Религиозные практики в современной России - Кати Русселе 13 стр.


Среди нетипичных автобиографов встречаем А.Т. Болотова. Он не видел никаких ритуальных основ для начальной религиозной социализации: "Хоромы и образа не просвещают. Бог на всяком месте слышит… Можно Богу и ходя и сидя и лежа молиться. Бог одного только усердия требует, а иногда один усердный вздох к нему во сто мер ему приятнее, нежели длинные, но без всякого усердия читанные молитвы". Но собственную религиозную социализацию Болотов не смог описать в соответствии с подобной концепцией – жанр рассказа о себе находился на ином уровне. Болотов понимает это и сетует на "пастырей душевных", которые не чувствуют того, какому горению вместо ритуала "своих прихожан учить надлежало".

Первым опытом соприкосновения с религиозным описано происшествие в немецкой кирхе, где случилось Андрею "видеть несогнившее тело одного человека, погребенного лет за сто и о котором говорили тогда, якобы он был проклятый". Шести лет началось обучение. Он помнит, как выучил отрывок из Нового Завета: "Первое образование… произвел я выучением почти наизусть одного апостола из послания к коринфянам… и как сие случилось скоро после начатия учения моего, то родитель мой так был тем доволен, что пожаловал мне несколько денег на лакомство". Трудно сказать, что более запомнилось – лакомство или сам текст. Показательна как сама направленность начального обучения, так и то, что она сохранилась в памяти. Болотов отнюдь не говорит в этот момент о своем религиозном развитии. Речь идет "просто" о начале обучения, и о религиозных чувствах не упоминается.

Далее появляется эпизод, связываемый автобиографом с попыткой ребенка повторить наяву события из Священной истории. Андрюша Болотов на берегу искусственного пруда моделирует вычитанную ситуацию: "На сих досках хотелось мне давно… поездить… любопытен был я с самого младенчества. Учася в то время грамоте, наслышался я о фараоне, море и о кораблях, на оном плавающих, почему я часто, будучи иногда один в саду, прихаживал к той сажелке (пруд. – В.Б.), сравнивал ее с морем и представлял себе в мыслях, как фараон в море погиб и как по морю корабли плавают, и для того многожды хотел отведывать на доске поплавать, однако по счастью до того времени не отваживался, но помянутый случай был к тому наиудобнейшим… .Я… тотчас к тому вызывался…" Примеривание на себя судьбы фараона хорошим не кончилось и для маленького подражателя, он слетел с доски в воду и увяз в тине. Болотов объясняет спасение в духе западноевропейских духовных автобиографий: "Сие приключение хотя не инако, как безделкою почесть можно, однако в рассуждении меня почитаю я его довольно важным, ибо… находился я в великой опасности: ибо сколь легко могло бы статься, чтоб я захлебнулся и утонул, а особливо, если б предпринял сие когда-нибудь, будучи один в саду, следовательно, сам Бог хотел меня сохранить от сего бедствия…" Но опять же автор ничего не говорит о религиозных чувствах себя-ребенка. Он оценивает ситуацию с точки зрения божественного участия и внимания, но эта оценка уже Болотова-взрослого. Формула "сам Бог хотел меня спасти", однако, присутствует зримо или незримо и в других рассказах о происшествиях детства. Бог охранял Болотова не только в болезнях и происшествиях, но и в играх и забавах. Трудно сказать, в какой момент или период собственной биографии Болотов стал оценивать свое прошлое с точки зрения провиденциальной. "Провидение назначило меня не к тому, чтоб мне быть генералом, а совсем к иному", – скажет он об устраиваемых им военных играх, в которых он объединял несколько десятков ребят.

Параллельно шла религиозная жизнь взрослых. Она определяла и ритм детской жизни, остающиеся от нее впечатления. Болотов помнит, как они с сестрой собирали в садах матушкиной деревни яблоки и груши во время храмового праздника. Андрей запомнил все части осуществляемого ритуала, он понимал высокое (для своей матери) значение этих действий. И хотя для него главным было – насобирать яблоки и груши, но смысл времени был им, по-видимому, осознаваем.

