируют в средствах массовой информации, и прежде всего на телеэкране, причем на самых популярных его каналах и непременно среди атрибутов государственной власти, символов дореволюционной и нынешней российской державы. Заявив на Международном церковном форуме в Москве, что "каждый наш соотечественник должен знать историю своей культуры", патриарх Алексий II фактически приравнял православное к национальному (политика публичного отчуждения руководства РПЦ от католической и протестантской ветвей христианства находится в русле этих же изоляционистских тенденций). Очень заметно выросла нетерпимость россиян к деятельности и к представителям религиозных сект, притом что для абсолютного большинства различия между церковью, движением, сектой (как, впрочем, и вероисповедные расхождения между различными ветвями христианства) весьма туманны. Если в 1989 году, говоря о своем отношении к членам религиозных сект, 57 % опрошенных придерживались позиции "предоставить их самим себе", то в 2003-м доля россиян, толерантных к сектам, сократилась до 24 %. Напротив, за их устранение или изоляцию тогда высказывались в сумме 10 % россиян, а сегодня выступают уже 54 %.
Православно-церковное подается в передачах массмедиа как знак всего "высокого и прекрасного", относящийся к национальному целому, к России как "великой державе". Между тем для массы населения, признающего себя христианским, православная вера, как уже говорилось, нередко выступает рука об руку с ксенофобией, в том числе – по религиозному признаку. Таково, например, более чем настороженное отношение и клира, и мира в России к католичеству, но особенно негативно российское население настроено к деятельности религиозных сект, а также к исламу, людям исламской веры. Скажем, двое из каждых пяти россиян – 38 % – высказываются сегодня (декабрь 2004 года, N=1600) за введение административных ограничений на распространение ислама в России; примерно такая же доля – 44 % – против подобных мер, при 18 % затруднившихся с ответом. На массовое сознание в этом плане, конечно, самым разлагающим образом воздействует ведущаяся уже более 10 лет чеченская война, а также ставшее повседневным в передачах массмедиа сближение понятий "ислам" и "терроризм" (расхожие выражения вроде "исламские террористы" и пр.). Но значимо здесь и другое.
Дистанцирование и неприятие, включая агрессивную словесную оценку, особенно вызывают у россиян два аспекта иных верований: тот факт, что эти верования выступают основой для высокой солидарности их приверженцев (как в случае ислама), и то, что адепты этих верований – например, католические или протестантские проповедники – отличаются высокой активностью, распространяют собственную веру, привлекают или могут привлечь в свои ряды новых сторонников. Вероятно, особое раздражение, неприязнь, чувство угрозы извне рождаются в подобных случаях из болезненного для россиян контраста с их собственным, крайне пассивным, несолидарным поведением людей, которые не в силах сплотиться иначе как под ферулой власти и не могут существовать без мобилизующего их образа врага, даже если аттестуют себя верующими, христианами, православными.
Представляется, что значение демонстративно-символических отсылок к православию прежде всего связано с возрастающей на протяжении 90-х годов проблематичностью массовой идентификации для сегодняшних россиян – идентификации на самом высоком, социетальном уровне наиболее общего "мы". У разных групп и слоев этот процесс проходит по-разному. Старшие поколения во многом утратили привычные символы широкой коллективной принадлежности разного типа и плана (общесоветской; профессиональной, будь она "трудовой" или "интеллигентской"; поколенческой; связанной с традиционным старшинством и авторитетом старших). Молодежь же ощущает неопределенность и негарантированность нынешней ситуации именно для тех, кто не ограничивается привычным, а пытается "пробиться", начать "свое дело", хочет приобрести более высокую квалификацию. Отсюда вера молодых россиян в магию, с одной стороны, равно как и тяга к православию – с другой, которые нимало не исключают друг друга и не противоречат друг другу; к тому же здесь, скорее всего, действует возрастной и поколенческий конформизм молодежных групп.
Символы как магии, так и православия входят для более молодых и более образованных россиян, жителей крупных городов в кодекс "нового" поведения, связанного именно с постсоветскими свободами, и вместе с тем поведения экспериментального, пробного – как все отмеченное в качестве "молодежного", более "крутого". Напротив, для более пожилых респондентов, оттесняемых на социальную и профессиональную периферию общества, в православии важнее значения "традиции", "исконности", "старины", – хотя не следует забывать, что и здесь речь идет об "изобретенной традиции", если пользоваться термином Э.Хобсбаума. В этом последнем смысле стоит подчеркнуть, что православные праздники и обряды как для молодежи, так и для старших поколений россиян представляют собой сегодня по большей части масс-медийное зрелище, своеобразное шоу, демонстрируемое одновременно по двум наиболее популярным и доступным для всех каналам центрального телевидения, а нередко еще и по московским каналам.