Понимание важности ритуальной православной жизни, запавшее в этот момент в ребенка, утверждалось в нем и далее. Он всегда отмечает в воспоминаниях, насыщенных переездами, – где на новом месте и в каком отдалении от его дома находилась церковь ("полковая церковь поставлена была тут же на дворе в одной службе", "поставлена была тут же в особых комнатах и полковая церковь", "церковь полковая поставлена у нас была в самом том же доме, где мы жили", "дом подле самой церкви Введения Богородицы" и т. д.). Мальчик вспоминает участие в службах и таинствах (например, как он участвовал в крещении мужчины-татарина; как ходил вместе с отцом на службу, церковь же та была "неподалеку от хором", т. е. от того места, где он жил). Воспоминания о первых 15 годах наполнены указаниями об участии автобиографа во всех церковных ритуалах.

Болотов год обучался в семье курляндских дворян-немцев, где днем был вынужден говорить только по-немецки и лишь утром и вечером общался по-русски с приставленным к нему дядькой, сыном маминой няни. В это время от общения с толковым и образованным учителем, с семьей достаточно высокого по тем временам культурного уровня в сознании десятилетнего мальчика происходит перелом. Болотов вспоминал данный период как начало совсем нового времени в своей жизни. Пробужденное интеллектуально сознание ищет и укоренения религиозного. Болотов ничего не сообщает о религиозном мировоззрении принимавшей его немецкой семьи, но упоминает, что о "наших религиозных вопросах" он мог беседовать только с дядькой, который оказался "довольно образованным" человеком. Вероятно, у отца Болотова с семьей инославных друзей (по-видимому, протестантов), принявших его мальчика, была договоренность не индоктринировать его в неправославии. Болотов пишет, что немец Нетельгорст, хозяин двора и отец сыновей, чей учитель учил и Болотова, никогда прежде не видел православной службы, и лишь дружба с отцом Болотова позволила ему присутствовать на православной службе в переносной полковой церкви. О православии же Андрей беседовал с дядькой-воспитателем: "Он читывал довольно наших церковных книг, и часто рассказывал мне все, что знал о сотворении мира, о потопе и о прочем, относящемся до библейской истории… И я могу то в похвалу ему сказать, что первейшими понятиями о создании мира, а отчасти и о Законе (Божьем) обязан я ему, а потому и слушивал я всегда его с удовольствием…"

Его религиозность во взрослом состоянии несомненна, хотя она не была ортодоксально православной. Выбирая между "вольтерьянством" и православием, Болотов избрал веру, но веру не обрядовую, а внутреннюю, связанную с суверенитетом личности во взаимоотношениях с божеством. Личностное начало в религиозном мировоззрении способствовало репрезентации Болотовым себя и в миру. Мир этот ограничивался, правда, лишь только семьей, родственниками. Именно ради них писал Болотов свои воспоминания, не для публикации, считая предосудительным сделать автобиографию "достоянием гласности". Решение начать писать о себе, "посметь говорить" требовало от русского человека изрядной решимости. Приступая к этому делу, он обязательно ограничивал круг распространения сочинения и – более того – оправдывался в своем нетщеславии, неэгоизме, в том, что в западных странах, на которые теперь ориентировалась Россия, такое само-жизнеописательство широко распространено и признано, не является признаком дурного воспитания. Воспоминания Болотова, начатые им в 1789 году, отличаются как от традиционных рассказов о себе века ему сопутствующего, так и от сентиментальных описаний детства, постепенно начинающих появляться в первой половине XIX века.

XIX – начало XX века. О том, что в детском возрасте к вере приводят обычно "случайные", нецерковные пути – удачная молитва, эмоциональный рассказ, религиозная обстановка в семье либо интерес к тому, о чем в семье, школе, на улице совсем не говорят, – рассказывают уже авторы второй половины XIX–XX века. Со второй половины XIX и по начало XX столетия автобиография детства психологизируется, изменяется отношение к описанию религиозной жизни. Переоценивается общий статус детства, утверждается ценность и важность "младенческого" состояния для духовного развития и совершенствования. Утверждаются идеи приближенности детства к святости, "повторения детства" теми взрослыми, к которым возвращается способность общаться с божественным, постигать истину. Положительным образом рассматривают "люди со стороны" сохранивших детскость души насельников монастырей: "Девочки-монашенки… мне очень нравились… душевною чистотой и наивностью. Все это были выросшие с малых лет в монастыре и видевшие мирских только издали. Меня удивляли их наивные вопросы о мирской жизни и умиляло то спокойствие духа, нетребовательность и полная удовлетворенность тем малым, что их окружало. Это особенно меня поражало, когда я сравнивала с ними… девочек из нашей гимназии". Однако детская невинность монастырской жизни воспринималась большинством общества скорее как сознательное и ответственное решение взрослого человека, удаляющегося от мира и его взрослых игр. Поступление в монастырь – ответственное решение о прекращении взрослой жизни в миру ради достижения состояния детской невинности и совершенства. Возвращение к детскому состоянию ощущалось и теми, кто пережил обращение, но не собирался покидать земной мир ради монашеского служения. В этом случае весь земной мир приобретал черты "детской", того надежного, влиянием и присутствием Бога охраняемого пространства, которое обычно ощущалось только ребенком и лишь в родительском доме.