Симулятивная идентификация: роль "слабых" форм
Итак, в целом можно сказать, что "православное" сейчас в России примерно тождественно русскому/российскому и отмечает внешний периметр (мысленную границу) государственно-национальной общности. Показательно, что в качестве символического обозначения наиболее общего "мы" россияне сегодня, как правило, используют отсылки именно к такого типа воображаемым общностям, обобщенным смысловым конфигурациям, которые как бы не предполагают последствий для повседневной жизни индивида и его ближайшего круга, словно они не накладывают на него ни малейших обязательств, ответственности и вообще никак не связаны с практическим действием. Так, свои представления о народе россияне чаще всего связывают с прошлым и с территорией, гораздо чаще чувствуют принадлежность к России, чем гордятся этим (кстати, с религией свои представления о "народе" связывают не более 10 % россиян). Как представляется, образец для такого отстраненного, дистанцированного и необременительного отношения к наиболее значимым, казалось бы, символам и значениям "я" и "мы" ("я" в соотнесенности с "мы") задает телевизор, конституирующий сегодняшнее общество в России как "общество зрителей", о чем уже приходилось писать. Если говорить о религии, то можно сказать, что самоопределение россиян связано сегодня с символической демонстрацией принадлежности к вере, а не с делами во имя веры и силой веры.
Подобную рассогласованность планов "высокой" символической идентификации и повседневной инструментальной адаптации можно обозначить понятием "симулятивной социальности". В последней предлагается видеть особое состояние или устройство социокультурной структуры социума, который либо выходит из режима постоянной мобилизованности, либо "устал" от длительной мобилизации и в такой сугубо пассивной форме посильно сопротивляется ей. Рассредоточенность "воображаемого сообщества", по известному выражению Бенедикта Андерсона, расхлябанность или непригнанность друг к другу разных уровней, планов, осей ориентации, самоопределения и принадлежности (за которым стоит эрозия и фрагментация социума без его функциональной дифференциации и трансформации) выступает здесь способом поддержания относительной устойчивости целого, его воспроизводства в ненапряженном, полуразобранном, "плохом" состоянии. Но это состояние ценностного люфта, во-первых, не репрессивно и дает относительную, но крайне ценимую обыкновенным россиянином "свободу", а во-вторых, оно – именно в силу относительной же нерепрессивности и разболтанности – имеет модус обиходного, привычного для россиян и в этом смысле нормального существования. Так или иначе, оно повседневно действует и рутинным образом воспроизводится.
В принципе православная церковь относится для социолога к такого типа социальным образованиям, которые требуют "безраздельной преданности" и полного самопожертвования, – Льюис Козер в свое время обозначил их понятием "ненасытные институты". Однако сегодня подобные конструкции – "держава", "церковь", "армия" (образы, подчеркну, наиболее традиционных институций социума или рудиментов традиционного порядка в модерном обществе) создаются респондентами и существуют в их сознании уже по-другому, иначе и по функции, и по способу. Они фигурируют в коллективном сознании и ответах наших респондентов так, как будто их самих, их повседневной жизни подобные фигуры и инстанции нимало не касаются, оставаясь объектами стороннего почитания, но не более того. Модус существования рядовым россиянам задает виртуальная реальность телевидения, ежедневного многочасового телесмотрения. И мысленная идентификация с такого рода воображаемыми инстанциями у респондента в России тем сильней, чем менее они для него реальны, чем менее они вообще связаны с его повседневной жизнью. Можно сказать – чем менее они ему доступны и чем более дают возможность дистанцироваться, ускользнуть, остаться в стороне, а может быть даже, чем в большей мере наделены значениями экстраординарного, далекого, тайного.
Это как бы аморфные образы "иного" в полноте его потенций и сил. Рядовому адаптирующемуся человеку советской и постсоветской эпохи подобная полнота и сила, понятно, недоступны, поскольку в его сознании подобные качества принадлежат исключительно власти, пусть далекой от человека, но все-таки "нашей". А обращены такого рода конструкции по преимуществу к "другим", чья власть, в отличие от "нашей", незаконна и неправедна, узурпирована, основана на "угнетении" и пр. Так что описываемые образы нацелены в первую очередь против "чужаков", любых "нарушителей порядка". Если же они направлены на "нас", то коллективные "мы" при этом приравнены к поднадзорным. Важно подчеркнуть, что проблемой для респондента, для коллективного сознания россиян, внушающим им тревогу обстоятельством во всех подобных случаях остается "другой". Его дистанцированный и подозрительный образ – это вытеснение и перенос проблематичности собственного определения. Поэтому "я" и отсутствует во всех фигурах коллективной идентификации подобного рода – как некое "слепое пятно", "черное зеркало", взгляд, не видящий себя.
Характерно, что подобные перечисленным инстанции самоопределения для россиян вынесены либо в условное и недостижимо утраченное прошлое, которое "было", но которое "невозможно вернуть", или в сослагательное будущее, которое невозможно приблизить и к которому невозможно прийти, но которое "ужо настанет" ("Вот подождите, будет вам" и т. п.). Всё это фигуры и конструкции, воплощающие непереносимость настоящего, отторжение от него, бегство от настоящего – от времени и пространства реальных действий, взрослости, взаимности и ответственности. Именно эти образы в их неизменности, принципиально защищенные от сопоставления, сравнительной оценки, воздействия и трансформации, а значит, минимально доступные рационализации – составляют рамку восприятия реальности, общую сегодня для большинства российского населения. Отсылка к ним и дает условное и нестойкое ощущение россиянином своего социального "я".
Нестойкость этого самоощущения и подобного типа идентификации в целом как раз и объясняется разрывом между планом предельной общности (коллективного "мы") и реальными требованиями ролевого взаимодействия в практиках повседневной адаптации, между негативной конструкцией такого самоопределения и содержательными задачами выбора, решения, принятия на себя его последствий. Сам же этот разрыв определяется принципиальными институциональными дефицитами тоталитарного и посттоталитарного общества – исторической и актуальной слабостью, грубостью, упрощенностью социальных представлений и связей, атомизированностью индивидов, во всех ключевых отношениях зависимых от государства и привычно адаптирующихся к социуму, сплоченному репрессивной властью. Не зря среди считаных институтов, которые еще сохраняют доверие большинства россиян, в последние годы лидируют церковь, армия, органы госбезопасности, президент Путин. Под "легким бременем" православия, не отягощенного для большинства россиян сознанием греха, терпимостью и долгом, церковной дисциплиной и помощью ближним, в массовом сознании при его внимательном анализе обнаруживаются принципиальные установки и смысловые ориентиры совсем иных, "тяжелых времен". По видимости выступая будто бы преодолением и отрицанием советского общества, его антропологического субстрата и социального опыта, массовая религиозная культура в нынешней России остается их продолжением и консервацией, пусть и в реликтовом, ослабленном виде.
Примечания
Здесь и далее результаты всероссийских репрезентативных опросов взрослого населения, осуществленных Левада-Цент-ром (ранее – ВЦИОМ, ВЦИОМ-А), приводятся, если не оговорено иное, в процентах к числу опрошенных в каждом зондаже (N). Приверженцами ислама в этих исследованиях себя называют 4–5% опрошенных; цифры по сторонникам других конфессий – ниже границ статистической достоверности и учитываться не могут. Таким образом, речь идет лишь о фактах заявленной приверженности к православию и о наиболее общих, заметных тенденциях в массе населения страны, зафиксированных инструментарием анкетных опросов и стандартизированных интервью.
Декабрь 2003 года в России, N=1600 человек (данные Левада-Центра); сентябрь того же года в США, N=900 человек (данные FOX News / Opinion Dynamics Poll).
Вообще же по 11 темам из предложенных 19 среди россиян преобладало явное отсутствие интереса. Подробнее об этом см .'.Дубин Б., Зурабишвили Т. Досуговые интересы и индивидуальные склонности // Экономические и социальные перемены. 1996. № 1. С. 28–32.
См.: Хосроев А.П. Александрийское христианство. М., 1991. С. 57–91.
Еще одно сравнение с ситуацией в США: около 60 % американцев молятся ежедневно, для 84 % населения религия играет важную роль в жизни, см.: Washington ProFile: Weekly Digest. 2005. № 44 (April).
Подробнее об этом см.: Дубин Б. Модельные институты и символический порядок // Мониторинг общественного мнения. 2002. № 1. С. 14–19; Гудков Л. Массовая идентичность и институциональное насилие // Там же. 2003. № 1. С. 28–44; № 2. С. 35–51.