К концу XIX века все более часты описания того, как на пути религиозной социализации возникают кризисы неверия, особенно в отроческий и юношеский период. В это время внимание индивида к проблемам религиозной веры обострено. Далеко не всегда среда оказывается достойной его вопросов. Не получая искомых ответов, юноша или девушка отходят от церкви. Ситуация приобретала особую социальную окраску вследствие сращенности православной церкви и государства. Так, мальчик девяти лет, будущий писатель Владимир Бахметьев, пришел в 1904 году в православный храм на исповедь. Спрошенный о грехах, он ответил, что его главный грех в том, что он в Бога не верит. Священник не нашел ничего лучше, как выгнать отрока из храма, огрев его перед этим ударом креста в лоб. Владимир навсегда перестал верить в Бога. Автобиографы XIX и первой половины XX века, сохранившие православную веру, вспоминают о нетрадиционном религиозном воспитании, осуществлявшемся образованными дворянками в отношении своих детей и помогавшем им в целом ряде случаев преодолевать кризисы веры, не порывая с нею полностью. К.Н. Леонтьев писал о своей матери: "В детстве моем я был ей обязан хорошими религиозными впечатлениями. Она была религиозна, но не была достаточно православна… У нее, как у многих умных русских людей того времени, христианство принимало несколько протестантский характер. Она любила… ту сторону христианства, которая выражается в нравственности, и не любила ту, которая находит себе пищу в набожности. Она… постов почти не соблюдала и нас не приучала к ним…" С.Е. Трубецкой сходным образом писал о своей матери: "Главная основа воспитания была… далеко не в такой мере традиционно-церковная, как бывало в прежних поколениях. "Бог есть любовь" – вот чем проникнуто… все ее воспитание нас. Даже голос Мамы становился… особенным, когда она читала нам в Евангелии о любви, как о первой и главнейшей заповеди Господней".

Советская Россия. Русская православная церковь (РПЦ) оказалась не готовой к изменившимся требованиям к ней, что сыграло свою роль в атеизации населения. Респондент 1941 г. р. вспоминал: "Однажды мама рассказала про свою жизнь в ранние годы, когда она еще до 1917 года (т. е. до революции) работала у Попа (так мама его называла) домработницей… Мама видела, как поп во время поста ел все, как в обычные дни… Мама спросила: "Батюшка, а почему Вы едите мясо, ведь сейчас пост?" Поп ответил, что это пост должны соблюдать прихожане, а ему нужно есть, так как он без мяса не может… петь в Церкви. После услышанного у меня еще больше укрепилось мнение, что Бога нет, и меня этот вопрос не интересовал, относился к этому безразлично". Жесткая моноконфессиональная дисциплина порождала весьма значительный процент полностью терявших веру среди… учащихся духовных семинарий: "В ту пору я, естественно, не задумывался над смыслом богослужения: сомнение в том, что Бог есть, у меня не появлялось. Так продолжалось до второго… класса семинарии (1911), когда я столкнулся со священником – нашим учителем Закона Божьего. Назидания священника ни в чем меня не убеждали. Я стал часто спорить на уроках. Это раздражало священника. В споры втягивались и мои товарищи по классу. Я стал таким яростным спорщиком по вопросу о Боге…" Чтение Дарвина и Тимирязева привело автора этих строк в конце концов к "сознательному атеизму".

История взаимодействия советского детства с религией представляет собой историю конструирования взрослым миром безрелигиозного детского мира. "Поголовная атеизация" привела к конфликту идеологии и повседневности, к противопоставлению молодых поколений всем другим. Респондент 1911 г. р. рассказывала: "Когда мы учились в школе, праздник Пасхи официально запрещали праздновать. Однако в нашей семье Пасху любили… Перед Пасхой обязательно в доме мыли, причем принимали участие в этом даже маленькие дети. Папа был религиозным человеком. Обязательно родители и мы на Пасху ходили в церковь… Пасха – это была огромная радость и для взрослых и для детей… Даже несмотря на то, что коммунисты запрещали ходить в церковь и вообще отмечать этот праздник, мы ходили в церковь. А некоторые, особенно молодежь, проводили время в клубе". Налицо детское стремление принимать участие в празднике вместе со взрослыми и молодежное отстранение от религиозного праздника.

Религиозно ориентированная повседневность становилась при советской власти одним из основных препятствий для большевиков: "Очень долго справляли религиозные праздники. Не могли власти ничего сделать… В каждой деревне свои заветные праздники… В них делали какой-нибудь завет, например, у нас, завет на скота, чтоб падежа не было" (респондент 1916 г. р.). "Обычная бытовая религиозность" таила в себе опасность как пространство относительной свободы от пропаганды. Путь проникновения в это пространство лежал через детские учреждения, формирующие активную атеистическую позицию молодежи, нацеливавшие на преодоление межпоколенных связей в религиозных семьях.

Еще одну опасность представлял ритуал, который до революции мешал индивидуальному самовыражению, особенно в образованной среде с ее скептическим отношением к церкви. После 1917 года ситуация изменилась. Ритуал поддерживает религиозную жизнь людей Советской России, помогает не утратить конфессиональную идентичность. "Все дети в семье крещеные, причем крестили обязательно до года. В те времена шла борьба с религией… Крестили детей тайно, по несколько человек в одном доме. Для этих целей приезжал батюшка…" (респондент 1920 г. р.).

Детская вера в магическую силу могла стать опорой и для религиозного развития, быть использована для уверования молодого человека в коммунизм, для вовлечения его/ее в борьбу с "темными" взрослыми. Вера в Бога и в его отсутствие могли соединяться в одном и том же человеке. Респондент 1929 г. р. реконструирует повседневность своего детства так: "В детстве, вероятно, верил в чудеса, т. к. все время мечтал о таком чуде, которым бы пользовался и удивлял бы своих друзей. Родители мои были не очень набожны, хотя икона висела в углу с лампадкой. Отец вообще был атеист. Мы были все крещеные, но кресты не носили и Богу не молились". В этом мире атеизм, лампада, крещение, отсутствие молитв соединяются "волей места" в одной и той же личности. Бытовой ритуализм цикла церковных праздников определял жизнь даже тех людей, которые участвовали в разрушении храмов. В воспоминаниях респондентки 1931 г. р. рассказывается о праздновании Пасхи тем же человеком, который ходил разбирать храм: "Мама и папа проработали всю жизнь в колхозе. Помню, что мама была верующей, у нас в доме всегда стояла лампадка. Перед Пасхой все в доме мыли, наводили порядок. Всю ночь перед праздником мама стряпала… Помню еще, что очень любила сама раскрашивать яйца… Но в церковь мама не ходила, да ее в то время и не было. Церковь Святой Троицы я сама ходила разбирать. Конечно, в детстве я не понимала, что значит Пасха, но ее ждали". Разный опыт соединялся в детстве одного человека.

Из детского мира уходило все, что так или иначе относилось к религиозной вере. В детской литературе, например, "сокращали не только ради простоты и доступности, зачастую делались просто купюры, – из Андерсена, из тех же "Серебряных коньков" (Толстого) изымались такие слова и словосочетания, как Бог, Христос, Рождество, осенять знаменьем, благословлять – ведь религия и все, с нею связанное, – опиум". Результатом процесса "лингвистической атеизации" стало складывание представлений о мире без религии, в котором нет ничего религиозного, поскольку нет обозначающих его слов: "Тетя Настя во выходным шепчет и шепчет в своем углу, собираясь в церковь: "Так! Это я взяла, сумку захватила, в церкву не опоздать бы… Господи, прости грехи наши… Чулки штопать надо, стирку завтра, в церкву нынче… не разбудить бы энтих… ну все, в церкву пошла…" Мой сон, убаюканный тетинастиным уютным шепотом, переводит услышанную "церкву" в сладкую сторону: счастливая тетя Настя, каждое воскресенье в цирк ходит…"

К этому времени уже сильно затруднено "прохождение информации" о вере от старших к молодым поколениям. Окружающее молодежь, обжитое ею пространство становится атеистическим. Верующие замыкаются в себе, и даже если молятся "на виду у всей семьи", то не вступают в диалог о своей вере, не разъясняют ее детям. Дети лишь со стороны наблюдают за ними. Воспоминания сохранили случаи активной полемики "новых детей" со "старыми предками".

Назад Дальше